1
Кузнец Иван Иванович Панфилов жил бедно. Кухня, почти полностью занятая печью, и освещенная двумя перекошенными окошками комната. В ней горка для посуды, стол, покрытый холстинкой домашней работы, скамьи вдоль стен, деревянная кровать, на полу, возле кадки с цветком, объемистый самовар с конфоркой в виде воронки.
Иван Иванович маленького роста, сухой, подвижный. Лицо — как у человека, много лет прожившего в дымном чаду: опаленное, обтянутое тонкой смуглой кожей, источенное черными точками угля, как иголками. На руке возле большого пальца надпись тушью: «Мурик». Когда сели за стол, старик пояснил, хотя разговор о наколке и не заходил:
— В честь жены, молодой тогда еще, изобразил мне один солдат на службе...
Один сын у него работал на Украине, второй, младший, служил где-то в Сибири. Собирался вскоре вернуться в Игумново, собирался жениться сразу же.
А пока в доме хозяйничала сестра Ивана Ивановича Анисья, похожая на него: тоже невысокая, худая, только молчаливая, будто немая. Она быстро согрела самовар, выставила на стол из печи горячую картошку, а к ней грибы соленые да крынку кислого молока, горбушку хлеба. Извинилась, что больше ничего нет. Но Косте и того хватило — ел, чувствуя себя в этом доме дорогим гостем.
Иван Иванович тоже сидел у стола и сшивал лопнувший широкий кожаный ремень. Низко склоняясь, продавливал шилом дырки в коже, ловко пихал черную липкую дратву и негромко с удовольствием рассказывал про село Игумново.
Узнал Костя, что село когда-то принадлежало графу Шереметьеву, что народ здесь занимается издавна выращиванием цикория да картошки, которыми торгует в уезде, на паточных и цикорных заводах. Из ремесел — кузнечное дело да была прежде бондарная мастерская Матвея Кроваткина, который содержал извоз. Есть и сейчас в селе богатеи, заводчики, хозяева паточных заводов, терочных, сушилок. Как Ксенофонтов. Были особенно богаты Срубовы, содержавшие кабак, трактир, лавки.
Узнал он, что народ здесь темный и осторожный, с «деревянными мозгами», верящий во всякую чертовщину. На той неделе заявился «турок» в село. Весь, и правда, что турок: нос кривой, глаза вылупленные от сивухи, на голове папаха, на ногах тоже вроде как турецкие опорки. Стал в домах производить гадание да лечение. Народу сбежалось — почитай, все село — с деньгами да яйцами. Хорошо — вовремя председатель сельсовета за ошорок «гадалку» цапнул да в Никульское отправил с милиционером Филиппом Овиновым. Там, в камере начальника милиции, задержанный признался, что никакой он не турок, что и в глаза не видел ни Стамбула, ни Эрзерума, ни турецкого султана, а самый он что ни на есть забулдыжный мужик из уездного города, бродяга и пьяница.
Закончив этот рассказ, Иван Иванович добавил:
— От того доверия и беды у нас на село находят. Что ни скажи, все за чистую монету принимают. А кто поумнее, этим и пользуется. Оттого и восстание вскинулось здесь, оттого-то народ еще косится в сторону рабоче-крестьянской власти и в посевкоме отказали Зародову на последнем собрании. Дескать, все та же разверстка. Пустили слушок заводчики, а простой народ уши развесил. Да еще банда сельсовет ограбила недавно.
Как бы невзначай Костя упомянул про Саньку Клязьмина, «попутчика забавного».
Оказалось, что с отцом Саньки Иван Иванович на каменных работах в Питере был около года, перед японской войной. Бедно тоже хозяйствуют Клязьмины. Мать, правда, родня Кроваткину, двоюродный браток он ей. Да только, как отрезанные они друг от друга. А иначе пошел ли бы Санька воевать за рабоче-крестьянскую власть.
— Пьет много, — подала голос Анисья. Она вязала что-то в комнате, в сиянии синей лампадки. Над ее спиной навис прокопченный лик Николая Чудотворца с большой иконы высотой едва не в человеческий рост. — То и дело пьянее вина. За ум не возьмется...
— А где же сейчас его дядя, этот самый Матвей Кроваткин? — спросил Костя.
— В банде, — ответил кузнец. — И Павел Розов, сын нашего батюшки отца Иоанна, в банде, и Срубов Васька...
— А банда где?
— Если бы знать...
Старик теперь нахмурился, постукал сухим кулачком по столу:
— Ищут их... Уже который год.
— А может, даже сейчас кто-то из них в селе на ночлеге? — по-прежнему простодушно спросил Костя. — У родных?
— Да, может быть, и так, — согласился кузнец, а Анисья торопливо перекрестилась и посмотрела в окно.
— Да, может, и так, — повторил старик, — были они в последний раз у своих: и Васька, и Розов... Вроде как заглянули только и подались в лес.
— Давай-ка, Ваня, уложу я гостя, — не выдержала разговора Анисья. — Ну-ка, ночь ведь.
— Только следить за ними опасно, — словно не расслышав, продолжал старик, — не дают следить. Злы на всех. Да и как не быть злыми — отнято столько домов, земли....
Он глянул на низкий потолок своей покосившейся избы, улыбнулся:
— Вот мою бы избу хоть кто отобрал — рад был бы. Никак потому что не выберусь из нее, из этой гнилушки. Всю жизнь о новой избе мечтал я с Мурой, ну с женой своей, стал быть. А поставить так и не хватило заработка. Даже крышу не могу залатать стояще. Напихаешь в одно место ржаных снопов, а тут же продавишь дыру в другом. Глянь-поглянь — в сенях потекло, залатаешь там, глянь-поглянь — над кроватью закапало. Из сил выбился... Недавно на собрание-то приезжал Афанасий. Говорю ему: революция была, гражданская война была, на которой мой младший красным командиром, а изба моя так под сопрелой соломой и гниет. Смеется: поможем тебе новую избу сложить. Как вернется Никола из армии, так пусть в волисполком явится. Поговорим обо всем, и на порубку леса ордер выпишу, в каком захочет квартале. Вот так...
Анисья отложила шитье и вроде бы первый раз улыбнулась с какой-то душевной теплотой:
— Верю я Афанасию Власьевичу. Вот отец Иоанн в своей молитве нажелал бы нам добра — не поверила бы, хоть и верующая я очень. А Афанасию верю. Потому что у него у самого изба под соломой. И житница того и гляди раскатится. Знает, что такое «молочко шильцем хлебать», и обманывать не будет других бедных людей.
— Не будет, — подтвердил кузнец и закашлялся надолго. А успокоившись, дал команду сестре стелить на пол тюфяки гостю.
Костя вышел в хлев, а оттуда выбрался в огород. Село спало, накрытое серыми, в поблескивающей лунной ряби тучами. Кресты на куполах то вспыхивали, то гасли, как светлячки.
Тесно прижались друг к другу белокаменные дома сельских богатеев, в круг от церкви. Поблескивал пруд, прячущийся за погнутые изгороди. А у пруда, чуть в сторонке, сквозь голые сучья тополей, виднелся огромный каменный домина. Крыша его, скошенная под острым углом, крытая железом, сияла, как залитая оловом. Окна тоже поблескивали, и казалось — в доме горит множество свечей. Где-то вот здесь, у пруда, дезертиры во главе с Осой и Васькой Срубовым избивали командира продовольственного отряда. Здесь волокли пареньков рабочих и крестьянских семей. Здесь топтали их сапогами, жгли свечами под одобрительные вопли игумновских богатеев. Нет в живых тех пареньков — до сих пор льют слезы их матери да отцы. А убийцы смотрят на это небо в звездах, как и он, Костя, дышат весенним воздухом, о чем-то говорят. Где только?
Он вернулся в избу. Стаскивая с ног сапоги, спросил о том доме возле пруда.
— А это Кроваткина, — ответил старик, пристраиваясь для сна на голбце. — Как крепость все равно... Мне уж такой не построить. Да и не надо, — тут же добавил он торопливо и даже махнул рукой. — Уж как сын надумает. Две комнаты да горницу. Ну, разве зимовку еще да баньку. А то ведь всё в печах моемся, как дикари.
Костя лежал под дерюжкой, еще теплой от горячих кирпичей печи, и улыбался. Он думал об этих людях, которые встретились ему на пути. Один мечтает засеять всю землю, другой — построить избу. А он, Костя Пахомов, о чем мечтает, известно ли ему? Известно, — ответил сам себе. Перво-наперво — чтобы раз и навсегда кончились все банды и вообще весь этот грязный уголовный мир. Тогда бы он пошел в ткачи или же на тормозной завод. По утрам в толпе рабочих спешил бы к станку, не думая ни о «ширмачах», ни о «скокарях», ни о «наводчиках» или «наводчицах». А то в Фандеково уехал бы, к запашке своей, к своим желтым снопам, составленным в суслоны. И потекла бы спокойная и размеренная жизнь, без суеты и хлопот.
— Ай спишь, Костя? — послышался шепот.
— Пока нет еще, — отозвался негромко и не переставая улыбаться. — А что, дядя Иван?
— Беспокоюсь я только, — зашептал старик, вытягивая голову с голбца. — Вот вернется Николай, пойдет пешком со станции в Игумново. А тут встречь банда. Знают его и Розов, и Срубов, и Кроваткин. Знают, что с революции он в красных командирах. На побывку как-то приезжал в шлеме рогатом со звездой, в командирской шинели, с наганом на боку в кобуре со шнурком. Ну-ка столкнутся если в лесу?
Что он мог ответить ему на это? Откинул дерюжку, сел на тюфячке, вглядываясь в темноту, в очертания фигуры старика, озаряемой вспышками «козьей ножки». Сказал твердо и уверенно:
— Не беспокойтесь, дядя Иван. Пока едет Николай, Советская власть примет меры к выявлению и задержанию бандитов. Так что спите и не думайте зря о плохом.
2
Порой ветер приносил откуда-то запах гари, мерещились костры в лесу. Изредка гулко отдавался в окрестностях звук выстрела. То ли охотничье ружье, то ли винтовка в руках бородатого угрюмого бандита. Резкий крик на улице, плач из-за стен дома заставляли думать, что в селе появились чужие люди, — они, эти люди, принесли с собой страх, от которого и резкий крик, и этот придушенный плач.
Он успокаивал себя, но ощущение какой-то тревоги, нависшей над селом, не покидало. Бил молотом по раскаленному, неистово-синего цвета металлу, а все ждал: вот-вот этот бородатый и угрюмый с винтовкой в руке по-хозяйски шагнет через порог в кузню, где весело горит пламя в горне, где наперегонки покрикивают молоток и кувалда кузнецов, точно альт и бас какого-то оркестра. Шагнет, гаркнет на непонятном лесном языке и вскинет винтовку на сотрудника губрозыска, спрятавшегося под гримом сельского пролетария-молотобойца.
Но в кузню входили окрестные мужики, бабы. Они несли в охапке серпы и косы, топоры, вволакивали искореженные плуги, тянули котлы для пайки и клепки, звенели боронами. Потом садились на почерневший, обшарканный подошвами порожек, заводили долгие и мирные разговоры. Сквозь вонь домашнего самосада, хруст семечек, сквозь матерщину, плевки и сморкания:
— Скороспелку посажу нонче. Меру братейник отсыпал вчера.
— Паровой терочный завод товарищество у нас задумало, да что-то у них скудно дело идет... только-только еще поставили кирпичный завод. Топливо не заготовили вовремя. А теперь разлив, куда сунешься.
— На топливный трехнедельник норовят, а у меня — чай, всем известно насчет больного брюха.
— Нонче подъем воды мал будет. Не ахти снегу намело... Мост останется, и мне заботы нет для починки.
На подводе приехал то ли парень, то ли взрослый мужик, — из-за щетины не разберешь толком. К наковальне приволок борону без трех зубьев и, присев тоже на порог, стал пояснять:
— Наш толстосум Никодим Гусев придумал в своей риге тайный паточный завод. А меня в батраки нанял.
