Выявить и задержать... — страница 9 из 9

1

На этот раз Груша была приветлива. Она быстро открыла калитку и даже улыбнулась, разглядывая гостей.

— Распрягайтесь, мальчики, — сказала и сунулась было к задвижке ворот, чтобы пустить лошадь во двор.

— Некогда нам, — ответил первым Санька. — От Симки мы. Груз надо доставить Ефрему.

Она ничуть не удивилась, не замешкалась — словно знала заранее, о чем пойдет речь.

— А сам где он, Симка-то ваш?

— В усадьбе у Мышкова, — сказал Костя. — Чай пьет да на баяне играет. А нам вот наказал доставить груз. Говорил — Груше ведомо, куда.

Только сейчас разглядел он как следует дочь лесника. Тонкие поджатые губы, заостренный резко нос и глаза, смотревшие исподлобья, делали ее старше своих лет, некрасивой и угрюмой. За что только и влюбился Санька. Разве что за копну этих рыжих волос. Вот она откинула голову, и волосы рассыпались волной, закрыли впалые щеки. Разве что за эти высокие стройные ноги в мужских сапогах, за высокую грудь под распахнутой стеганкой. Или же за песни?

— Что это за груз? — спросила Груша, покосившись на ворох соломы на подводе.

— Не обязательно знать, — ответил Костя, оглядывая деревню, ее дома и жителей, вырастающих в проемах калиток.

— Важно свезти, а куда, ты знаешь хорошо... Так говорил Симка. Он зря не скажет... Да поскорее, а то вон народ уже ваш соседский поглядывает в окна.

— Может, молочка на дорогу? Жирное молочко. Перед запуском корова-то, — предложила, улыбнувшись, Груша, и лицо ее сразу стало добрее. Оглянулась на соседние избы — ненавистно блеснули глаза.

— Что же это, — упрекнул Санька, — все уже с телятами нянчатся, а ты только запускаешь.

— А распутна коровенка, — спокойно и теперь без улыбки пояснила Груша. — Три раза к быку водила в прошлом году... Оттого. Ну, если не хотите молочка, тогда песни попоем... Про Лиду-то, — добавила она, вглядываясь в лицо Саньки. Тот поерзал с каким-то виноватым видом:

— Некогда и песни распевать... Ехать торопимся.

— Ну, сейчас, переоденусь только.

Она вернулась вскоре в полупальто с потертым воротником, в кашемировом платке. Стала похожа на модную барыньку. Села рядом с Санькой, покачалась, поежилась. Вроде как собралась ехать в далекий путь, на ярмарку в Никульское — пожаловалась:

— Дождь бы в дороге не застал. Вон тучи над лесом, того и гляди...

— Не промокнешь, — холодно отозвался Костя. — Так куда поедем? Не к отцу твоему?

— К отцу, в контору.

Костя и Санька переглянулись невольно.

— Не врешь? — вырвалось у Саньки.

— Не шестнадцать лет, чтобы головы морочить. За тридцать уже мне, Саня.

— Ну, к отцу так к отцу. Нам все равно. Дорога где?

Она кивнула на высокий забор, окружающий дом.

— За забором и по тропе. Словно ты не знаешь — на богомолье в Посад по ней идут сейчас... А еще в банде состоишь.

— Новичок я, — хмуро ответил Санька.

Она быстро глянула на него, потерла руки. Но ничего не сказала больше. Уставилась задумчиво на поплывшую под колесами тропу богомольцев средь высоких сосен, похожую на узкий и темный коридор. А ехать им теперь, и правда, было все равно куда. Главное, ближе к банде.

Еще там, в Никульском, они приняли решение: у них наган и кольт, у них патроны. А этого достаточно, чтобы вступить в бой с пятерыми бандитами. Важно только подобраться неожиданно и начать этот бой первыми.

— Там стреляли утром, — вдруг проговорила с печалью в голосе Груша. — И выстрелы, и взрыв слышала. Может, и Ефрема вашего уже убили, а вы едете...

Санька и Костя снова переглянулись.

Значит, они все же опоздали. Опоздали потому, что много времени потеряли на пути от дома Мышкова. Сперва остановились возле совхозной конторы. Вызвали на крыльцо агронома Фомичева. Стоял агроном в сумерках, близких к ночи, на крыльце в накинутом на плечи пиджаке и плакал, вспоминая свою жену и сына. Волосы рассыпались на висках, очки туманились слезами, и он то и дело стаскивал их, тер пальцами и, надев на нос, опять оглядывался на телегу, на мертвого Симку Будынина, на арестованных Шаховкина с Овиновым. И все бормотал, потерянно и тихо, прерывисто:

— Как разогнули ручонку-то у Кольки, а картошина теплая еще... Смятая только... Вся смятая.

