пожелал. Более того, думал я про себя, он заранее знал, что я буду на этом самом борту. Знал без объявлений по динамикам в здании аэропорта, держал ситуацию под контролем — как раньше. В какой-то момент я увидел, что к самолету, который прибыл вплотную к соседнему гейту, вытягивали рукав-гармошку для высадки пассажиров. Мне вдруг пришла в голову иррациональная мысль, что нам в этом удобстве отказали по приказу отца. Он все устроил, чтобы у меня сложилось именно такое впечатление о нем, и мне впервые пришло в голову, что он делал так всю мою жизнь — позировал ради моей же пользы и пользы всей семьи. Он никогда не притворялся, но всегда следил, чтобы у нас не сложилось неправильное впечатление о его роли. Аккуратная поза и даже манера одеваться — тем утром на детской площадке у школы Брюса, и этим утром в аэропорту — были его самым очевидным способом сообщить о своих амбициях и представлении о своем положении. И это зрелище завораживало — чего он, несомненно, и добивался. В мыслях я с трудом увязывал энергичную и полную жизни фигурку в сером хомбурге и голубом пальто с немощным старцем, которого заманивали к себе на ужин вдовствующие леди и которого унижали в ночных заведениях Мемфиса молоденькие девицы. Он вовсе не казался стариком, которого описывали в письмах сестры. Напротив, он был отцом семейства, которого я помнил с раннего детства, — властной фигурой с полным контролем над происходящим. Он был той отцовской фигурой, что до сих пор присутствовала в моем сознании, отдельно от других его образов, накопившихся за годы.
И вдруг я его испугался — испугался, как иногда боялся, когда возвращался домой в увольнительную из военного лагеря. Первым моим порывом при выходе из самолета было спрятаться внутри, убедить его, пусть хотя бы на миг, что он ошибался в своей уверенности, будто я смотрю на него из окна. Я остался стоять на трапе, даже когда пассажиры передо мной уже спустились и освободили ступеньки. В этот момент я увидел его таким, каким он, возможно, хотел, чтобы я его видел, — а возможно, каким мне по собственным причинам нужно было его видеть. Он выглядел так, как выглядел для меня в далеком детстве в Нэшвилле: человеком высокой важности и положения. В голове промелькнула картинка: он верхом на коне, одетый как егерь, с охотничьим рогом у губ. Я видел человека с железной волей, отвагой, отточенными умениями и безграничным интеллектом, в которого я в детстве верил, почти сам того не замечая.
Впечатление продержалось всего несколько секунд. Но это были важные секунды, и их влияние на мои чувства к отцу продлилось до самого конца дня. Передо мной промелькнули образы — как, говорят, бывает перед смертью, обзор всей жизни, только увидел я не свою жизнь, а жизненный опыт отца. Костюм, в который он был одет тем утром, в течение этих секунд казался заявлением о том, к чему привела его жизнь, и о том, что он с этим примирился. В его костюме не было компромиссов. Только позитивное примирение с обстоятельствами — с судьбой. Если отец Алекса Мерсера не ошибался, когда говорил, что самый лучший человек — тот, кто лучше приспосабливается к изменчивым условиям жизни, то мой отец был великолепен. Не верилось, что этот старик — в голубом пальто, очевидно, сшитом на заказ чернокожим портным на Бил-стрит, и с твидовым костюмом под пальто от того же портного, — так вот, не верилось, что он же появился в утреннем костюме на детской площадке у школы Брюса больше тридцати лет назад. Конечно, он был тем же, но за прошедшие годы слился с непосредственным окружением так, как не смогли его четыре нэшвиллских ребенка и нэшвиллская жена.
Когда я спускался по трапу самолета, мне казалось — а возможно, кажется только в ретроспективе, — что костюм говорил о каждой его фазе или периоде жизни, а вместе они соединялись — или подчинялись — с тем, что могло показаться — как минимум постороннему наблюдателю — чистейшим мемфисским стилем. Если начать разбор, первой в глаза бросалась, конечно же, шляпа. Шляпа была не от Нэшвилла и не от Мемфиса, а отсылала к его детству и отражала что-то от отца и деда. Ведь мой отец, разумеется, не уроженец Нэшвилла. Как я уже объяснял, его отец и дед были провинциальными юристами и землевладельцами, управляли крупными хлопковыми фермами на плодородной земле вдоль реки Форкд-Дир — фермами, окружающими старый городок Торнтон на северо-западе Теннесси, недалеко от озера Рилфут. Отец, разумеется, родился там, в кирпичном доме с шатровой крышей. (В этом же доме родился я. Отец настаивал, чтобы мать приезжала рожать из Нэшвилла в Торнтон, так что в этом доме появились на свет все его дети. Или, возможно, на этом настаивал дед.) Дом стоял на самой большой семейной ферме, доходившей до городских границ Торнтона. Видимо, когда в этой части света местный джентльмен приезжал на главную площадь перед торнтонским зданием суда или прогуливался по своей земле, шляпа была очень важным предметом одежды. Отец и дед отца всегда заказывали шляпы в Сент-Луисе — как и он сам, где бы ни жил. Если на то пошло, даже я помню, как видел в детстве отца, деда и прадеда, которые