— Это при рабоче-крестьянской-то власти? — тенорком оборвал его Иван Иваныч. — И ты пошел гнуть хребет?
— Что поделаешь, Мурик, — вздохнул тот. — Думал, деньжишек даст на одежонку... А он выгнал вскоре же. Это потому, что я ему купоросом нечаянно брызнул на поддевку. Денег ни копейки не дал, а только рваный хомут да вот эту борону... Думаю, пусть подклепает Мурик, а я продам соседу. Уже набивался в покупатели.
Костя ввязался в беседу. Похлопал по плечу заказчика, шутя сказал:
— Сделаем мы зубья, а тебя ограбит банда на обратном пути. Вот и плакали деньги.
Лицо собеседника осталось бесстрастным — цыкнул равнодушно к стоптанным подошвам сапог:
— Наши Ломовики банда прошла. Три дня назад были. У псаломщика выпивали, песни даже пели.
— Куда ушли?
Мужик или же парень скосил голову и вот теперь вроде как нахохлился. Сердито буркнул:
— Ты бы клепал лучше зубья, парень. А то куда? Или я что же тебе, поводырь той банды? Или в подручных Ефрема Осы?
И молодуха из Красилова, с родины Ефрема Осы, ничего не знала о своем «знаменитом» однодеревенце. Избы напротив, это верно. Плясала кадриль, бывало, с Ефремом до своего замужества, вечерами толпой из Игумнова шли назад с гулянок, и Ефрем шел, как все. А вот теперь — бандит. День назад был в деревне, по разговорам. В черной шубе.
Забрала отточенные серпы, связала их вожжанкой и покатила вниз под гору, дрыгая с подводы ногами в валеных сапогах.
Костя долго смотрел ей вслед с каким-то досадным чувством. Живут в одной деревне, сталкиваются лоб ко лбу с бандитом в черной шубе и не сообщают властям.
У ног бежали ручьи, густые от грязи, как заваренный овсяный кисель. Поодаль выстроились в ряд березы, болезненно тихие, недвижимые, точно боясь треском своих сохлых сучьев испугать величаво и ярко идущую по земле весну. Полошились грачи, принюхиваясь к угольному угару, который источала по полям труба кузни. А у него настроение было сумрачное. Неужто он зря нанялся в молотобойцы? Неужели никаких сведений не выудит у этих мужиков и баб на громыхающих подводах?
А ведь его прислала губернская милиция как опытного агента. Даже сотрудникам уездного розыска не доверила такое дело. Только опыт, видно, у Пахомова остался в городе.
Еще остались в городе служебные собаки, которые взяли бы след, остались отпечатки пальцев в дактилоскопическом отделе, свои люди в «шалманах» и на толкучем рынке, рецидивисты, с которыми можно было всегда встретиться на предмет допроса, с такими, скажем, как Сашка Семинарист или Таракан... Опыт у него остался в городе, а здесь все надо было начинать сначала.
— Завтра я, Иван Иванович, пойду по селу, — принял он, наконец, решение, — надо, чтобы все знали о ремонте инвентаря.
Старик отпустил ручку горна, меха пошипели ядовито, как засмеялись.
— И так знают.
— Надо с каждым поговорить, — упрямо сказал Костя. — Наказывали в уезде...
— Ну, раз наказывали...
Но старик так и остался в недоумении.
3
Сначала он обходит избы бедняков на окраине. Здесь его встречают радушно, как почетного гостя. Его сажают в красный угол, перед ним ставят на стол крынку молока или стакан чаю, плошку с горячей картошкой или вареные яйца. Но он отказывается. Ему некогда колупать яйца и обжигаться картошкой. Надо побыстрее оповестить всех жителей в селе, что кузница ремонтирует плуги и бороны, серпы и косы, веялки и топоры. Пожалуйста, пока не поздно. И уходит, провожаемый до порога.
А теперь он стучит в широкую дубовую дверь дома-крепости возле пруда. Не сразу возникают шаги. Скрипит засов, и в щели лицо пожилой женщины в темном платке, сдвинутом на брови, густые по-мужски. Одета она в длинное пальто и вся схожа с монашенкой.
— Из кузницы я, — говорит Костя, оглядывая зорко за спиной женщины длинный полутемный коридор, кадки в ряд, хомуты навалом. — Чинить, тетя, надо и вам плуги или там бороны.
Она переваливается с боку на бок — словно обжигают толстые добротные доски пола пятки ее ног, обутых в катанки серого цвета. И молчит — может, даже не слышит толком.
— Чинить, я говорю! — кричит Костя. Она хмурит брови, разлепляет тонкие губы:
— Не глухая я, что орешь, — буркает. — А чинить, откуда я знаю, что чинить...
— Мужа позови тогда...
— Мужа позвать?
Она вдруг смотрит на его сапоги, которые буры от воды и снега, в желтой с песком грязи села.
— Нет у меня в доме мужа, — говорит со вздохом, — в отъезде муж...
Дверь уползает со щенячьим визгом. Он ступает с крыльца в грязь. Он знает: в каком-то окне ее глаза — ему в спину. Вот сестра Василия Срубова — та повеселее. Они встречаются возле их дома. Дом этот какой-то без формы, со многими пристройками. Точно огромным кулаком великан стукнул по красной крыше, и дом сплюснулся, сдавился, распузырился во все стороны. Большую часть здания с высокими окнами занимают теперь почта и сельсовет, а во флигеле живет семья Срубовых: мать и три сестры. Это одна из них — высокая, плотная, с крепкими ногами, обутыми в лакированные цыганские ботинки с пуговками. На ней шаль до пят. Губы выпуклые, сочные. Такие же, по приметам, и у Васьки Срубова. На плече девушки коромысло, на коромысле пузатые ведра с водой из колодца, что возвышается в глубине двора. Вода плещет на землю к носкам Костиных сапог, пошлепывает ласково.
— Пахать-то кому? — и сочные губы вздрагивают. — Отца нет, брата нет.
— Где брат-то?.. В армии, что ли?
Она поворачивается спиной и несет воду в крыльцо. Оттуда, из тьмы, из-под пучков темных волос — глаза, и в них то же отчуждение, какое видел он в глазах жены Кроваткина.
И так же отчужденно смотрят на него заводчики. Они не приглашают его в дом, они не угощают картошкой или яйцами. Он топчется в дверях, мнет шапку, как побирушка, как нищий. А заводчики оглядывают его с ног до головы, они усмехаются, они кривят рты, как попили только что горечи. Он понимает, отчего: он пришел от Мурика; от бедного кузнеца, у которого изба вот-вот завалится на бок, которого замучила нужда.
— Там поглядим, — отвечают заводчики и не прощаются, молчат, пока он, сжимая кулаки, стучит каблуками.
В доме Ксенофонтова — с расписными перилами крыльца, с зеркальными стеклами окон, с верандами на втором этаже, укрытыми ветвями лип — его встречает гулянка. Может, именины или в честь сынка, вернувшегося из трудовой армии. По распоряжению волисполкома месяц пилил трудармеец кряжи в лесу, катал их на сани. Вот он вылезает из-за праздничного стола, идет навстречу Косте. Худой и высокий, носастый, с бакенбардами, такими густыми, что кажется, к ним налеплены клочья овечьей шерсти. В белой рубахе, узких брюках, заправленных в мягкие голенища лакированных сапог. Он смотрит на Костю, насвистывая, слушает. И вдруг орет, закрывая при этом странно веки, будто оглушает его свой собственный голос — тонкий и неприятный.
— А может быть, ты меня, господин пролетарий, опять погонишь пилить дрова для твоих паровозов да фабрик?
— Паровозы всем нужны, — спокойно отвечает Костя, — и фабрики тоже.
И он оглядывает гостей. Парни, похожие друг на друга пьяными глазами, девчата с длинными лошадиными челками, едва не до переносицы. Гармонист в углу. Рука левая на мехах гармони, другая держит вилку, на ее зубьях кусок жареной рыбы.
— Пошел вон, — визгливо орет сын Ксенофонтова. А вот и он сам — Ксенофонтов — вышагивает из боковой комнаты, маленький, как горбатый. Он все слышал и потому говорит сыну:
— Нельзя так на гостя, тем более — он от Мурика, может пригодиться кузня...
А в глазах ядовитая усмешка, и эта усмешка толкает сына вперед. Он хватает Костю за плечо и опять закрывает веки:
— И что вы все лезете к нам, в наши дома. А ну, мотай отседова!..
Он не знает, что перед ним агент из губрозыска, как не знает, что в полушубке гостя, во внутренней боковой подкладке теплится кольт с шестью пулями, что немало повидал гость шпаны, которая шла и с кулаками, и с ножами, и которая стреляла из темных переулков.
— Ты на меня не ори, — свирепея тоже, тихо говорит Костя. — Я к тебе с добром, а ты вроде собаки...
— Вроде собаки, — так и ахает сын Ксенофонтова, а старик темнеет лицом. Из-за стола лезут парни, оправляя рубахи, подмигивая девчатам: мол, назревает мордобой.
Да, такие вот — только свистни Оса — уйдут к нему в лес. Будут жечь и стрелять. Такие не возьмут сами лопаты, кирки, чтобы восстанавливать фабрики и заводы. Скорее будут разрушать всё...
Костя поворачивается и уходит в крыльцо, а в затылок ему гогот и свист, топот.
Вот она где, «оса». В селе. А в лесу, в землянках — жало этой Осы.
Он шлепает по дороге и нюхает угарный аромат ладана. Аромат этот тянется с ветром из открытой двери церкви. Ноги ведут к широким ступенькам с отбитыми краями. Он входит в притвор. Здесь несколько мужиков и парней играют в карты, тихо покрикивая, поплевывая, и среди них сам, собственной персоной, наблюдающий за игрой Санька Клязьмин. Он видит Костю и шлепает толстыми губами. Ясно, рад видеть своего недавнего попутчика. И вроде бы приглашает посидеть рядом, хлопает ладонью по каменному, засыпанному голубиным пометом полу.
— Помолиться, что ль, Костыль? — спрашивает радостно.
— Помолиться, — тоже дружелюбно отзывается Костя. А ведь игра в карты запрещена, и за милую душу можно всех играющих отправить в камеру начальника волостной милиции. Но он же просто молотобоец, второй день обслуживающий жителей села Игумнова.
Из церкви доносится негромкий и тонкий голос священника, читающего молитву. А вот и он сам: маленького роста, с седой козлиной бородкой, в сверкающей рясе, седые волосы разметались по вискам. Он тычется в толстую книгу, лежащую на аналое, и взмахивает широкими рукавами рясы. Вокруг аналоя толпа молящихся, вроде как слипшихся воедино, подпевающая дружно священнику. Вот он опять вскинул рукава, увидел в церковном сумраке фигуру Кости, торопливо, не прерывая козлиного пения, двинулся к нему. Разглядев поближе, что это незнакомый человек, попятился назад на свое место.
«Ждет, — подумал Костя. — Кого-то ждет. Может, сына, Павла. Или же связного? Ждет, это точно. Когда только этот человек придет к нему, и кто он?»
Он опять в притворе. Глаза Саньки пристальны и внимательны, и, кажется, нет в них хмеля. Но Костя проходит мимо.
— Погодь-ка, — доносится знакомое. Санька увалисто спускается следом. Подходит вразвалку, берет за рукав и шепчет в ухо: — Олька была, Сазанова. Молиться приезжала, просить у бога милости — для кого-то, видно. Для ейного, быть может, хахаля. На свечку подала да старосте на тарелку и назад.
— Ну, приезжала и ладно, — отвечает Костя. — Нам с тобой какое дело...
— Дак ведь за Ваську Срубова, поди, молилась-то, — шепчет Санька. — За него. Он — это ухажор ейный теперь.
Васька Срубов и семнадцатилетняя Олька Сазанова из Ополья. Это уже след. Здесь не потребуется даже Шура Разузина с ее наукой дактилоскопа.
— Ну, а мне-то что, — спокойно сказал Костя и даже улыбнулся равнодушно, посмотрел в небо, будто заинтересовали его эти тучи, едва не падающие на колокольню игумновской церкви, в которой почерневшие стропила, как обломки зубов, а колокола — точно огромные капли воды.