Потом в Никульском дежурный долго не мог прийти в себя при виде ночных гостей. Особенное недоумение вызвал у него арест волостного милиционера. Не сразу открыл камеру для арестованных, чтобы впустить в нее Шаховкина и Овинова. Начал было ссылаться на Колоколова: мол, без него не имеет права...

Легли на лавках в дежурке, дурея от плохо протопленных печей. Потом заломотился в дверь Филипп, стал орать, что он пожалуется самому Дзержинскому или Петровскому, что незаконно сидит в этой темноте и вообще «Пахомов ответит». Успокоился наконец-то сам, угомонился, так ему на смену дежурный — как видно, случайный человек в милиции — стал жаловаться на невзгоды службы. «Попробуй поработай, если тебе норма хлеба один фунт, да сахару шесть золотников[5], да мяса тридцать золотников, да горсть подболточной муки. После такой еды постой восемь часов в мороз или весеннюю слякоть в ботинках-старье да рваном зипуне». Словно он, Пахомов, не знает, словно он получает тройной паек.

Поднялись утром, обалдевшие вконец. И если бы не снаряжать лошадь, не пить чай в трактире, а ехать сразу, вовремя были бы у конторы.

— Давай повеселее гони, — не выдержал Костя. — Что она у тебя плетется нога за ногу...

— Как мальчик, торопится, — язвительно сказала Груша, заколыхавшись с подводой, и спрятала пальцами выпавшие на висок волосы.

— Я тебе не мальчик, — отрезал он.

— Ну, тогда бандит... — усмехнулась она. И в этой усмешке он уловил явственно, что она все знает о них: и то, что не бандиты, и то, что не от Симки они.

— Ну, пусть и бандит, — выдавил он опять грубовато. — Помалкивай лучше.

Он глянул на Грушу. В ее глазах — тоска, безучастность. Почему она все же поехала? Могла бы отказаться. Могла бы вообще прикинуться незнающей. Дескать, кто это такой Симка, кто такой Оса? А вот села и поехала. К отцу, а поехала... Не беспокоит словно ее это. И как догадавшись, о чем он подумал сейчас, Груша проговорила тихо:

— Отца мне жаль... Вот уж кого. В первую революцию отбирал оружие у графа Шереметьева в имении. Для революционеров. За это его и на каторгу сослали. А вернулся и запил с горя, оттого что без него мать моя умерла. Да так запил, что и опустился вовсе. Кто напоит, тот и друг. На зимнего Николу год назад пришел к нему человек в сторожку, ночевать да обогреться. Назвался агентом из Уездпродкома. Потом снова пришел. Опять поил отца да обогревался. А в третий раз явился с Ефремом, вот с Осой этим. И вышло, что не продагент это был, а бандит какой-то. С того и началось... Знает, чем грозит ему это домовничество с бандитами, а принимает. Поят потому что...

Костя слушал с удивлением. Вроде как она все это не бандитам, с поручением от Симки, а агентам розыска, с сотрудниками милиции говорила начистоту, хоть в протокол заноси.

— А Ваську тебе не жалко? — спросил Санька не оглядываясь.

Она скривила тонкие губы, с какой-то торопливостью забила снова прядки волос за платок:

— Как не жалко. Василий обещал увезти на юг. Хату, мол, купим. Корову да вола заведем. Полюбилось мне это, размечталась. Ведь тридцать лет. Соседки бы не тыкали пальцем.

— Олька у него Сазанова, — вставил Санька, погоняя слегка лошадь ременным кнутом. — Говорил же я тебе...

Она засмеялась, как в тот раз у калитки, с какой-то, как показалось Косте, недоверчивостью. Тогда Костя, уже злобясь, досказал за Саньку:

— И венчаться они собрались прямо в лесу. Был я в Аксеновке — все слышал и видел.

— Я тоже слышала, — донесся до него голос Груши, глухой и полный тоски. — Все, что надо.

— Это от кого же? — так и встрепенулся Костя, жадно разглядывая краснеющее от влажного ветра лицо женщины.

— От деда Федота...

