Выверить прицел — страница 4 из 30

— Наводчик, следи за линией хребта! Мы на войне, а не на учениях, ты слышишь меня, наводчик?

— Да, командир, слышу. Куда? Куда целиться? Извини, водитель, я слышу, конечно же слышу.

Просто вздремнул немного.


Байт ва-Ган, говоришь? Конечно, я знаю. Я здесь вырос.

Я пробудился от сладкого сна на мягком вельветовом сиденье нового «вольво». Сколько уж времени я так не спал. Великолепный тремп[9] от перекрестка Геа до перекрестка Байт ва-Ган, последнего перед домом. Взглянул на часы. Восемь вечера. Осталось еще шестнадцать часов отпуска — первого отпуска с Йом-Кипур. Не так уж плохо, в конце концов.

От Кфар-Халас, что в самом конце сирийского анклава, до Кунейтры — час. Ханан, мой новый, послевоенный ротный командир, довез меня на своем джипе прямо до центральной площади. После войны Ханану досталась особая рота в нашем полку. От заместителя командира полка он получил три танка. Один, сильно изувеченный в бою за каменоломню в Нафахе, со сбитой на сторону башней, и два танка на укороченных гусеницах, хромые. Они застряли на старом нефтепроводе: проблема с приводом. Еще один танк, бесхозный, без поворотного устройства башни, который стоял в полковой мастерской Мориса, Ханан забрал сам в дополнение к тем трем. Теперь у него было три с половиной танка. После войны — и это рота.

«Ханан! Набери себе экипажи из тех одиночек, что спаслись из подбитых танков, сколоти роту и будь ее командиром. Это то, что есть». Говорят, что именно так сказал ему командир полка. И добавил: «Мне нужна рота в боевой готовности напротив Тель-Антар. После этой войны никто не может позволить себе рисковать, кто знает, что будет. Я полагаюсь на тебя, Ханан».

В нашем батальоне пронесся слух: Ханан комплектует новую роту. Во время войны Ханан был командиром взвода. Теперь будет командиром роты. Собрались вокруг него осколки прежних экипажей. Кое-как сколотили несколько новых. Кто был танкистом — знает, что творится в сердце того, кто остался один. Он слоняется по батальону со шлемом в руке, без танка, без экипажа. Потому-то, прослышав, что Ханан комплектует роту, мы даже не стали выяснять, с кем попадем в экипаж и что за танк нам достанется, как это всегда делалось в обычные дни. Послевоенные эти дни обычными не были. Главное — не околачиваться больше в резерве, переходя с танка на танк или бегая по поручениям ротного старшины. Главное, что мы снова станем экипажем и у нас будет свой танк, со своим именем, которое мы выведем черной краской на белой джутовой ткани, прикрепив ее четырьмя веревками на заднем багажном отсеке. Наконец-то мы сможем снова передать по рации: «Прием! Слышу ясно. Прием!» «Да, 2-Бет слушает, слушает. Через две минуты прибудет командир и займется твоей проблемой. Конец приема».

У роты уже есть имя и есть командир, как в добрые старые времена перед войной. Возвращаемся к нормальной боеготовности. Рота неполная, рота израненная, со шрамами, но — рота. Ежедневный утренний профилактический техосмотр, потом устанавливаем внутриротную связь по рации. Как в любой другой роте. Как раньше. До войны.

Ханан собирал нас бережно, с большой любовью. Он знал, через что мы прошли, и понимал нас. Он тоже поднялся на Голаны на исходе Судного Дня, тоже попал в засаду у Нафаха и участвовал в прорыве на Хан-Арнабе. На редких теперь учениях Ханану не требовалось нам многое объяснять. Все командиры танков и каждый член экипажа знали, что им следует делать. Ни разу он не повысил на нас голос, лишь намекал или говорил тихо. Всегда ходил в рабочей одежде, вместе со всеми ухаживал за танками, смазывал, менял колеса. Как все, нес караульную службу. Иногда утром проходил по палаткам и будил нас легким прикосновением.

Всю дорогу до Кунейтры мы не разговаривали. Ханан — молчун. Вообще после войны мы много молчали. Он сидел за рулем, я — рядом. Только один раз, когда джип сделал резкий поворот, Ханан окликнул меня по имени и показал на русло ручья. Олеандровые заросли в цвету, до чего красиво.

Приехали в Кунейтру. На площади было много солдат, среди них — группа из «Голани», ожидавшая тремп. Ханан распахнул дверцу джипа, помог надеть рюкзак и простился со мной, как отец с сыном. Потрепал, смущенно улыбаясь, по плечу и сказал: «Приятного отпуска. Не опаздывай. Двадцать четыре часа. И не забудь: наводчик танка 2-Алеф не пойдет домой, пока ты не вернешься!»

Мне не пришлось долго ждать: остановился военный грузовик и забрал всех. Начало хорошее. Дай Бог, чтобы так было на всем пути до Иерусалима, до дома.

От Кунейтры до Рош-Пины на грузовике — 45 минут. От Рош-Пины близко до Тверии, а в Тверии уже можно почувствовать запах родного дома. Я сидел у задней стенки кузова, рюкзак на коленях, автомат на плече, смотрел на солдат и слушал их разговоры.

Они перебивали друг друга, рассказ цеплялся за рассказ. Мне было хорошо ехать с ребятами из «Голани», они шумные и веселые, беседа их незамысловата, лица приветливы и открыты. Я очень нуждался в таком дружелюбном, жизнерадостном обществе, чтобы хоть ненадолго избавиться от чувства одиночества и тоски, поселившихся в моем сердце, от печали, которой раньше я не знал никогда.