— Как это что, — удивился Санька, — сам же спрашивал. Мол, кто это с Грушкой, да кто с Олькой. А тут...
— Тогда интересно было, а теперь нет. Ты-то что вздумал делиться со мной?
Санька сплюнул досадливо — грязь запищала под его ногами. Проговорил сердито, с какой-то озадаченностью разглядывая Костю:
— Думал, неспроста ты интересуешься...
— Так, от скуки, — ответил Костя, — молотобоец я всего-то, Саня...
Нет, не может он еще довериться этому все же хорошему парню. Не может, потому что он самогонщик — раз, племяш бандита — два, анархист — три. И Костя уходит вниз по дороге к кузнице, которая (издали четко видно) пускает в небо синие, как от цигарки, дымки. Завтра ему предстоит путь в Ополье, в гости к Ольке Сазановой.
4
Возле кузницы стояла лошадь с белой звездой на лбу. В самой кузнице, возле наковальни, на груде борон, сидел незнакомый Косте мужчина и курил трубку. Был он невысок ростом, в кожаной куртке, кожаной фуражке с пуговицей у козырька, в сапогах. Лицо чисто бритое, спокойное, с тяжелым подбородком, разделенным глубокой ямкой. Словно только и ждал он появления Кости — встал, кивнул старику и пошел к выходу.
— Кто это? — спросил Костя, когда за дверью захлюпала вода под копытами тронувшейся от кузницы лошади.
— Эстонец, — ответил Иван Иванович, беря в руки щипцы, примериваясь вытянуть из огня раскаленный добела прут. — Из беженцев, от германца ушел сюда. На хуторе за Опольем живет. Привез нам с тобой котел латать для бани. А еще в сельсовет. Сказать, что на Воробьиной мельнице огни видел от костра. Не бандиты ли там?
«На Воробьиной мельнице огни? Где это такая? И что за огни?»
— Что же только в сельсовет?
Костя поднял молот, оглаживая шершавую, скользкую от влажного воздуха рукоять.
— Милиционера надо ставить в известность, Филиппа Овинова. Для того милиция, чтобы искать бандитов.
— Филиппа Овинова, — передразнил старик. — Подымай-ка молот, парень, выше.
Он кинул прут на наковальню и защурил глаза, глядя, как молот сжимает раскаленный металл в полоску. Яркие искорки сыпались ему на руки, одетые в рукавицы, он стряхивал их легким движением плеч и сопел носом, втягивая металлический дым. Наконец отбросил полоску в угол, снял рукавицы и уже наставительно пояснил:
— Филипп Овинов за порубку может человека взять да протокол составить на штраф, или за выгонку самогона, если не умаслит провинившийся, или за драку в кутузку загонит, а то пироксилину кому-нибудь по знакомству продаст для боя рыбы...
«В кутузку за драку. Пироксилину для боя рыбы... Откуда он берет этот пироксилин?»
— Филипка есть, — продолжал старик. — Но это не милиция. А надо бы тут настоящей милиции...
— А она тут, эта милиция, дядя Ваня. Я вот. Не из колесной артели, а из губернского уголовного розыска.
Старик опустился на бороны, где только что сидел эстонец. Снял фуражку, вытер потную голову и опять натянул. Он не знал, что и сказать. Может, даже не поверил своему слуху.
— Так что ж это, — проговорил обидчиво. — Сразу-то... А то живет со мной. За водой ходит, дрова пилит, колет, на тюфячке спит... А сам, оказывается, не из колесной артели.
— Так сразу не мог я, — ответил Костя, виновато разводя руками. — Ведь дело государственное. Осторожность не мешает.
— Ну да... — растерянно протянул старик, разглядывая Костю все с тем же недоумением. Одно дело колесник, своей профессии вроде как родня, и другое дело — сотрудник уголовного розыска. Он только хлопал глазами и молчал. Но вот покашлял, спросил робко:
— Так как же теперь-то? Так и будешь с молотом?
Костя улыбнулся, покачал головой.
— Простите меня, дядя Ваня. Пора мне своим делом... Надо побывать на Воробьиной мельнице и в Ополье. Может, зацеплюсь за банду.
— Одному тебе не найти ту Воробьиную мельницу. Росстани сейчас забиты водой да грязью. А сама Воробьиная мельница не действует с девятнадцатого года. Тропы затерялись... Кого-то надо брать с собой.
Старый кузнец потер лоб в задумчивости. И опять с каким-то недоумением глянул на Костю, рассмеялся тихо и дробненько:
— Ишь ты, как вышло... Я-то думаю одно, а он, ишь ты... Может, меня возьмешь?
Костя сдержал себя, чтобы не рассмеяться. Представил на миг, как семенит рядом с ним этот старый человек, как сопит он носом, как скользит по грязи или же карабкается с ним по склонам и оврагам. Нет, это не для него. Он так и ответил, уже сурово:
— Это не для вас, дядя Ваня. Вы вот что... Сюда идет отряд волостной команды с Колоколовым. Где-то на пути к Игумнову. Как увидите — надо передать ему, что, мол, Пахомов ушел на Воробьиную мельницу и в Ополье, навестить Ольку Сазанову. Только ему это и сообщите... А в попутчики... — Он поколебался — говорить ли. — Саньку, может, взять мне Клязьмина? Все же фронтовик.
К его удивлению, старик готовно закивал головой:
— Военное дело парень знает. Да и батьку своего Федора не подведет. Его и бери. Верно ты придумал, Костя... Может, тебя даже по отчеству надо? — тут же торопливо спросил он. — Все же из губернии...
Улыбнуться Костя не успел — дверь распахнулась, и Санька Клязьмин, легкий на помине, вырос на пороге. Привалился к косяку, оглядывая старика и Костю, спросил вроде бы насмешливо:
— Все куете?
— Куем, — обидчиво выкрикнул тут Иван Иванович. — А тебе пора бы за ум, а не по селу болтаться после самогона...
— За ум, значит? — переспросил Санька. — Самогон? А то еще частушка. Помнишь, дядя Ваня, пели у нас:
И поел бы хлеба всласть
Аржаную корочку,
Да велит кулацка пасть
Зубы класть на полочку...
— Ну, — оторопело спросил старик, — а чего это ты, Саня, за частушки?
— А с того, что Баракова привезли... Вместо хлеба крест будет на могиле.
— Эт-ты что? — уже прошептал Иван Иванович, подходя к парню, вглядываясь в его толстое лицо. — Насчет Баракова болтаешь или как?
— Не болтаю, — строго уже ответил Санька, — привезли его на подводе, убитого в лесу. Банда убила. А семена сожгли... Там телеги-то, у сельсовета.
5
Костя бежал по раскатанной, желтой от глины дороге. Ноги скользили, ветер, пахнущий талыми водами, колотил его в лицо, в грудь.
Завернув за угол, около сельсовета увидел толпу. Она тесно окружала подводы. На одной из них лежал Бараков, прикрытый попоной. Уцепившись за попону, в один голос заунывно выли две женщины в ситцевых платьях, простоволосые. Высокий мужчина в брезентовом плаще, с шеей в бурых пятнах от грязи, держал лошадь под уздцы. И все смотрел на толпу виноватыми глазами, искал кого-то — бормотал растерянно:
— Прикрылись, кто армяком, кто плащом. Бараков только успел наган выхватить, как они его сшибли с ног. А потом резали ножами, прикладом...
Толпа прибывала, и каждому новому человеку подводчик пояснял:
— Прикрылись, кто армяком, кто плащом... Потом овес из мешков в канаву, керосин на овес, мануфактуру себе в узел...
На второй подводе сидел коренастый плотный парень в фуражке и, опустив голову, курил. Чувствовалось, что он боится поднять глаза, боится увидеть лица людей, окруживших его со всех сторон.
— Прикрылись, — продолжал бормотать подводчик, — кто в чем... А мы не успели за винтовки... Потому как пятеро их... Ножами его... Прикладом.
Костя протолкался сквозь толпу, отогнул попону и вздрогнул. Лицо — сплошная кровавая опухоль, череп смят, шея в глубоких порезах. Вот она, рука лютого врага Советской власти. Лютого и непримиримого.
Лошадь нетерпеливо двигалась, всхрапывала, и от этих движений голова покачивалась. А подводчик — уже Косте, все так же потерянно, с виноватыми глазами, с дикой улыбкой на черных губах:
— Потом велели забрать убитого и ехать.
Костя закрыл лицо и молча отступил. Толпа тоже молчала, и, видно, эта гнетущая тишина, в которой слышались лишь всхлипы женщин да посвист весеннего ветра в сухих сучьях деревьев, испугала подводчика, того, что сидел и курил. Вот он вскинул голову, бросил окурок под колеса и с каким-то вызовом:
— А мы подними винтовки, так же бы вот приехали к вам, на спинах.
Толпа всколыхнулась разом. Послышались раздраженные голоса:
— Это что же, винтовки-то вам дали заместо посошков?
— Спали, поди-ка, на мешках?
Толпа отозвалась коротким рыдающим вздохом. И снова наступила тишина. Кто-то заговорил, рассказывая только что подбежавшему человеку:
— Напали за Опольем. Прикрылись, кто армяком, кто плащом. Баракова искалечили, и не узнать.
Люди стояли, переминаясь с ноги на ногу, и слушали этот рассказ, который уже слышали. И сам подводчик, с уздой в руке, тоже вытянул шею в сторону говорившего. Точно боялся, что в рассказе этом появится какая-то ошибка, и тогда он поправит эту ошибку своим сиплым застуженным голосом.
Но вот толпа зашевелилась, задвигалась нервно. К телеге продвигался председатель сельсовета. Толкнет кого-то плечом, заглянет в лицо и вроде как злорадно:
— Ну, что?
А тот в ответ, со злобой:
— А ничего... Ты вот что?
Тогда председатель пихал следующего на своем пути и опять тонким голосом задавал свой странный вопрос:
— Ну, что?
И получал в ответ:
— А ты чего?.. Ты посмотри-ка лучше.
Наконец Авдеев выдрался из толпы, откинул попону, тут же закрыл, поспешно отвернулся. Был он коротконог и толст, а лицо высохшее, землистого цвета. Ранняя лысина опоясала голову под шапкой-блином, под глазами набухли мешочки. Они вздрагивали от каждого движения, будто были налиты ртутью.
— Дождались, — надрывно закричал Авдеев, — докормились... А то на пасху пригласите в село к себе в гости и Ефрема, и Ваську Срубова, и поповича, сыночка дорогого вашего батюшки, отца Иоанна, которому руку облизываете, с которым псалмы распеваете у аналоя.
Толпа взревела, качнулась вперед. Лошади попятились, заскрипели оглобли, и женщины вдруг взвыли еще пуще, как будто Баракова опускали в могилу.
Полетело со всех сторон:
— А ты, власть, до коих смотреть будешь?
— Ты только налоги рад скрести.
— Говорено было — отряд сгрудить да пойти в лес самим, так бодался... Решения да распоряжения нужны ему...
— Распоряжения и решения, — отозвался он с какой-то радостной злобой. — Вы в отряд, а я потом слезы ваших детишек глотать. Грех на свою душу. Нет уж. Лучше бы вязали ночных гостей. Что, разве не бывал на постое Васька, — возвысил он голос и поднялся даже на носках сапог, как выискивая кого-то в толпе. — И Павел Розов на днях гостил у батюшки. А вы молчок. Не наше дело. Грех на душу... Было такое? И сельсовет когда громили бандиты, тоже видели, а сидели в домах. Пусть грабят, не нас. Председателя сельсовета... Так, что ли?
Толпа не отозвалась, и Авдеев, увидев неподалеку Костю, сказал ему:
— Вот смотри, рабочий класс, какие турки в Игумнове. Коммунистов потому что мало, я да Огарышев. А была комячейка в десять человек. Погибли одни на войне, другие померли. Вот и бьюсь я тут одинешенек, а они только глаза пялят, выгалки[4] — все как один.
— Выгалки, — сказал кто-то обозленно, — срамить просто. Командовать надо.