— Тррру, — откинулся с вожжами Санька, останавливая лошадь, оглядываясь на Костю. А тот тихо и с зеленой злобой:

— Что ж это ты, гражданка? У тебя гостит дед Федот, а ты нам басенки о своих коровах с волами.

— Утром рано он заявился, — продолжала Груша, словно не замечая злых глаз Кости. — Велел передать Симке, если он поедет мимо, чтобы в Аксеновку не торил дорогу. Там милиция. И что банда будет в сторожке у отца. А еще — что болтается человек из губернии поблизости. В сапогах высоких, в папахе, кожушке...

— Дался им этот кожушок! — так и заорал Костя. — Ну, ладно... Я этот человек из губернии. А дед Федот где?

То ли сама, или же телега качнула ее с силой — Груша откинулась, выпятив высокую грудь, выгнув тонкую шею. Разглядывала теперь его с любопытством и как-то изучающе:

— Ушел по этой дороге сразу же... На богомолье в Посад.

— Почему молчала? Растрясло, вот и заговорила?

Она потерла щеки, и лицо скривилось обидчиво. Он добавил уже мягче и извиняюще:

— Надо же нам все знать. Для того и едем... Дорога-то одна, значит, что в Посад, что в лесную сторожку?

— Сказали бы сразу, кто вы, сразу бы и ответила... Дорога за мостом вправо — в лесную сторожку, а влево — в монастырь. А еду я потому, что хочу на Ольку на эту поглядеть своими глазами да, может, и Василия увижу. А то увезут куда, и не встречу больше.

— И стала бы жить? — вырвалось у Кости. — Лишь бы, значит, пальцами не показывали соседи...

— Мне уже тридцать, — упрямо ответила Груша. Брови ее сдвинулись, и она опустила голову к коленям. Но когда распрямилась вновь, глаза были сухие. Только блестели нездоровым блеском и холодом. — Жила я в городе, в услужении у господ, и в посудомойках была, и официанткой на пароходах. Были ухажеры. Сулили всего. А вот как Вася — никто не обещал.

Костя и Санька молчали, слушая снова мечтательный голос. Осуждать было или не осуждать эту странную некрасивую женщину с плачущей улыбкой за то, что она хотела иметь свое семейное счастье, пусть и с бандитом? Не перебивали ее, только хмурились. И она, удивленная этим молчанием, разом прервала свой заунывный рассказ, вскинулась на Костю неласковыми глазами:

— А для чего вам дед Федот нужен? Чай, стар он?

— Много он ходит, — ответил Костя. — Так ноги его доведут, пожалуй, до Киева. Вооружен ли он?

Она пожала плечами:

— Откуда мне знать... Да и какое у старого человека оружие. Палка да холщовый мешок за плечами.

— Куда он с этим холщовым мешком? — задумчиво спросил сам себя Костя и обернулся к Саньке: — Его надо все же сейчас задержать. Некогда нам потому что за ним следить, а отпускать нельзя. Может, задание какое имеет... Ты пойдешь вперед, догонишь богомольцев, — приказал он. — Но не трогай пока его. Присмотрись к толпе. Кто знает, может, не один он, еще кто из банды идет рядом. А я догоню и сам уже буду вести разговор про арест. Понял?

Санька придержал лошадь, спрыгнул на дорогу. Затянув туже солдатский ремень на брюках, пошел вперед лошади, потом побежал, смешно размахивая руками.

2

Он выбежал к мосту, повисшему над водой наподобие паука с толстыми деревянными ногами. Луговина перед ним была затоплена искристой водой. Точно в ней метались растерянно тысячи пескарей, загнанных разгулявшейся стихией. По этой воде, по этой луговине шлепали богомольцы. Их было много: старухи в длинных платьях и черных платках, молодые бабы в цветастых полушалках, мужики в поддевках и белых рубахах, праздничных суконных картузах, старики — вроде как все с посошками.

Они шли через луговину, и бабы подбирали подолы юбок, а мужики подхватывали на руки ребят. На мосту поблескивали бревешки, гладко оструганные топорами. Слышался постук, мост скрипел, казалось, с трудом сдерживал деревянной грудью мутную тяжесть реки.

Мимо неслись куски льда, куст малины, поболтался на волнах вроде «ваньки-встаньки», вынырнул бочонок, целивший в берега днищем. Богомольцы уже тянули руки к перилам. Они смотрели на реку сверху и о чем-то переговаривались.

Санька тоже ступил на эти скользкие бревешки, их стукоток заставил людей поворачивать головы в его сторону.