Солдаты «Голани» напомнили мне ватагу подростков из нашего олимовского квартала Бет-Мазмиль, которые по вечерам толпились у ограды клуба «Тикватейну», галдели и смеялись. В детстве, возвращаясь из талмуд-торы домой, я намеренно проходил мимо них. Мне нравилось слушать их голоса.

В те дни, по приезде из Египта в Эрец-Исраэль, я вообще не совсем понимал, в каком мире нахожусь. Утром я учился вместе с Довом в талмуд-торе, которая славилась своими мудрецами — равом Абрамским и равом Кунштатом, тесной связью с хасидскими дворами и благородством сефардских фамилий Эйни, Абурабиа, Хавильо, Анджел. А к вечеру я возвращался домой — в бедный олимовский «шикун», квартал Бет-Мазмиль, к веселым компаниям подростков. Они сидели, болтая ногами, на железной ограде клуба «Тикватейну» — компания Кесласи, компания Дэдэ, компания Момо. Вечером в пятницу я ходил с отцом в синагогу Аава ве-Ахва «Любовь и Братство», которая перекочевала вместе с ним из Каира в Иерусалим, в асбестовый барак. А по Субботам, каждую Субботу, я бывал с дедом в синагоге Халеба[10] и слушал проповеди, поучительные рассказы, молитвы и напевы хахама Атии и хахама Абуди.

Моя жизнь проходила в те дни во многих мирах, и каждому из них я был рад.

Солдаты из «Голани» были похожи на ребят из Бет-Мазмиль, только немного повзрослевших, с некоторой печатью грусти на лицах. Я сидел в углу, стараясь не выделяться. Я не из «Голани». Один паренек, которого все звали Момо, рассказывал, как в понедельник позвал его Найми, ротный старшина, которому пулеметной очередью прошило плечо, когда он карабкался вверх по горе, вы помните, там, где стояло прикрытие Кесласи…

«„Что с тобой? Кесласи ранили еще утром, когда мы выбирались из оврага“. — „Сто процентов Кесласи! — стоял Момо на своем и продолжал: — Найми говорит мне: Момо, я ранен, выхода нет, прими командование на себя“. „Какое командование и над кем? — говорю я Найми. — Я всего-навсего рядовой, и осталось-то нас пятеро солдат“. — „Нет выхода, — повторяет Найми, — командир взвода ранен утром, заместитель командира роты держит прикрытие, а Охайон застрял внизу с теми тремя, которых ранило гранатой“… Как будто я сам не знаю. А Найми продолжает: „Момо, я полагаюсь на тебя. Ты знаешь, что я всегда был в тебе уверен“. Только он закончил, как Дэдэ кричит мне: „Момо, берегись! Справа засада!“ Я падаю в заросли, а там полным-полно колючек, и даю очередь из пулемета. Если бы вы видели, какая получилась очередь!»

Момо возбужден, он в центре внимания, но тут пробуждается от дремоты другой солдат и говорит: «Твое счастье, Момо, что пулемет у тебя на этот раз не заело, как тогда, на ротных учениях в Эльякиме, когда первый взвод атаковал и взял заграждение, а командир полка вместе с заместителем заметили с холма, что из третьего взвода, из прикрытия, не вылетело в ответ ни единой пули. Все мы помним, как после этих учений измучил нас Найми проверкой оружия через каждые два часа, ночью, под проливным дождем…»

Все засмеялись, а я только съежился и глубже забился в угол. Я не из «Голани», но Момо слушал очень внимательно. Хотя меня не интересовали боевые рассказы. Я уже знал: кто был на этой войне, может рассказывать бесконечно, а кто не был — все равно не поверит. Кто, к примеру, поверит рассказу о том, как на третий день войны мы вчетвером шли через рощу, покинув подбитый танк, в какой-то странной безмятежности — на всех одна граната и два «узи», один на ремне, один — без? И вдруг мы услышали шум и тарахтенье мотора и увидели, что прямо перед нами на дорогу садится вертолет. Из него выскочили десятки сирийских коммандос в полном снаряжении, но тут, буквально ниоткуда, появились на бронетранспортерах коммандос «Голани» и открыли по сирийцам бешеный огонь, а мы продолжали идти как ни в чем не бывало. Даже между собой не обсуждали то, что видели.

Долгое время я вообще не мог ни говорить, ни слушать о войне. Все уверены — так полагал я тогда, — что тот, кто вернулся с войны и пережил стресс, может вообразить себе все, что угодно, и если и не совсем сочиняет, то уж наверняка сплетает вместе то, что видел, с тем, что слышал от других; тут приуменьшит, там прибавит и всему даст свое толкование.

Тогда в грузовике не рассказы солдат привлекли мое внимание, но их голоса. Голос Момо был мне знаком. То, как он произносил «ц» похоже на «ч», и характерная напевность речи, выделяющая в каждом слове последний слог…

Не знаю почему, но после войны буквально все напоминало мне детство.

Мы были новыми репатриантами, «олим хадашим». Целый квартал в Иерусалиме. Но наша семья была «новой» по-настоящему. Только вчера мы прибыли в Эрец-Исраэль, в Тверию. Туда нас отправила на грузовике Белла, работница Сохнута. Сойдя в темноте с парохода на берег Хайфы, мы стояли в одиночестве. Никто из родных нас не встретил — ни дядя Нино из Иерусалима, ни дядя Заки из Реховота, ни хахам Биньямин. Телеграмма, которую мама отправила из Милана, не дошла. Я хорошо помню, как мама, с глазами, полными слез, стояла рядом с грузовиком, держа на правой руке плачущего ребе