— Командовать! — закричал председатель сельсовета. — Такими тараканами да турками. Друг за друга и молчок. А теперь без семян. Теперь по миру... С сумой, за подаянием. Давай-давай, вваливай.
И скалил зубы, оглядывая людей злыми глазами.
— Давай, давай, — так и ахнула толпа. — Это что ж, и верно, с сумой...
— Обоз надо было охранять лучше, а то сунули вместо винтовок палки...
— Власти не охраняют, а мы за подаянием?
Крики росли, и толпа стала сближаться с председателем сельсовета, кругом теперь сжатые кулаки, кой у кого на лицах злорадные усмешки, довольство, кой у кого отчаяние. Авдеев попятился назад, скосил глаза, словно искал лазейку в толпе, чтобы в случае чего нырнуть в нее:
— Эт что ж кричать теперь, граждане. Эт что ж кричать теперь, дорогие...
И понял Костя, что совсем задергался председатель на такой работе, что трудно ему в этом глухом селе, откуда ближе до бандитов, чем до законной власти. Понял, что ждет он или выстрела, или удара ножом в спину, а то и огня из-под половиц. А у него четверо детей, сам он, как видно, плохо разбирается в паутине событий конца гражданской войны. Неведомая сила заставила Костю шагнуть и встать рядом с ним. Поднял руку и удивился, что толпа разом замолчала. Увидел, что смотрят на него с любопытством и, главное, доброжелательно.
— Обойдемся, — проговорил он и обрадовался своим словам. — Это председатель вгорячах насчет того, что за подаянием. Не для того революция совершилась.
— Это верно, — сочно произнес кто-то невидимый за головами.
— Не для того у нас партия большевиков, а самый первый большевик Ленин.
— Не для того, — послышалось. — Да и воевали сколько лет.
— Повоевали досыта...
— Что насчет Ленина, это точно. Ленин не позволит, чтобы по миру...
— Обойдемся, — снова сказал Костя, оглядывая жителей села, обступивших его сплошным кольцом. — Я молотобоец, присланный на «Неделю красного пахаря». Скажу, что в городах тоже сейчас туго. Мало хлеба, мало угля, железа. А рабочий класс набирает силу строить новую жизнь для всех. Вот тут крестьянину надо плечом к плечу, помочь рабочему классу. Для смычки, заодно.
— Для смычки, — как эхо в толпе. — А зерно-то как?
— Зерно будет, — ответил Костя твердо. — Где оно, не знаю, только без семян не останется село. Через день здесь обещал быть Зародов, председатель Никульского волисполкома. Он поймет.
— Поймет, — отозвались. — Подождем, ладно...
Авдеев приободрился, подступил к Косте:
— Чего дальше-то? Может, митинг?
— Митинга не надо, — ответил кто-то из толпы, — и так все ясно. Убитого надо готовить.
— Эй, Никодим, — закричал Авдеев, выглядев в толпе лохматого, сонного вида мужика. — Давай тесать гроб. Сельсовет расходы тебе возместит... А вы трогайте, — закричал он на подводчиков. Те встрепенулись, зачмокали, и колеса с визгом начали мять жижу дороги.
Кто-то пошел рядом с Костей. Санька... Щелкал кнутом по голенищу сапога, будто подгонял себя вслед за народом, хлынувшим из переулка на широкую улицу.
— Видал? — спросил Костя.
— Видал, как же, — невесело улыбнулся Санька. — Я ведь и вызвал тебя.
— Пьешь с бездельниками в притворе, а контра на твоих глазах звереет.
— Я-то видал, — словно не слыша Костиного голоса, продолжал Санька. — В Сибири... И убитых, и сожженных, и раздавленных колесами паровозов, и распятых девок деревенских. Ты вот видел ли?
— Убитых — да, и повесившихся, а такое — впервой, — сознался Костя.
— Ну, вот, — буркнул Санька, — а я насмотрелся и загадал, что с меня хватит.
— Пусть банду ищут другие, кому положено по службе? Так, что ли?
— Это кому же по службе? — тотчас быстро спросил Санька и глянул зорко на Костю, добавил несмело, нерешительно: — Из уездной милиции ты, наверно?
Костя удивленно вскинул глаза:
— Это почему же? С чего взял?
— Да так...
Санька помедлил, потоптался, как бы решая, говорить или нет.
— Зимой в Поздеевском дезертир убил Кучина из уездной милиции. Знал я его немного. Николай накрыл дезертира в избе у родных. Тот за оружие. Ну, Николай выстрелил из нагана, а опыта, видно, мало стрелять в цель — промахнулся. Дезертир его наповал да в окно и ушел в лес. Вот и думал — взамен Кучина ты прислан из уезда.
— Из губернского уголовного розыска я, — признался Костя. — А как ты догадался, что я не из колесной артели?
Санька с важностью выпятил губу, хмыкнул:
— А гляжу, толкуешь ты с Филиппом Овиновым. Потом в волисполком пошел. А главное, не похож на простого покупателя. Не торговался, а только ходил да высматривал. Барышников с лошадью шугнул. Или из банды, думаю, или из милиции.
— Вот и я подумал, — сказал Костя, — из банды ты или по секретным делам сидишь на подводе. Товару нет, а сидит... Да еще с комсомольцем боится ехать в дорогу. — Оглядываясь на идущих за подводами людей, спросил тихо: — Скажи мне, кто этот человек, которого любит Груша?
— Васька Срубов, — ответил тоже тихо Санька. — По слухам, правда. Сам не видал. Будто бы в прошлом году принимала она его у себя...
— Значит, влюбился в любовницу бандита?
— Получается так, — уже хмуро согласился Санька. — Иль подсудное это дело?
— Дело тут твое, кого любить. Только ты боец Красной Армии, не забывай, — ответил Костя. — А дед Федот?
— Этот откуда-то с юга приехал. Будто бы у него в революцию сыроварню отняли. Вот и сбежал. А может, и преступник какой. Да и не дед он, всего пять десятков с небольшим. Так уж обрастил себя седой волосней. Вот шляется, а с каким умыслом, не знаю.
— Овинов?
Санька поморщился:
— Спекулянтская рожа, по-моему. Выпивать не приходилось с ним. Потому толком не знаю, кто он такой... Ты вроде допроса ведешь?
Костя подтолкнул его, повел улицей, говоря уже по-деловому:
— Пойдешь со мной на Воробьиную мельницу... Сегодня. Коль наган есть, бери.
— Это искать банду?... У меня ведь дядька там, Матвей Гаврилович Кроваткин. Его ведь искать пойду...
— Тут такое дело, — сказал Костя. — Решай: или дядька, или Советская Россия.
— Мобилизуешь, значит?
— Мобилизую.
— Без повестки?
— Без повестки. Совестью бывшего бойца.
Сказав это, Костя смутился. Так говорит часто Яров. Упрекая за что-нибудь, обязательно напомнит: «Есть или нет у тебя совесть сотрудника уголовного розыска?» Или же: «Должна быть у тебя, Грахов, совесть бойца гражданской войны». Но Санька, конечно, этого никогда не слышал.
6
Выйдя из села, они двинулись по дороге, изрезанной колесами подвод, замятой копытами лошадей. Вязкая болотистая почва засасывала сапоги с какой-то неуемной жадностью. То тут, то там дорогу разрезали бегущие с косогоров ручьи.
Потом начался лес — высокий и темный. Уходящее солнце путалось в верхушках сосен и отражалось в лужах зелеными пятнами. Пробегавший временами ветер ломал и бросал в чаще сухие сучья. Треск заставлял думать, что где-то здесь, среди бурелома и стволов, за оврагами, сидит или стоит в каком-то немом ожидании банда Осы. Тянул руку в карман и успевал заметить, как и Санька шарил в кармане. Значит, теми же чувствами ожидания опасности была полна душа его спутника. Был этот спутник одет в короткий плащ с высоким воротником, кожаный картуз. Крутил толстую шею, узкие глаза щурились.
Шли они быстро и молча. Только раз, оступившись в яму с водой, зачерпнув через голенище стылой воды, Санька выругался вполголоса и попросил:
— Может, другим путем пойдем на Воробьиную мельницу? Я знаю... И суше, и короче.
Костя покачал головой:
— На место преступления надо. Законы сыскного дела. По следу искать будем...
— Ну, по следу, так по следу, — согласился Санька и спросил тут же: — А ты не боишься, что у места преступления караулит кто-нибудь?
— Как не бояться, — помолчав, ответил Костя. — Жизнь-то, чай, одна.
— Одна, это верно.
Санька посопел носом, тревожно добавил:
— Паленым потянуло, не слышишь разве?
Костя тоже почуял запах горелого, а вскоре ветер кинул на них синий клубок дыма.
— Идем лесом, — решил он, — для верности.
Они пошли краем дороги, из-за стволов сосен, кустарника оглядывая пустынную дорогу, сжатую деревьями.
Наконец перед ними показалась ложбина, окутанная дымом, как туманом. Поблескивали сквозь ветви оранжевые язычки пламени.
Держа оружие наготове, оба выступили на дорогу. Тлело зерно, облитое керосином. Черные, спекшиеся клубки ветер жадно и напористо разрывал, гнал в заплывшие водой колеи.
— Вот тебе свет, вот тебе и хлеб от дядьки Матвея Кроваткина, — проговорил Костя, задумчиво глядя, как вспыхивают в дуновении ветра языки пламени.
— Ты меня, Костя, не попрекай дядькой, — обиженно попросил Санька. — Не очень-то я с ним ласкался. Да и он к нам в год раз приходил, к матери на именины, да и только. Как деревянный. Слова не скажет. Дома у него на всех стенах иконы. Молился много. Да и в церкви — что к обедне, что к заутрене — в первых рядах всегда. Грехи замаливал, что ли...
— Может, и грехи, — согласился Костя. — Они, богачи, все как один нечестно богатели. То ли через обман, то ли через душегубство, или спекуляцию.
— Дядька мог обманывать и хитрить, — разваливая сапогом кучки слипшегося от керосина и огня зерна, проговорил Санька. — За душой всегда неладно было. В девятнадцатом, за месяц до восстания дезертиров, зазвал он меня к себе. Бражки налил, яйца сам колупал, как маленькому все равно. Солил их, подавал на манер официанта. А потом вот этот наган мне вынес. Говорит: «Время, Саня, смутное — пригодиться может». Ну, взял я наган, а тут и повестка из волости. Пошел на войну, на гражданскую... Потом уж узнал, что тут заварилось.
— Не повестка — мог бы и ты в том восстании быть, — не удержался Костя.
Санька так и вскинулся:
— Да ты, Костыль, что это! Аль я похож на зеленого?
— Да с виду схож и с чертом, — пошутил Костя, — а в душе-то, верю, хороший ты человек, Саня, и не обижайся на меня...
— Я не обижаюсь, только с наганом на Советскую власть мне нет причин. Обид не имел. Добра у нас в семье — кот наплакал. Да и отец за большевиков с того дня, как услышал, чего хотят они для простого народа. И когда пришла повестка, так сказал: иди, Саня, борись за новую жизнь. А понимает он ее, эту новую жизнь, так: чтобы у всех было хорошо. Вот и ушел я на войну, по первому зову. И надо было в сторожевой пост — шел в пост, надо было — с дивизией в цепях наступал, надо было защищаться — лежал в окопах. До Тобола дошагал. Может, и до Владивостока достал бы, если б не сыпняк...
Они обошли кусты, и вскоре на узенькой тропке нашли следы колес, копыт лошади.
Вспомнилось вдруг первое самостоятельное дело. Вот так же в одном из пригородов стоял над следами от копыт лошади, терявшихся в булыжной мостовой, и мучительно гадал — куда дальше поехали злоумышленники, обравшие квартиру. И был один след копыт из многих следов и шире, и глубже...
— Коль один бы из следов лошади был глубже и шире, что б это значило? — спросил он.
Санька пожал плечами сначала. Но, подумав немного, ответил:
— Хромая лошадь.
— Ишь ты, — искренне удивился Костя, — да ты готовый сотрудник второго разряда. Только приказ о зачислении осталось написать.