Длинный высокий старик в армяке и сапогах, темных от воды и грязи, говорил громко и кому — непонятно:

— Курицам дано летать от страха. Вот и я летаю от страха, чтобы подальше от глаз нечестивцев и нехристей, а поближе к господу богу... Уж господа бога-то новая власть не отберет, не посмеет. Рад я этому, утешаюсь смиренно и хожу от церкви к церкви, от иконы к иконе. Вымаливаю наказание обидчикам громом на их головы или мором... И вас зову молить о том же...

Он обернулся, и Санька увидел глаза под мохнатыми бровями, сжатые, смотрящие люто. Нет, это был не смиренный богомолец, а хозяин, привыкший приказывать. И потому Санька на миг растерялся даже.

— Эге, — несмело проговорил он, поравнявшись со старцем и вытирая пот рукавом. — Постой-ка меня, дед Федот... Вот ты-то мне и нужен.

— Это зачем я тебе спонадобился, парнишка? — спокойно спросил дед Федот, не задерживая шаг, а мерно стукая посошком по бревнам, идя вслед за богомольцами на другой берег.

С той стороны от моста раскинулись две дороги, как усы этого паука, одна — в лес и другая — в лес. Только дорога в Посад была широка и — издали было видно — плотно протоптана и пробита колесами, а другая, на хутора, узкая, загороженная голыми сучьями деревьев.

— Надо в милицию тебя, — ответил Санька и ухватил старика за рукав.

Туг случилось совсем неожиданное. Старик повалился на колени, откинул голову, из-за рубахи выпал крест и заплясал на щетинистом кадыке.

— Вонми скорбящему гласу моему, — завыл он, подымая руки в небо, полное сини и огня. — Избавь от ворога, от бандита... Спаси меня...

Толпа сдвинулась около Саньки. Он увидел на лицах сначала растерянность и удивление.

— Да это же Санька Клязьмин из Игумнова, — проговорил коренастый, в сапогах и плаще мужик. — Федора Клязьмина сынок. Все шарыганил. А теперь вон с Осой, за бандитское, знать, ремесло взялся...

Санька смутно припомнил мужика — вроде как из Хмелевки. Вроде как свояк Авдеева, председателя Игумновского сельсовета. Но, обращаясь к нему, сказал мирно и просяще:

— Ей-богу, из милиции я... А дед Федот связан с бандой Осы.

— А документы у тебя из милиции? — спросил кто-то в затылок, и лица у людей стали совсем угрюмы.

— Банда! — взвизгнула сбоку синеглазая женщина. — Когда нам покой от вас, окаянных?

— Верно, окаянные! — гулко бухнула толпа. Она теснее сомкнулась вокруг Саньки, и он полез в карман за наганом. Может быть, вот этого и не следовало делать.

Несколько рук вывернули ему кисть, тяжелые удары посыпались в спину, в затылок. Все завертелось, закружилось перед лицом: мост, река — откуда-то сверху, как с неба; синие облака и синие глаза бабенки, открывающей широко рот, с визгом наступающей на него; вскинутые посохи стариков, как штыки винтовок. Кто-то сзади смаху хвостанул палкой по голове, и Санька неловко кувырнулся на бревна. Сознания он не потерял, но было ощущение, что боль в голове — как муха в разбитом окне: жужжит тонко и далеко, и стекло вместе с ней жужжит. А еще показалось, что пинают ногами, подталкивают к краю моста не его, а кого-то другого.

— Да вы что, — прошептал Санька, глянув в воду. — Да вы, люди, чай, молиться идете...

А река тянула к нему холодные руки — в них куски льда, в них малиновые кусты, кусты шиповника, а вот дровни, обломки сколоченных мостков, с которых в какой-то деревне полоскали зимой белье.

— Опомнитесь...

Он шарил руками по ногам — по этим бабьим сапожкам, по хромовым, пахнущим ваксой сапогам, по лаптям стариков, цеплялся за юбки и платья, за полы плащей и армяков. И все пытался поднять голову, чтобы увидеть деда Федота, но его не было среди мятущихся лиц.

— Опомнитесь...

...На всю жизнь останется в памяти Саньки Клязьмина ненависть простых людей к бандитам. Эти вот пахнущие ваксой сапоги, лапти, эти лютые глаза, свербящие тишину крики приведут его вскоре к Колоколову. И станет он волостным милиционером на Игумново и Ченцы. Будет гонять на лошади с наганом в кобуре по глухим деревням и селам, составляя акты на незаконные порубки леса, разбивая самогонные аппараты, разнимая с риском для жизни драки деревенских парней, выгоняя из лесов последних дезертиров.