Санька обрадованно спросил:
— Мог бы, как ты думаешь?
— Это видно будет. А пока, пожалуй, надо нам идти к Воробьиной мельнице. Если там никого нет, тогда примем другое решение. Идем, а то смотри — день на исходе. Того и гляди ночевать придется в лесу.
Они двинулись снова, вглядываясь в чернеющий лес, прислушиваясь к шорохам и опять молча.
Вскоре лес раздался, и перед ними открылась река, летящая полным ходом, ржавая от глины, которой питали ее талые воды. В волнах яростно колыхались деревья с вывернутыми корнями, куски льдин с прилипшими к ним кучками конского навоза, клочьями сена; проплыли сани, поблескивая полозьями. И все это оттуда, от Воробьиной мельницы, все точно пропущенное через гремящие жернова со скрежетом, с хрустом и теперь — раскромсанное, раздерганное — уносящееся в кипящую бездну.
Придерживаясь кустов, они спустились вниз, к воде, гудящей глухо и тревожно. Под ногами захрустел песок, глина тянула сапоги вниз, и приходилось то и дело цепляться за скользкие голые сучья. Когда над порослью показалась крыша мельницы, Санька обернулся.
— Обойдем с другой стороны. Там, за плотиной, частый куст, незаметно можно выйти. Кажется только, что нежилым духом тянет.
Воробьиная мельница и впрямь пуста и безлюдна. Они осмотрели мельничные снасти — все это сломанное и повергнутое — жернова, сусеки, рукава. Открыли дверь в баньку. На полках объедки рыбы, грязь, шелуха семечек, тяжелый табачный дух, смешанный с липким запахом березовых веников.
— Ну, что теперь? — спросил Санька.
— Посидим сначала, — ответил Костя.
Выйдя из бани, он сел на валун, отдающий холодом. Санька ополоснул руки в ручье у березы и присел, тоже стал смотреть на реку, бурлящую в черных сваях прохудившейся плотины.
— Они не сидят на одном месте, — сказал он с огорчением. — Оттого-то и неуловимые. Ищи их теперь. След от колес есть. Но когда эта телега проехала — сегодня или же два дня назад...
— Сегодня, — уверенно ответил Костя, — иначе колеи осели бы. Заметно это сразу... Завтра будем искать снова. А сегодня не побывать ли нам у Ольки Сазановой в гостях?
— Пожалуй что, — согласился Санька. — Может, и гостит у нее Васька Срубов.
Он опять глянул на Костю, добавил твердо:
— Только ты не думай, будто я избавиться от Срубова хочу из-за Груши...
— Думаю я, давно бы тебе надо было к Колоколову на подмогу, — упрекнул его Костя. — Почти готовый агент, а болтаешься.
— Колоколов меня не возьмет к себе, — вздохнул Санька, — он меня недавно оштрафовал за самогон. Для него я шарлатан или тот же турок.
— А Зародов тебя в трибунал обещал, — напомнил Костя, — будто ты за учредительное собрание голосовал... Чуть ли не контра ты.
Санька растерянно посмотрел на Костю, покраснел даже:
— Как вернулся я после тифа в Игумново, к родителям, и ну бы дать мне покой — желтый был, ветер гнул к земле. Поболей тифом, поверишь. А тут Авдеев, наш председатель сельсовета. Вот тебе повестка, Клязьмин, в трудармейцы по указу волкомтруда. Кряжи катать на станцию. Отказался я, говорю: «Вот уж поокрепну». А он — грозить лагерем. Дверью я бахнул, напился и стал по всей улице орать: мол, надо учредительное собрание для изгнания Авдеева, жестокого человека. Всю Советскую власть я не имел под этим действием. А дошло до Зародова, как-то в Никульском на улице повстречал — пальцем погрозил. Ты, говорит, не тронь, Санька, Советскую власть. Да помилуй бог, говорю, Афанасий Власьевич. А было это уже после того, как я все же месяц отбыл на топливных работах. Только и есть что не в лесу, на стволах да кряжах, а в селе, пилил да колол дрова для приходской школы да для фершала...
— Отработал все же, — улыбнулся Костя.
Санька кивнул головой:
— Куда денешься. Помогать надо было... Понимаю, что такое стужа. Одно меня только гнетет, — добавил он, охватив колени, глядя на гудящие струи реки. — Дядька Матвей был у нас в прошлом месяце. В доме сидел. С карабином. А мы с отцом его только в шею вытолкали, а не арестовали. Верно ругался Авдеев. А как его вязать, если он брат матери и она по нему слезами вся изошла. Только, может, дядька это Баракова-то и саданул прикладом по голове. Он может, сколь угодно.
Санька нахмурился — глубже вобрал голову в плечи и стал похож на ежа, которого задел кто-то палкой или ногой. Вроде бы и нос убрал под козырек картуза, а жидкие волоски встопорщились на затылке и вокруг ушей.
— И к Грушке тоже не след было бы вязаться. Раз и верно бандитская любовница. Только нравится она мне и все тут... Сколь не попрекай меня бойцом Красной Армии.
«И все тут», — подумал Костя, вспомнив невольно полукруглую комнату, диван и на нем молодую женщину с печальными глазами. Вот и ему понравилась жена белогвардейца. Понравилась и все тут, и не запретишь сердцу. Так и послышалось — как будто плеснулось с волной: «До свидания, юридические законы».
— Ладно, пошли в Ополье. В гости к Ольге Сазановой.
7
В версте от деревни, они свернули с дороги и по полям, по меже, увязая в липучих пластах, подошли к прогону. Прогон был длинный и узкий, заполнен прошлогодним навозом, порубленным мелко хворостом. Треснувшие жерди опустились к земле, чернели головнями в последних проблесках небесного света.
В конце прогона возвышалась изба. Крыша от невидимой тяжести прогнулась, а «конек», и верно, казался головой коня, взлетающего ввысь, к медленно наплывающим из-за леса седым облакам. Окна в избе были темны, да и вся она казалась пустой. Но стоило Саньке костяшками пальцев постукать в оконные переплеты, как дверь крыльца скрипнула и перед ними появился мальчишка лет десяти в красной холщевой рубашке, коротких штанах, босой. Голова его так бела, что можно было подумать: перед ними старичок, только и есть что бойкий не по годам.
— Батька где? — спросил Санька, приглядываясь к лицу мальчишки.
— А в волости. На базар с лыком поехал... Мать дома, сестренки... Звать?
— Не надо. Скажешь батьке, как вернется, чтобы инвентарь вез в Игумново, в кузню.
Мальчишка улыбнулся — улыбка была насмешливая и какая-то мудрая.
— Инвентарь у нас только лопата да коса... Сами отобьем.
— Ну, все равно скажи.
Санька похлопал мальчишку по плечу, тихо уже спросил:
— Банда в деревне не была сегодня? А то идти нам надо, а встретишь их — разговоров не оберешься...
Мальчишка поскоблил ногой другую ногу, посопел носом:
— Вроде не было, — ответил как-то задумчиво. — Вот Вася Срубов — тот был.
— Это когда? — быстро спросил теперь Костя.
Мальчишка помолчал, опять пошарил ногой ногу.
— Да дня три как... У Ольки Сазановой. Воду ей таскал из пруда. Потом на лавке сидели у дома. Семечки щелкали. Ух, оружия у него! — восторженно воскликнул он тут. — На боку наган в кобуре. Винтовка на лавке. Гранаты на поясе. Петьке Власову дал два пустых патрона. А Никишке Сладкову даже заряженный патрон. За то, что Никишка от батьки табаку ему притащил...
— Вот как, — поговорил Костя. — А может, он и сейчас у Ольки?
Мальчишка замолчал, опять задумался:
— Не могет он быть у Ольки, — ответил все с той же мужицкой рассудительностью. — Уходил когда — сам видел. Энтим прогоном. Винтовка за плечом. И узелок тоже за плечом. Быстро уходил.
— Ну, а может, и вернулся? — спросил теперь Санька. — Тайком.
Мальчишка тут совсем вроде как растерялся. Он вскинул голову, пытливо разглядывая то Саньку, то Костю. Голос его басовитый был теперь робкий и тихий:
— Не могет он быть, чую, — повторил нараспев. — Потому как у Ольки сегодня вечорка. Вон слышите с конца деревни песни поют.
И верно — ветер принес далекие голоса, смех, ругань.
— Ну, ладно, — сказал Санька, еще раз похлопав мальчишку по плечу. — Так все же скажи батьке-то... На всякий случай. Мол, кузнецы были из Игумнова.
Едва они завернули за угол, как сзади, из прогона, послышался сердитый женский голос:
— Язык тебе чего распускать, шкет несчастный. Вот батька приедет, ошпарит тебе задницу вожжами, узнаешь.
— Эх, ты, — огорченно воскликнул тут Костя. — Даже поговорить о банде боятся... Ну, что ж, — сказал он Саньке, — раз не могет быть Срубов, мы тогда заглянем к Ольке. Посмотрим, чем она занимается.
Они двинулись к околице, цепляясь за колья огородов, скользя по глинистым буграм в следы колес, в выбоины.
Избу Ольки Сазановой словно половодьем отнесло от остальных изб деревни. От огорода полого спускалось поле, в низине разрезанное пополам речкой, похожей на черную поблескивающую трещину. За речкой подымались стеной стволы сосен, сросшихся как бы воедино зелеными шапками.
Окна избы «по лицу» смотрели на дорогу. Палисадник был поломан, и кусты акации едва не повалились на узкую тропу, ведущую к крыльцу. На крыльце, на нижней ступени, сидели в обнимку два парня в поддевках и картузах. Ярко белели рубахи. Один из них пел негромко, покачиваясь, точно над зыбкой:
Давай, милка, пострадаем,
Редьки с квасом похлебаем,
Похлебаем, поглядим,
Не харчисто ли едим.
Второй пытался подпевать, но получалось у него мычанье да иканье. Он это и сказал с долей восторга:
— Глянь-ка, Петя, жердюки какие!
Певец оставил песню, поднял голову, с какой-то оторопью разглядывал Костю и Саньку. Вдруг завопил с искренней радостью:
— Так это же Санька из Игумнова. С девками нашими пришли плясать кадриль...
— Здоров, здоров, — ответил Санька, похлопав парня по плечу. — Чужих нет?
— Нет чужих, — ответствовал певец, а второй, снова сильно икнув, спросил:
— С чего это чужих-то боишься?
— А где чужие, там и драка. Зубы мне еще пригодятся.
И Санька шагнул в крыльцо.
В крыльце, привалившись к перилам, стоял еще один парень в сбитой на ухо папахе. Около него, прикрытая полой длинного пальто, довольно посмеивалась девица. Парень этот, вытянув шею, сказал трезвым и спокойным голосом:
— В избе-то гаски.
— Гаски так гаски, — ответил Санька, открывая дощатую дверь в сени. Здесь, впотьмах, толкалась еще одна пара, слышалась возня и хихиканье. Костя вошел вслед за Санькой в избу — в жар протопленной печи, в темноту, подсвеченную лунным светом, в такую же возню и хихиканье по углам.
— Ну, хватит вам обниматься, — раздался требовательный мужской голос. — Эй, Олька, зажигай лампу.
Бледный круг озарил широкую избу, скамейки вдоль стен. На них восседали парни и девушки, растрепанные, с красными лицами, улыбающиеся. Все они с любопытством разглядывали гостей.
— Хорошо живете! — поприветствовал Санька, снял картуз, раскланялся, будто скоморох какой. Ему отозвались дружелюбно и вразноголос.
— Дружок мой, кузнец, хочет частушки послушать, — снова сказал Санька, оглядываясь на Костю, подмигивая ему. — Повеселее да позабористее.
Коренастая девушка с черной косой, положенной на высокую грудь, только что зажегшая лампу, крикнула:
— А может, кузнецы еще чего хотят?
Она заложила руки за спину и под дружный смех подошла к ним, разглядывая обоих нагло и насмешливо. Сама крепкая, с полными ногами, в длинной серой юбке. Постукивала домашними «ко́тами», как приплясывала на ходу. Вот она улыбнулась, показала мелкие белые зубы. От улыбки тугие щеки скрыли маслянисто поблескивающие глаза.
— Больше пока ничего не надо, — ответил Санька, погладил ее по плечу и сказал:
— Выросла, Олька, пока я на чужбине скитался. Была сопля соплей. Видел, с матерью приезжала в игумновскую церковь, и не узнал. Такая ли была — вся под шапку убиралась. А тут и зубы не закрываешь...
— Чай, взрослая стала, — засмеялась Олька, обернулась к гармонисту, крикнула:
— Андрюха, заводи про обыденочку...
Заиграла бойко гармонь на коленях великовозрастного парня, долговязого, с залысинами, в распахнутой телогрейке, в валенках. Одновременно с задребезжавшими колокольцами некрасиво, сипловато заголосила Олька:
Суковатое девятое бревно,
Не видала дружка милого давно.
Отпусти, родная маменька, меня —
Обыденочкой я сбегаю туда.
Обыденочкой я сбегаю,
Дружка милого проведаю,
Не видала ведь от праздника,
Дурака его, проказника.
Увидала и опешила:
И-эх... да показался милый с лешего.
И опять все сидевшие на скамье дружно рассмеялись, а Олька хлопнула в ладони:
— Давай теперь кадриль.
Гармонь сначала недовольно хрюкнула, а потом вдруг залилась в веселых переборах. Олька подошла к Косте:
— Ну, кузнец, пойдем плясать кадриль, раз гость в моем доме. Как тебя звать-то?
Костя ответил и признался тут же, что плясать он разучился, да в общем-то и не умеет, можно сказать. Она махнула рукой:
— Переставляй ноги да топай.
Почему-то рассмеялась коротко, положила руки Косте на плечо. Санька воскликнул тут:
— Вот это я понимаю. Надеялся, что первый буду, а дружок нос утер.
Теперь Костя мигнул ему и шагнул за Олькой в круг, к парам, которые приплясывали, хлопали в ладоши. Тоже попытался попасть в лад музыке, а ноги не слушались — будто свинцовые чушки. Да и верно, не умел он плясать эти деревенские кадрили. Время в деревне уходило на домашние заботы, а не на танцульки. А еще какое-то — он бы и сам не объяснил себе — чувство горечи. Милая деревенская девушка, которой бы в дружки хорошего парня, а вместо этого бандит, имеющий не одну, наверное, любовницу в здешних деревнях и селах. Сказать бы ей о Груше? Слышала она такое имя, или нет?
— В Игумнове, сталось, живешь? — спросила она, вскинув на него глаза. — Куешь и стучишь...
— Куем и стучим.
— И долго будешь здесь?
— Недолго. Вот перекуем все в округе. Наточим отрезы к плугам, исправим бороны, окуем колеса.
Она покивала головой:
— Опять в город поедешь? Я вот тоже, может быть, скоро поеду.
«С Васькой Срубовым», — едва не вырвалось у него. Спросил равнодушно:
— Одна, что ли, собралась?
Она засмеялась:
— Да нет... Жених есть у меня. Обещал в город увезти.
Он хотел было спросить, когда же она собирается в дорогу, да тут замолчала гармонь и гармонист, встав, оглядев парней и девчат каким-то торжествующим взглядом, проорал:
— Канава!
Пляшущие пары остановились. Послышались звуки поцелуев, с хохотом, чмоканьем и незлобливой руганью девушек в адрес парней.
— Ну, что же ты, кузнец? — услышал он голос Ольги. А тут еще Санька, обнимающийся рядом с девушкой, толкнул локтем:
— Чего привередничаешь?
«Целовалась раньше с Васькой, — мелькнуло у Кости в голове, — как же сейчас-то?»
Она вскинула голову, подалась к нему упруго и быстро, как кто подтолкнул ее, губы у нее были влажны и горячи, вздрагивали болезненно.
Он не слышал, как вошли в избу новые гости. Увидел лишь испуг и радость в глазах Ольки. Кажется, она хотела что-то сказать ему, но не могла, смотрела за его спину. Руками крепче ухватила за плечи — вот-вот ее сейчас оторвут от него. Вдруг понеслась к дверям — быстро, раскинув руки:
— Вот и Вася...
Костя оглянулся и увидел высокого парня в черном пальто, папахе, красногубого, с густыми бровями, сросшимися у переносицы. Похоже, как ворон, высматривал добычу. Второй встал рядом — плотный, в хромовой кожанке, таком же картузе, с засунутой под кожанку правой рукой, — с улыбкой оглядывая девчат.
«Оружие под кожанкой, маузер, — подумал вдруг Костя и тут же еще: — Срубов, а с ним сын попа — Павел Розов!»
Еще один вошел в избу, с винтовкой в руке, в серой шинели, яловых грязных сапогах. Он снял фуражку, как представился агенту из губрозыска, — светлый блондин с угрюмым взглядом, сам Ефрем Жильцов, Оса.
Гармонь замолкла. Парни и девчата как оцепенели. Будто кто-то знаком остановил их, сковал лица, заставил тоже, как и его, как Саньку, завороженно смотреть на гостей.
— Наяривай, Андрюха, — скомандовал властно Срубов гармонисту, — мы тоже станцуем «канаву»...
Гармонь ожила снова, но меха растягивались тяжело, невесело.
Срубов бросил на лавку пальто, пригладил пятерней свалявшиеся черные кудри, шагнул в круг. И вот вроде бы сейчас увидел Костю и Саньку среди деревенской молодятины.
— А это что за рожи, Олька? — спросил он настороженно и сунул поспешно руку в карман поддевки.
— Так это Санька из Игумнова. Не узнал, что ли? А второй — Костя, — пояснила с какой-то обидой Ольга. — Костя — в кузнецах в Игумнове. — Вскинула руки на плечи Срубову, спросила все тем же обиженным голосом: — Так сегодня возьмешь меня с собой?
— Возьму-возьму, — рассеянно ответил Васька. — Давай вяжи мешок, уйдешь с нами...
Глаза его, как два револьверных дула, смотрели то на Саньку, то на Костю. А тот старался быть спокойным, отвечал ему взглядом: «Так и есть — кузнец я, как сказала Олька». А в голове менялись решения. Одно за другим: выхватить кольт из полы полушубка, сначала в Розова, потом в Осу, а последнюю пулю в Срубова, в эти вывернутые сочные, как у его сестры, губы. А там в дверь...
А если за дверью стоят из банды? Или же караулят на улице? По рассказам подводчиков, напавших на обоз было пятеро.
Костя шевельнулся — ощутил бедром тяжесть оружия и тут же заметил, как дрогнул Розов, как качнулась винтовка Осы, а Срубов еще глубже опустил руку в карман, и лицо его вмиг побелело, как от страха.
«Они не позволят. Три пули в голову сразу. Да и невинные попадут под выстрелы. Эти вот пареньки да девчата опольские...»
А Срубов вдруг осклабился, крикнул собравшимся на вечеринку:
— А ну, давайте крест-накрест! Иль забыли, как плясать надо кадриль?
Парни и девчата торопливо выстроились в круг. Встал и Срубов с Олькой. Снова занялся топот. Санька тоже плясал — поводя плечами, нося на губах безмятежную улыбку. Но иногда глаза его и Кости встречались, и ловилась тревога, и эта тревога заставляла Костю с усилием разжимать губы в ответной улыбке. «Попались прямо в капкан».
Он стоял в сторонке, у печи, прижимаясь плечом к побеленным горячим кирпичам, и все искал пути к выходу из ловушки. И не находил, а только переминался с ноги на ногу. Срубов надвинулся вдруг спиной — перед самым носом закачались затылок и шея, заросшие густо черным волосом. А вот он оглянулся — и оказалось перед Костей лицо одного из главарей банды, затененное солнечным загаром, разглядел даже кровавые жилки в выпученных глазах, пахнуло жарким дыханием рта.
— Ну, кузнец, много наковал?
— Хватит пока, — ответил, стараясь, чтобы голос был сонным. — А что?
— Да так...
Зубы у Срубова на концах, похоже, как спилены ржавым напильником — потемневшие.
— А то бы железа подкинули вам в кузницу.
— Обойдемся, — беспечно ответил, а в голове мелькнуло: «Неужели знают они? Или кто-то сообщил?»
Срубов смешно пошлепал губами, сказал огорченно:
— Ну, обойдетесь, и ладно.
Затопал опять с какой-то яростью, а сам едва заметно кивнул стоявшим все там же у дверей бандитам. Розов крикнул, обращаясь к Косте:
— Эй ты, поди-ка сюда.
Костя подошел, глядя на чистое, точно умытое недавно, лицо поповича. Усики Розова двигались нервно, а с губ не сходила ироническая усмешка.
— Чего надо? — спросил Костя.
Розов обернулся к Осе.
— Видел, Ефрем, он еще нас и спрашивает, чего нам надо.
Оса поднял винтовку, дулом ее постукал Костю по голове, другой рукой обшарил карманы кожуха. «Ну-ка заставят распахнуть полушубок». От этой мысли даже попятился. Но Оса опустил винтовку.
— Точно, что ты кузнец? — хмурясь, задал он вопрос.
Костя вынул мандат за подписью Зародова, подал его Розову. Тот, не вынимая правой руки из-за борта куртки, прочел, но улыбка осталась на губах.
— Знаем, что за Симкой кто-то гнался недавно. Не ты? Вроде как похож на агента.
— В артели колесников нас много было, — сказал Костя, убирая бумагу в карман. — Что же, все агенты?
— За Симкой Будыниным гнался на коне. В шубейке... Вроде как твоя подходит, — продолжал Розов, глядя Косте в глаза.
Из толпы танцующих вывалился по-пьяному Санька, облапил Розова:
— Павлуха, где хоть ты это пропадаешь? Вот смотри ты, Костыль, — обратился он к Косте, — малыми вместе в школу ходили. Помню, на реке драться стали, сцепились, что раки клешнями. И вот он духовную семинарию кончил, а я так и есть лапоть лаптем.
Он хахакнул, полез целоваться к Розову.
— Тише кади, в нос не попади, — зло прошипел Розов, отталкивая Саньку плечом. Опять повернулся к Косте: — Так я говорю насчет шубейки...
— Мало ли там в шубейках, — отозвался Костя, — а на конягах не разъезжаю. Санька вон меня привез. Подтвердить может хоть сколько... А что кую, вины тоже нет. Не добровольно я в Игумнове. Мобилизовали.
— Да вы что, ребята? — возмущенно закричал Санька, обращаясь к Розову, к Осе, к Срубову, все еще постукивающему сапогами в кругу, но смотревшему на них с вниманием. — Моего дружка в допрос.
Оса холодно оглядел Саньку.
— А ты заткнись. Лучше поди к дядьке своему Матвею Гавриловичу да пообнимайся с ним. Он там, на дворе, у подводы.
— Так ведь, ребятки, — снова начал было Санька, но тут Розов вытянул наконец-то руку с поблескивающим вороненой чернью маузером.
— Сказано тебе, — прибавил угрожающе, — поди наружу. Хорошо, дядька с нами, а то бы мы тебя спросили про службу в Красной Армии. Показали бы, где раки зимуют.
Санька спиной попятился к двери — взгляд его, брошенный на Костю, сказал: «Не знаю, что и делать».
Так понял его Костя. Он стал натягивать на голову папаху, будто тоже собрался уходить, но Розов ткнул его в грудь дулом:
— Ты, кузнец, постой. Все же не по душе мне твои сказки... Кто на самом деле?
Оса прибавил, сплюнув остервенело себе под ноги:
— Дурачка строит. Выбить из него этого дурачка надо бы. Симка — он бы признал его, может.
— А что, — загорелся Розов, и усики его двинулись, — покажем его Симке. И пусть Симка с ним решает, выносит приговор.
Подошел Срубов, на ходу натягивая пальто. Музыка снова стихла, и парни с девчатами опять прижались к стенам, беззвучно, точно сели в кинематографе смотреть картину, скажем, «Вниз по матушке по Волге».