Будет... А пока он царапал ногтями скользкие бревешки и ледяной холод реки сжимал ему горло. Он видел эту бурую от глины воду у самых глаз. Еще немного, и река обнимет его, раскачивая, помчит вниз, туда, к Воробьиной мельнице, к разрушенной плотине, зияющей страшно смолистыми обломками свай.

Грянул выстрел с дороги, и толпа отхлынула разом. Ноги замелькали уже на другом берегу — вереницей богомольцы стали подыматься в гору, в лес, ведущий в Посад, в монастырь. А в луговине заплескались колеса, заскрежетали втулки и послышался чей-то совсем незнакомый Саньке голос. Он попытался встать, а сил не хватало, оперся на перила.

— Понадеялся я на себя, сам захотел арестовать, — сказал соскочившему с подводы Косте. — Да зря... По голове посохом, верно, дед Федот. Так что и ноги не стоят.

— Эх, — даже выругался Костя, — было сказано, что делать.

— Смотрю, народ — все вроде как деревенские, свои, крестьяне, — бормотал уныло Санька. — Чего ждать... Ну, не думал, что эти мужики да бабы так люты на бандитов. Едва не утопили меня вместо бандита...

— Эх ты, — уже тихо и укоризненно прибавил Костя, помогая Саньке встать прямо. — Где дед Федот?

— Не знаю, — раздосадованно махнул рукой Санька. — Ну и злы люди. Как собаки, со всех сторон. Задрали бы, утопили бы... А я не знаю, что и делать...

— К дисциплине привыкать, — сказал сердито Костя, подсаживая его на подводу, — к служебной дисциплине.

Груша засмеялась, и не было в ее смехе никакого сочувствия, а только безразличие и ледяной холод. И Санька, сплюнув под ноги, добавил с горечью:

— Какой я сыск... никакой.

— Ничего, — стегнув лошадь, погнав ее в гору за богомольцами, сказал Костя. — Не сразу. Обучишься...

Он остановил подводу возле толпы, которая, как для защиты, сгрудилась, слилась воедино. Кажется, кольт в его руке их нисколько не пугал — смотрели отчужденно и зло.

— Эвон, Грушка-то. Стал быть, тоже, — сказал кто-то.

Груша развернулась так резко, что копна волос под платком подлетела, точно желтый зонт.

— Что — тоже? — закричала она. И выругалась втихомолку. Из толпы хахакнули.

Опять сказал все тот же, за спинами, спокойно и мирно:

— Волосня какая, а язык с чесноком засолен...

Груша вертела головой. Кулаки были сжаты — вот она сейчас кинется в толпу, в драку.

— Куда дед Федот подевался? — спросил Костя, оглядывая людей. Этих старух и стариков, баб, разрумянившихся на весеннем ветру, мужиков с пьяно блестевшими глазами. Подумал вдруг, что, не выстрели он, утопили бы и правда они Саньку, чего доброго, и так же вот шли бы в гору, в лес, к монастырю. Правда, значит, истосковался так народ по доброй и мирной жизни, что на пути к господу богу готов был принять на свои души такой тяжелый грех.

— Нужен он нам для пользы дела. Из губернского розыска я сам...

Минуту стояло молчание, только слышен был шуршащий гул весенней воды от берегов, негромкий кашель, чавканье копыт лошади. Потом один из мужиков хмуро ответил:

— Кто вас тут знает в такой глухомани. Из губернии аль с лесу, от банды...

— В кузне я еще работал, в Игумнове, — сказал Костя, не зная, какими словами заставить людей быть ближе, откровеннее. — С Иван Ивановичем Панфиловым... На «Неделю красного пахаря» приезжал...

— Ага, я и то смотрю, — проговорил уже весело какой-то мужик в плаще. — Верно, он из Игумнова, — обернулся к толпе, разевая рот. — Подбивал бороны да плуги... Разве бандит станет у горна возиться.

Теперь толпа сразу подобрела, и синеглазая бабенка протянула руку к дороге, уходящей вправо.

— Как стукнул он твоего дружка, и — туда. Шустро так, будто молодой...

— Я и то подумал, — сказал опять мужик в плаще. — Коль за душой светло, чего бы бегать хоть от бандита, хоть от новой власти... — Туды, туды побег, — подтвердил он. — Катите, может, и сыщете где за кочкой.