— Так что это за рожа? — хрипло спросил и подтолкнул Костю плечом, как вызывая его на драку.
— Говорит, будто мобилизованный он, а по мне так он что ни на есть из сыска, — ответил Розов.
Оса прибавил, кидая винтовку через плечо:
— Его надо показать Симке. Хотел он заполучить себе в руки того стрелка, что палил на реке, да промахнулся...
Срубов кивнул соглашающе головой:
— По мне так лучше бы его сразу хлопнуть за углом. Без возни. Ну, раз решили. Вот что, парняга, — взял он Костю за воротник кожушка, подтянул к себе, — коль скажешь, что ты агент, отпустим. Не скажешь — сведем к Симке, а он наш комендант смерти. Он тебе и приговор вынесет, он тебя и на клочки разорвет, как волк овечку.
— Мне Симка не знаком, — осипшим сразу голосом ответил Костя. — Надо вам — ведите. Только гонять зря незачем.
— Там увидим, зря или не зря, — цыкнул презрительно Оса. — Выходи тоже.
— Эй, Ольга, — крикнул Срубов, — давай тащи узел, собрались мы.
— С матерью бы поговорить, Вася. Сбегаю я за ней, у крестной чаевничает, — попросила Олька, но Срубов оборвал ее:
— Есть нам время с матками болтать. Одевайся и выбегай.
— И гости, — снова заикнулась было девушка.
— А гостей в шею, — посоветовал мрачно Срубов.
Но гости, не дожидаясь лишнего приглашения, хлынули к двери, загрохавшей отчаянно железным кольцом. Вслед за ними на улицу вышел и Костя. Возле дома стояла подвода, и лошаденка казалась выбитой из камня. На подводе сидел высокий пожилой мужчина с карабином на коленях. В свете луны поблескивало дуло. Он говорил негромко стоявшему около него Саньке:
— Я, Саня, твоего дружка в глаза не видел и потому не защитник ему. Лучше ты кланяйся от меня матери да жене моей Глафире. А отцу твоему нет от меня привету.
Санька, увидев, что Костя вышел под конвоем, метнулся было к нему. Розов вскинул маузер, сказал холодно:
— Если ты, Санька, полезешь еще, не ручаюсь за себя... Иди и кланяйся, как посоветовал тебе дядька.
— Иди, Саня, — сказал Костя, — передай Иван Ивановичу, что я вернусь скоро. Посмотрит Симка, и отпустят, потому что приняли меня за кого-то другого.
Одного только опасался сейчас Костя: как бы бандиты не спохватились да не забрали с собой и Клязьмина как свидетеля. Тогда след оборвется. А в том, что Санька постарается найти отряд Колоколова, он был уверен. Отряд пойдет в Ополье, и тогда банде не уйти далеко. И от волнения, знать, Костя сказал, обращаясь к Розову:
— Только идти бы поскорее.
Розов захохотал. Нет, бесконечно весел и беспечен был этот красивый попович, затянутый плотно в хромовую кожу. Обернулся снова к Срубову, кивнул головой:
— Торопится кузнец. Первого такого вижу... Сам торопится.
Срубов, оглядев Костю, мрачно бросил:
— Кто знает, есть ли Симка в Аксеновке, нет ли. А тащи за собой — может, и верно, — сыщика.
Оса отозвался, освещая лицо огнем цигарки:
— Это скоро узнаем, Василий. Не сейчас, так через час.
Костя почувствовал после этих слов какое-то удушье, потянулся к пуговицам косоворотки. Розов, заметив его движение, склонил голову, как прислушивался к хрусту пуговиц:
— Или душно, кузнец?
— Душно, — ответил зло Костя, и стало как-то спокойнее.
Подумал: «Нет, вида нельзя показывать, Пахомов, что ты в беде жуткой».
Из избы, всхлипывая почему-то, выкатилась Олька с узлом. Взвалила его на подводу, сама забралась и оттуда упрекающим голосом:
— Вместо церкви — в лес. Дело ли это, Вася? В город взять обещал.
— Обвенчаемся в лесу, — пообещал Срубов. — Вон Павел духовную семинарию кончил. Он и обвенчает нас по всем правилам. И в городе будем.
— Обвенчаю, — пообещал, подвигав плотоядно усиками, Розов, — сколько угодно.
Из-за угла избы вышел быстрым шагом высокий человек в коротком полупальто, сапогах, обтянувших длинные и тонкие ноги, в кепке горожанина. Вот он подошел ближе, и Костя увидел костлявое лицо, вытянутый нос, тонкие ледяные губы. Где-то он видел это лицо?.. Скарб в доме Мышкова, а около стены портрет юноши с тонкой шеей, охваченной воротником кадетского мундира. Мышков!.. Так вот почему Лиза в доме своего свекра. Она, значит, ждала свидания со своим мужем. А он вот где сейчас... Руки Мышкова тоже были запихнуты в карманы, и он озирался как-то странно.
«Караулил, — подумал Костя. — Офицер, а сторожит у бандитов, на стреме».
— Долго слишком любовные делишки решаете, — сказал раздраженно Мышков, — ноги отваливаются от стужи.
— Да вот на проверку взяли, — сказал Срубов, кивнув на Костю. — Будто он это за Симкой гнался. Поведем с собой.
— Честь вести, — так же раздраженно выкрикнул Мышков. — За околицей в расход, и возни нет.
— Я тоже бы хлопнул его здесь же, а Оса вон думает, что это невинная ярочка в шубейке.
— У нас крестьянский суд, — буркнул Оса, а Розов прибавил, глянув искоса на Мышкова:
— Это у вас, у белых офицеров, все было просто: пулю в затылок и конец. А дальше лопать вино да в преферанс. Оттого и пробанковали царя.
Кроваткин тут сплюнул, дернул вожжи — лошадь нехотя двинулась прочь от избы.
— Пошел, давай, — толкнул Костю в спину Розов. Он оглянулся на Саньку и сказал ему наставительно:
— Не вяжись за нами, Санька, по следам. Не любим мы этого. Даже бывает, за ягодами идет мужик или парень, а раз по следам по нашим — решаем его как шпиона и агента. Понял это?
Санька не ответил, может, потому, что в дальнем конце деревни послышался долгий и отчаянный крик:
— Олька? Ольгушка! Да куда же ты, дочка? Олька...
Видно, женщина эта, мать Ольки Сазановой, бежала, потому что голос рвался, делился на части.
— Олька... Ольгушка... Да куда же?
— Ах, господи, — воскликнула тут девушка и прижала к себе узел, будто это была ее мать. — И правда, куда я, Вася?
Срубов шел и курил.
8
Костя шел следом опустив голову, держа руки за спиной, как и полагается арестованному. Думал он об окруживших его со всех сторон бандитах, вооруженных наганами, карабинами, винтовками. Почему столько злобы у них, столько ненависти к новой власти, к тем, кто стоит за эту новую власть, за Советскую Республику? Думал, ступая сапогами в колеи от колес, оставленные телегой, встречая лицом знобкие клочки тумана, путающие паутиной осинники вдоль тропы.
Страха не было. Только во рту странная сухость. Трудно было сглотнуть. Да еще сковала тело непонятная вялость. Вроде бы ткнуться головой в куст, уснуть тотчас же. Он вспомнил вдруг лето девятнадцатого года, родное село Фандеково, банду Озимова, налетевшую невесть откуда, в руки которой он попал, как и сейчас, по-глупому и случайно. Вспомнился чулан в доме сельского старосты-кулака, стенки, замазанные кровью избитых сельских коммунистов. И себя — тогда совсем еще юнца, только-только поступившего на службу в губернский уголовный розыск. Из окна того страшного чулана смотрел на небо, светлеющее быстро, слушал, как стучат копыта лошадей бандитов, уходящих из села, слушал торопливые выстрелы, от которых, как сейчас, тоскливо сжималось в груди.
— А не боится кузнец, — проговорил шагающий сзади Розов. — Может, и верно, не он палил.
— Выяснит это Симка, — не оборачиваясь, крикнул Срубов. Он вскинул голову — разглядывал что-то впереди. Там, внизу, заблестела в лунном свете гладь реки. Чернели кучами избы вдоль берега. — Коль признает кузнеца за агента, вот уж повеселимся. У Симки он задрягается, как кукла... — добавил, через плечо оглянувшись на Костю.
И снова холодом опахнуло лицо Косте. И снова стеснило в груди так, что не стало сил дышать этим туманным воздухом ночи.
— Симка его, пожалуй, пристрелит, — донеслось сзади. — В отместку. Ну, за это благодарить его будешь, кузнец. Быстро и без дряганья.
Костя не отозвался на этот раз — побоялся, что голос выдаст его волнение.
Они стали спускаться с горы, крутой, заросшей густо кустами ивняка. Ноги скользили на гладкой мягкой глине, и Костя вытянул руку, чтобы ухватить ветку.
— Но-но, — тотчас же окликнул Розов. — Держи лапы где положено.
Нет, страха не было, а тревога не оставляла. Вон Санька спросил: боится ли он, Костя, встретиться с бандитами. Как не бояться...
Это когда принимали в комсомол, председатель задал вопрос:
— Переживаешь, наверное, Пахомов, если идешь искать уголовников?
Он только улыбнулся ему и не ответил. Само собой понятно, что переживать приходится.
Разлюбила меня моя милая,
И-эх... да разлюбила меня навсегда, —
запел Розов. Оборвал песню сразу, как-то мечтательно произнес:
— Помню, с отцом по реке спускались в город на лодке, к архимандриту в монастырь. Через озеро плыли потом. А в монастыре благовест ударили к обедне. По воде такой ли гул, что селезенка дрожала. И жуть была... Заплакал даже.
Он засмеялся, прибавил уже грустно:
— Давно это, мальцом был. Верно вон Санька говорил, что, как раки, бывало, сцепимся... А ты, кузнец, где хоть познакомился с Клязьминым? Не в Красной Армии?
И он, не дождавшись ответа, довольно хмыкнул. Шагавший поодаль Мышков злобно бросил:
— Если Симка не признает его, что ж, так и отпустить голубка?
— Там видно будет, — ответил за Розова многозначительно Срубов.
Костя понял, что имеется в виду под этими словами. Так и так его живьем не выпустят. Или утопят, или расстреляют, и он невольно дернулся. И опять сзади жестко выкрикнул Розов:
— Еще дрягнешься — пулю тебе под шапку. Ишь, метит все время в сторону.
— Мне нечего метить, — ответил Костя, — безвинному-то.
— Безвинному, — хмыкнул опять Розов, а Срубов оглянулся, осклабился:
— С девками опольскими плясать захотели. С моей Олькой. Да я, кузнец, с Олькой-то в «стояцки» играл, а ты улещивать взялся.
Костя знал, что за «стояцки». Значило это: если парень вечер простоял с девушкой, закрыв ее шубой, пальто ли, наутро мог засылать сватов к родителям.
— Мне до Ольки нет дела, — проговорил он, шмыгая носом нарочно. — Искали инвентарь в деревне для работы, а по пути и на вечеринку.
— Инвентарь они искали, — передразнил Розов, затянул заунывно:
И-эх, да любовь ты, навеки остылая...
«Песни поют, пляшут кадриль, обнимаются под шубами в «стояцки», — подумал Костя, — а убийцы».
— Долго еще идти? — спросил он неожиданно для себя. — Спать захотелось.
— Не сносишь сапога, — отозвался Срубов. — Ишь ты, какой важный, спать ему захотелось... Эй, Матвей Гаврилович, — крикнул он сидевшему на подводе Кроваткину, — ты останови лошадь да дойди до Хромого. Мало ли там кто поджидает нас.
— Сам бы мог, — хрипло отозвался Кроваткин, но послушно слез с подводы, передав вожжи Ольке, пошел к чернеющему впереди за кустами остову какого-то строения. Телега остановилась — все встали. Теперь Костя разглядел: перед ними был сгоревший дом. Кирпичи трубы кой-где высыпались — черные трещины зияли, как раны. Обгорелые головни, сцепившись, напоминали кучи заснувших огромных змей. Потянуло далеким запахом застоявшейся въедливой гари.