Костя развернул лошадь на другую сторону. Но не проехал и десятка саженей, как остановил ее. В лесу, между стволами сосен, показалась фигура всадника. Вот он выехал на освещенную солнцем поляну, и Костя узнал Колоколова. За ним ехали тоже на конях два волостных милиционера, в шинелях и с непокрытыми головами, с винтовками за спинами. Позади катила телега, а возле нее шел Евдоким Кузьмин. Дальше гурьбой стала спускаться к мосту ватага незнакомых Косте людей, и среди них Олька Сазанова.

Неотрывно глядя на приближающийся отряд, Костя почувствовал, как ему становится не по себе: он не видел Зародова.

3

Колоколов придержал Стрелку, и лошадь, точно снова узнав Костю, встряхнула седеющей гривой, заржала долго и пронзительно. Пожевав дряблыми губами, вытянула вниз шею, приготовившись слушать своего настоящего хозяина. А тот, положив на колени руки с уздечкой, спросил до странности равнодушным голосом:

— Куда Грушку-то повезли на пару, товарищ Пахомов? Не в контору к батьке? Так он посзади, как бычок на веревочке. Таил, вышло, в своей конторе бандитов.

Он обернулся, выискивая глазами среди вставших без команды людей отца Груши. Коренастый широкобородый лесник двинулся вперед, вскинул голову, помахал рукой Груше. Та судорожно и глубоко вздохнула, сунула руки под платок.

— Кроваткина Матвея везем, — пояснил Колоколов, покосившись на обоз. — А еще Срубова да Мышкова... В блиндаже засели, да там вот Срубов себя бомбой. А заодно и Мышкова прихватил осколком в бок. Сам сразу, а Мышков еще пожил малость. Несли на носилках — жив был. Стали на подводу валить — тут он и вытянулся...

Он еще что-то добавил себе под нос, но Костя не расслышал, видя сейчас перед собой Лизу в доме на хуторе. «Она сидит на диване в этот солнечный весенний день. Или смотрит в окно на березы, на пруд, на доски в грязи, по которым ходят в парадное крыльцо. И вспоминает, может быть, набережную, окно, из которого увидела офицера, беседку, в которой обнимались».

— А Оса где? — спросил, подойдя к Стрелке, ласково похлопав по шее свою добрую знакомую. — И Розова нет. Куда они подевались?

— Поругались крепко Оса да Срубов. Ну, Васька его первый из нагана. Может, и за Ольку. От ревности — лопочут свидетели-то энти вон, Никита Ваганов да толстяк с чирьями. Из городу он, бухгалтер. Только пропали потом куда-то и Оса, и попович. Всё ошарили, а следов нет. Подземный ход какой у них, что ли? — тут же добавил он задумчиво. — Ну, да не уйдут... Возьмем...

— Возьмем, — повторил Костя, вглядываясь в лица людей. — Если ранен, а не убит, то найдем... И Осу найдем и Розова. Будет суд над ними.

Колоколов снова натянул уздечку, да спохватился:

— А ты, товарищ Пахомов, откуда едешь? Коль в контору, так опоздал, всё очистили.

— Да вижу, что опоздал, — виновато ответил Костя. — Патроны и пироксилин везли в банду вместо Овинова да Симки... Симку мы кончили в усадьбе Мышкова, бежать хотел. А Овинова да «темняка» Шаховкина в Микульское доставили. В камере сидят. Ждут твоего указания... Помогали бандитам.

Он говорил, а сам, озираясь, все искал глазами невысокого плотного человека в кожаной фуражке, в черной солдатской гимнастерке под пальто, побелевшем от дождей, в тяжелых тупорылых сапогах. Вот он выйдет из лесу, помахивая беззаботно веточкой, или же шагнет из толпы богомольцев, стоявших недвижимо слева на дороге, смотревших завороженно на отряд. Но стена людей не колыхалась. И лес был светел, звонок от птиц, но безлюден. И опять Колоколов был равнодушен — весь какой-то рассеянный. Он только спросил, думая, наверное, о чем-то своем:

— Одной пулей Симку-то?

— Одной...

— Ишь ты, — все так же рассеянно протянул Колоколов. — Думал я, что Симку разве что пулеметной очередью кончишь. Да еще в упор... — А насчет Филипки-то верно, что ли? — вдруг возвысил он голос и даже свесился из седла к лицу Кости, разглядывая его пристально и с напряжением.

— Куда уж вернее... Ну да поговоришь с ним потом, успеешь.

— Что Шаховкин паразит, чуял давно. Бывший урядник. Как волка ни корми, все к лесу тянется. А вот Филипп меня без ружья уложил. Я же с ним чай в трактире распивал. В гостях гостевал. А что нутро у него в тине тухлой, не унюхал.

Он вытер рукавом лицо — тяжело вздохнул. Спросил грубовато, глядя теперь перед собой, на дорогу, осыпанную светлыми зайчиками:

— А еще что, товарищ Пахомов?

— А еще дед Федот сбежал, — нехотя признался Костя, исподтишка скосив глаза на унылого Саньку. — Саньку вон по голове посохом шаркнул, да и в лес. Искать бы его, так отыщешь ли.

— Найдем, — сказал Колоколов, сочувственно глянул на Саньку и подрыгал ногами. — На ярмонках да на богомольях отыщем. Связывать ему теперь некого. Банды нет... Ну, ладно, едем дальше. В Никульское мы, а ты уж решай сам, куда... Чай, кончилась для тебя «Неделя красного пахаря»?

— Кончилась, — отозвался вяло Костя. — А Зародов где? Что помалкиваете, Федор Кузьмич?

— Зародов-то? — задумчиво переспросил Колоколов и похлопал по голенищу ладонью. Оглянулся на отряд, на богомольцев — не хотелось ему говорить об этом: — Двумя пулями его. То ли Срубов, то ли Мышков... из блиндажа. На германской от таких ран, помню, тут же глаза закрывали. А Афанасий курит даже и говорит... Он-то живой еще, а вот Михаила Кузьмина наповал... Лежит тоже в подводе. И слова не сказал на дорогу туда. Как уснул...

— Н-но, — закричал он, и Стрелка закачала головой. Заскрипели втулки подвод, заговорили волостные, едущие сзади на лошадях.

Прошел блондин — парень с круглым лицом, осыпанным веснушками. Рядом с ним толстый мужчина в помятом френче, без головного убора. Он испуганно глянул на Костю. Следом вышагивал, по-арестантски заложив за спину руки, лесник. Поравнявшись с подводой, на которой сидели Санька и Груша, сказал негромко:

— Прости ты меня, Грушенька, за ради бога. Опять я на каторгу, если только не в петлю... Живи как следует.

Груша скривила лицо, губы ее растянулись — приготовились плакать. Но тут же улыбнулась фальшиво, сказала, как сама себе:

— Помилуют тебя, отец. Чай, ты революционерам помогал.

— Было время, — сказал идущий следом за арестованным Никишин. — Было да прошло, Груша...

Покачиваясь, проехал еще один волостной с бледным лицом. Правая рука его была на перевязи, в другой держал винтовку. Подтолкнул дулом лесника, и тот поравнялся с толстяком. Поодаль от них спотыкалась Олька Сазанова — в измятой, запачканной грязью юбке, простоволосая. Коса моталась с плеча на плечо, лицо было желто, как у больной. Она задержала шаг возле подводы — посмотрела сначала на Грушу, потом на Саньку с Костей, сунула голову в локти и пошла дальше, пошатываясь, как во хмелю.

Бородатый Самсонов, свесившись из седла к Косте, сказал кратко:

— Сошлась с бандитом.

И по-отечески, укоризненно покачал головой.

Прогромыхала первая телега — рядом с ней шел Евдоким Кузьмин с угрюмым лицом. Он лишь кивнул Косте — и тот понял, кто лежал под попоной.

Подкатила еще телега, рядом с ней сын начальника игумновской почты Огарышев и Гоша Ерохин с белыми усами, светловолосый, почему-то в одной холщовой рубахе, будто ему было страсть как жарко в этот ласковый весенний день. И вот теперь Костя увидел председателя волисполкома. Он лежал на спине, закинув руки за голову, с открытыми глазами. Казалось, проснулся только что в своем доме, в Никульском, и сейчас вспоминает о том, что надо ему сделать сегодня: послать людей на станцию за дровами, выписать ордера на помол, достать для плотников добротных гвоздей, проверить, закончилась ли в волости подворная разверстка на запашку земли.

— Здравствуйте, Афанасий Власьевич, — пошел Костя рядом с телегой, держась за нее рукой. — Как же это так-то, а? Мне наказывали осторожным быть, а сами вот как...