Розов проговорил с какой-то торжественностью:
— В священном писании сказано: пес возвращается на свою блевотину, а чисто омытая свинья ищет прежней грязи.
— Это ты к чему? — спросил Срубов, придерживая воротник пальто рукой, загораживаясь от все еще летящих клочков тумана.
— Проходили когда-то здесь, — ответил Розов. — Вот к тому... Или забыл?
— Разве забудешь... Дрягался тот мужик...
Срубов всхохотнул вдруг так резко, что сзади чавкнула грязь — может, Розова шатнуло в сторону.
— Ты тогда, — сквозь смех заговорил, — из маузера по курам. Они летят, а ты их из маузера. Только пух...
Костя похолодел. Он представил, как такой же туманной и лунной ночью вошла в эту маленькую деревню банда Осы и как вершила она расправу над теми, что жили в доме. Представилось пламя в небо, крики и звуки выстрелов и кудахтанье сбиваемых пулями куриц...
«Надо бежать, — решительно приказал он сам себе. — Будь что будет, а бежать».
Розов стоял, поигрывая маузером, и смотрел на остов дома. Мышков курил папиросу, присев на корточки. А на тропе показалась фигура Осы. Как видно, он шел замыкающим. Он спросил:
— Чего встали?
— Проверка, — ответил Розов. И сразу же донесся окрик Кроваткина:
— Давайте, эй...
Телега заскрипела, застукала по бревешкам моста. Они миновали пепелище и вышли к длинному, похожему на барак дому. На берегу реки стал слышен плеск воды, охваченной светлой рябью, скрип дверей в доме. Несколько поодаль, за косогором, темнели еще две избы. Казались они тоже обгорелыми, печально поблескивали стекла в окнах. Возле одной лежала на земле вверх дном лодка, торчали багры, приставленные к стене. Может быть, здесь жили рыбаки, спавшие сейчас бездумным и безмятежным сном.
Из дома, похожего на барак, прихрамывая, вышел мужик в домотканой холщовой рубахе, опорках, в широких штанах, которые поддерживал, чтобы они не свалились. Космы волос падали ему на глаза, он откидывал их на затылок, все приглядывался к своим ночным гостям.
— Эге, — сказал не то с радостью, не то с сожалением, — Вася, и сам Ефрем, и Павел Иоаннович, Матвей Гаврилович, а вот этих что-то не знаю, — ткнул он пальцем в Мышкова и в Костю.
Срубов постучал по крыльцу сапогом, ответил:
— Узнаешь, а пока вымыть бы сапоги... Нашлендаем тебе в хоромах такой отарой.
— И так зашлендано, — ответил Хромой, и сказал: — Лошадку-то, Матвей Гаврилович, под навес ставьте... А сапоги только и есть что от глины отчистите.
Он пошел внутрь избы, и тут же заплыло желтым светом одно из окон: зажглась керосиновая лампа. Дуло маузера ткнулось Косте под лопатку, он послушно поднялся вслед за Срубовым на крыльцо, вошел в сени. Пахнуло из открытой двери запахом кислых щей, дегтя, смолы. Наверное, хозяин варил сегодня смолу, чтобы конопатить лодку.
Женский голос сказал с озлоблением:
— Где ж я столько жратвы достану?
— Пожарь-пожарь, — сказал, кажется, Хромой. — Однова-то не объедят тебя, чай... Да «Ваньку-вихляя» достань.
В сенях было темно. На скамейке белело ведро с водой. Колыхался в нем черпачок, позвякивая ручкой о дужку. Вторая дверь, в хлев, была открыта, и в лунном свете через отворенные ворота была видна фигура Кроваткина, распрягающего лошадь на дворе. Олька, похожая на свой узел, сидела все еще на подводе, точно спала. За двором начинался погнутый забор и те же осинники, которые тянулись всю дорогу по обе стороны тропы. Светлая полоса, пробиваясь сквозь крышу, легла через хлев, через настежь отворенные ворота, через колючие верхушки частокола.
Четко выделялись в глубине хлева гладко оструганные жерди омшаника и головы овец, вытянутые к потолку, застывшие в каком-то голодном ожидании. И эти овцы, прижавшиеся друг к другу, заставили невольно вспомнить свою избу, свой хлев и омшаник, такой же, в углу. Вот вышла мать, надергала охапку сена с повети, сунула ее в ясли... В старенькой шубе, в валенках, окутанная в платок, одинокая и печальная. Неужто он больше не увидит ее?
«Бежать, — опять сказал сам себе. — Будь что будет».
Розов подошел к ведру, зачерпнул в ковш воды, стал пить с наслаждением, медленными глотками. Позади незримо возвышался Мышков, покашливая глухо — половицы ныли под его сапогами.
Из глубины избы донесся голос Срубова:
— Симка не был? Должен быть с пироксилином да патронами.
«Пироксилином и патронами, — отозвалось в памяти Кости. — Где они берут этот пироксилин и эти патроны?»
— Нет, не приезжал, — ответил Хромой. — Вот только связной ваш дед Федот... Спит за печью на тюфячке... А то и не спит. Дохтел только что.
— Давай тогда деда Федота, — обрадовался Срубов, закричал: — Эй, дед Федот! Ну-ка, подымайся. Глянешь тут на одного варнака.
И сразу перед глазами выросла сушилка, испускающая пепельный дымок, старик, жующий кусок хлеба, его медленный неохотный голос: «Разве ж разберешь, кому чего надо».
А еще никульский базар, рука Овинова в бурой соломе подводы и спина старика... нет, не старика, а грузчика. Кажется, клади на эту спину шесть пудов — не охнет, не согнется дед Федот.
Дед Федот. Связной... Между бандой и Филиппом. Он, Филипп... невысокий, плотный, неразговорчивый. Вон как в трактире шмыгнул. Точно мышь...
— А ну, заходи, — кивнул головой Розов. Он бросил черпак в ведро и первым нырнул под низкую притолоку.
Костя резко развернулся. Отливающее синевой лицо Мышкова хряснуло от удара кулака. Бывший офицер без звука, ошеломленный, обрушился на скамью. Ведро с водой гулко бахнулось о пол, хлынула вода. А Костя уже мчался мягким, заваленным навозом двором на Кроваткина. И если бы тот вцепился в него или упал под ноги — не ушел бы далеко. Но бывший лошадник растерялся: бросил хомут на землю, нагнулся было к подводе за карабином и с диким воплем полетел на изгородь, сбитый сапогом. Затрещали сохлые жерди. Вот Костя поскользнулся в луже, поехал и тут же, согнув голову, бросился в кусты осинника. Хлестнул первый выстрел. Оса... Он стоял на крыльце. Еще выстрел, другой. Это уже Розов из маузера.
Осинник загудел от звонких в ночной тишине звуков. Сзади затопали с руганью. На мгновенье задержался — наконец-то и в его руке оружие. Вскинув кольт, выстрелил в темноту кустов. Сзади затихло — наверное, преследователи опешили, обнаружив у кузнеца оружие. Потом закричал кто-то, кажется, Оса:
— Давай, Павел, зайди сбоку. У этой сволоты пистолет.
Тогда Костя опять кинулся вперед, хотя знал, что бандиты будут стрелять по хрусту веток, по топоту. Но раздался лишь один выстрел. Пуля свистнула где-то в стороне, и все стихло. Будто бандиты разом осели в болотной трясине. Костя несся по этой же тропе, которой шли к реке недавно, не останавливаясь и не оглядываясь. Лишь взобравшись в гору, увидел небольшой бочажок, задержался. Опустившись на колени, пил долго и жадно. Вытерев губы, оглянулся. Внизу, по реке, плыла лодка. Вот она засветилась, заблистала светлячком. Тут же, скользнув в тень от берега, почернела, точно сгорела в невидимом пламени, обуглилась.
9
Он больше бежал, чем шел, хотя надобности в этом уже не было — бандиты на том берегу разлившейся реки, в лесах. И все же неведомая сила гнала вперед. Ветер приближающегося утра леденил его потное лицо. А когда показались серые, разбросанные беспорядочно на буграх, запутавшиеся в жердях изгородей избы — ожили петухи, а вслед за ними взвыли псы, захлопали дружно калитки. Он подумал, что это так чутко уловились людьми и животными его шаги. Но, подойдя ближе к Ополью, заметил въезжающий в проулок, возле избы Ольки Сазановой, отряд всадников и понял, что это Колоколов со своими волостными милиционерами. Наполнившая душу то ли жалость к самому себе, то ли радость, заставила остановиться. Тело содрогнулось от прилива озноба, на глазах взбухли слезы. И чтобы прогнать этот озноб, эти невольные слезы, он ступил через тропу и плотно прижался к ольхе, охватил руками ее бородавчатый, заросший мхом ствол. Вдыхая сладковатый гнилостный запах коры, забормотал, как во сне:
— Да как это ты, Федор Кузьмич? Или сказал кто? Или же сам догадался, что худо приходится сотруднику из губрозыска?
Но тут же, застыдившись, оттолкнулся с усилием от ствола. Вытер лицо ладонями и торопливо пошел в улицу деревни, навстречу милиционерам. Они увидели его тоже, окружили со всех сторон, глядя с изумлением. А он оглядывал их.
Вот Санька на каурой лошади, у которой белая звезда на лбу. В седле еще больше неуклюжий, как мешок с картошкой. Вот выставил вперед ногу в желтом сапоге Федор Кузьмич, вглядывается молча в Пахомова из-под козырька островерхого шлема с пятиконечной звездой. Рядом с ним рослый парень в шинели — не иначе как Александр Вьюшкин, женившийся на какой-то Дашке Кропиной из Никульского. Поодаль бородатый фронтовик Самсонов, за ним с винтовкой наготове прищурившийся, точно собрался вскинуть ее, паренек, совсем мальчишка. Не иначе как тот самый Гаврила, который хлещет метко по птицам, на удивление начальнику волостной команды.
Стрелка вдруг двинулась к Косте, побряцала уздечкой, точно сказала что-то этим звоном. Костя засмеялся, выдавил с хрипом:
— Глянь-ка, Федор Кузьмич, только раз всего ездил я на ней, а помнит. Умная лошадь...
Вот теперь Колоколов обрел язык. Он спрыгнул с лошади, подержал Костю за рукав, как удостовериваясь, что он ли это, Пахомов, или его тень.
— Так как же это ты? Будто бы банда повела тебя к Симке Будынину на смотрины.
— Повела, — ответил, криво усмехаясь, Костя, — до Аксеновки... К Хромому. Надо его брать, «темняк», видно. А там я Мышкову по морде да через хлев. Кроваткина сапогом и за кусты. Вроде бы цел... Только вот банда опять ушла. На ту сторону, на лодке. Заново искать придется... Вы-то как узнали? — спросил он в свою очередь.
Колоколов оглядел своих людей, попытался улыбнуться:
— Под Хмелевкой Калину мы подстрелили. Да еще пятерых дезертиров загнали в сети. Подходим к Игумнову, а навстречу Мурик. Мол, Пахомов велел на Воробьиную мельницу. Коней попоили, товарищ Пахомов, и ходу туда, на Воробьиную. А там пусто. А оттуда тронулись к Ополью, как выезжает вот он, — показал тут Колоколов на Саньку. — Твой знакомый. Говорит, Пахомова на расстрел повели... Ну, мы ходу сюда вот.
— У эстонца на хуторе лошадь взял, — ожил теперь и Санька, до того с разинутым ртом смотревший на Костю. — Гнал ее — как чёрта.
Он свалился неловко на землю, подошел к Косте, пихнул в грудь кулаком.
— А я думал, тебя уже и в живых нет... Эка, лицом-то сразу дошел, что земля, лицо-то.
Он засмеялся с иканьем, а голос был рыдающий.
— Ну-ну, — хмуро сказал Костя, оглядывая милиционеров. — Потише ты, Саня... Вот вдогон надо бы.
Колоколов пошел назад к лошади, вскочив упруго в седло, ответил:
— Искать будем, товарищ Пахомов. Сначала только схороним Баракова под залп. Так Афанасий просил. Он там, в Игумнове.