— А так вот, товарищ Пахомов. Кому что уготовано, выходит...

Губы у Зародова были сливовой синевы, а в глазах тоска.

— Всю германскую войну отвоевал, хоть бы что. Сколько раз был в наступлении... Ну, как ты, товарищ Пахомов?

— Симку мы кончили в усадьбе Мышкова. Да Овинова с Шаховкиным под арест. За соучастие и сокрытие...

— Хорошо это... А Оса вот скрылся куда-то... И Розов.

— Найдем, — пообещал Костя. — Некуда деться ему с такой раной. Выявим и задержим. Все лечебницы и всех фельдшеров в округе возьмем под надзор.

— Хорошо это, — снова повторил медленно Зародов, вдруг закашлялся и сквозь кашель: — Вот теперь народ спокойно пахать выйдет. И посевком в Игумнове будет. Кузьмина в него, Евдокима... Авдеева надо бы менять. Как ты думаешь, товарищ Пахомов? Чай, ты из губернии представитель, — досказав, двинул головой. — Слаб он для сельсовета, нервный, всегда с кулаками лезет. Объяснить не может толком человеку, что к чему.

— Уж вы тут сами.

— Вот то-то и оно, что сами, — тихо отозвался Зародов и закрыл глаза: может, не хотел, чтобы товарищ Пахомов из губернии видел эту ледяную тоску. Костя отступил с колеи, а мимо покатила третья подвода. На ней, прикрытые ворохами плесневелого сена, лежали три трупа. Лиц не было видно, а только качались, свешиваясь с подводы, ноги, одинаково длинные, в хромовых сапогах.

С ликующими по-весеннему лицами, с цигарками в зубах, с обрезами протопали Квасовы. Ехавший последним на лошади совсем молоденький парнишка пояснил Косте, не останавливая свою белолобую лошаденку:

— Гадали рази, что вместе последний путь поедут в обнимку. А везем в Игумново, на показ народу — пусть знают, что нет их больше в живых.

Вот теперь старый кузнец может быть спокоен. Его сына, командира Красной Армии, никто не остановит на лесной дороге с наганом или гранатой. Однажды, таким же светлым днем, он придет в родное село, в покосившийся домик. Обнимет, расцелует отца, а потом отправится в Никульское к Зародову. И председатель волисполкома, как и обещал, выпишет ордер на строевые сосны в каком-нибудь квартале леса. Зазвенит пила, застукает топор. И будут расти венцы нового, пахнущего смолой дома, о котором всю жизнь мечтал он, Иван Иванович Панфилов...

Тягуче и длинно запела Груша, глядя неотрывно на эти сцепленные ноги в хромовых сапогах, — может, пыталась угадать, где лежит человек, отравивший ее мечтой о хате, о коровах и волах, о детях.

Добрый путник, постой,

Я тебе расскажу

Про удар роковой,

Про судьбу про свою...

Костя шел следом за подводой, за лошадью, которую погонял пасмурный Санька, и слушал эту песню о красивой женщине, погибшей в лесу из-за колец и сережек:

Дело было весной,

Во Георгиев день:

Лида этой тропой

Шла под «божию сень»...

Она, как не в себе, улыбалась кротко и печально. А на берегу, на тропе, стояли богомольцы и крестились. Бревна моста глухо подпевали. Забурчали колеса в пестрой от солнца луговине, ручьи желтые и черные побежали со склона, только волны реки, ржавые у берега.

Вот и лес молодой... —

звучал негромкий голос певицы.

Стало жарко, и Костя расстегнул полушубок, снял шапку, нес ее теперь в руке. Под ногами шумно плескалась взбаламученная вода. В сапогах зачавкали мокрые портянки. Он шел и думал о том, как, выявив и задержав раненого Осу с Розовым, вернется в город, в свой губернский уголовный розыск.

Начальник розыска напишет приказ с похвалой. Потом, может, и сапоги прикажет выдать из цейхгауза. И пойдет Пахомов в новых сапогах искать «городушника» Зяблика, очистившего две кооперативные лавки, или опытного специалиста по «ширме» Сибрикова, по кличке Поклеванный, — пойдет и дальше очищать новую жизнь от бандитского и уголовного мира...

А ветер гудел в верхушках сосен, как будто там, по сучьям и иглам, катилась тоже река, невидимая только. Солнце слепило глаза. Опахивало уже растревоженной землей, ждущей семян, готовой вскормить их своим соком, согреть своим теплом.