прогуливались в шляпах по дорогам на Городской ферме, как мы ее называли, или переходили вымощенные широкими брусьями улицы у главной площади. И в юридической практике, и даже в широкомасштабных земельных сделках (им принадлежали хлопковые фермы на западе Кентукки, юге Иллинойса и юго-востоке Миссури) несколько раз в году возникала потребность посетить Сент-Луис или Чикаго. Не знаю, чего эти визиты касались больше — юридической практики или землевладения. Так или иначе, шляпы они всегда покупали в Сент-Луисе, а в Чикаго — свое спортивное снаряжение. Они лично выбирали костюмы в магазинах или заказывали по почте из «модных домов», где их хорошо знали. Они даже называли Сент-Луис «городом шляп» — и отец его так называл до сих пор. Уверен, в полдень, когда я прибыл в мемфисский аэропорт, он встречал меня именно в сент-луисской шляпе. Туфли же, в свою очередь, всегда были из Нэшвилла. Думаю, он начал их там покупать, еще когда был студентом в Вандербильте. Или, возможно, позже, уже когда познакомился с матерью и учился на факультете права. А возможно, он открыл для себя нэшвиллские туфли, только когда женился на матери и уже некоторое время прожил вместе с ней в большом каменном особняке на Вест-Энд-авеню. Одно из моих первых воспоминаний — ряды его туфель на полках гигантского гардероба из каштана, все — идеально начищенные, в идеальном состоянии, и каждая пара сохраняет идеальную форму благодаря увесистым деревянным колодкам. И ничуть не хуже я помню другой его шкаф — из вишневого дерева, где всегда хранились костюмы, пальто или пиджаки по сезону. (Одежду не по сезону мать, Харриет, Томми Мэй или Мод убирали в гардеробы из кедра на чердаке.) Отец и мать почти сразу после свадьбы приобрели маленькое поместье на Франклин-Пайк, которое по чистой случайности граничило с большим поместьем Льюиса Шеклфорда. Но когда умирал мой дед по отцовской линии, он вызвал их в Торнтон, где отец ненадолго принял на себя юридическую контору и управление фермами. Дед умер меньше чем через год, и тогда-то Льюис Шеклфорд — бывший водонос футбольной команды Вандербильта, а теперь главный делец Нэшвилла, хотя ему не исполнилось и тридцати, — уговорил отца вернуться в Нэшвилл на должность его старшего советника по правовым вопросам. Год, что семья провела в Торнтоне, практически не отложился в моей памяти. Мне не было и четырех, когда дед вызвал отца домой. Но помню, как во время возвращения в Нэшвилл из старого дома забирали гардеробы. Возможно, это первое их странствие (поскольку я, в конце концов, не могу быть уверен, что он брал гардеробы с собой в Вандербильт, когда там учился. Если бы речь шла о ком-то другом, это бы казалось маловероятным, но он даже в детстве заботился о своем внешнем виде, так что это было бы в его духе.) И из всех переездов в следующие годы первым делом я вспоминаю гардеробы. Они всегда были последними предметами мебели, которые загружали в фургоны, и первыми, которые выгружали, а отец надзирал за процессом, чтобы рабочие не украли их драгоценное содержимое. Когда гардеробы грузили в фургон, отец всегда находился рядом, чтобы проследить за всеми перемещениями и удостовериться, что с ними обращаются с величайшей бережностью. Помню, как он не раз говорил рабочим, проявлявшим интерес, что гардеробы собирали «дома» еще при жизни его прадеда. Под «домом» он, разумеется, имел в виду Городскую ферму в Торнтоне.
Когда я наконец спустился по трапу и вышел туда, где в одиночестве посреди асфальтового поля стоял отец — после того, как всякая опасность миновала и сотрудники аэропорта наконец оставили его в покое, — у меня было ощущение, будто кто-то распахнул двойные створки одного из тех гардеробов. Я вдохнул знакомый аромат всей его жизни и бытия. Только это был не совсем аромат. На миг показалось, будто я задыхаюсь. На миг все стало так, словно я никогда не покидал Мемфис. Словно сестры не сделали возможным побег зимним утром много лет назад, словно не поддержали меня морально и материально, не проводили меня на самолет до Нью-Йорка в тот ранний час, когда отец еще был в постели.
Когда мы с отцом наконец встали лицом к лицу, все остальные прибывшие пассажиры торопились к зданию аэропорта. Алекс Мерсер, уже не окруженный сотрудниками аэропорта, терпеливо ждал у гейта № 8 во всепогодном долгополом пальто и вязаной шапке-ушанке. И вот отец схватил меня за правую руку. Помню, как опустил взгляд и заметил, что даже черные швы на его серых лайковых перчатках излучают элегантность, от которой меня захлестнуло ностальгией. Но он сжал руку с такой силой, что я был вынужден взглянуть прямо в его лучезарные голубые глаза. Их выражение, сама улыбка на тонких губах лучше всяких слов говорили, как он рад, что я прибыл его поддержать. Его сильное рукопожатие одолело любую сдержанность, какую я в тот момент мог призвать против него. Уже от одного того, как он повел широкими плечами, улыбаясь мне и пожимая руку, он казался неотразимым. Я вспомнил, как он приветствовал на этот манер других. В особенности тут же вспомнил первый раз, когда он пожал руку Алексу Мерсеру. Но еще никогда в жизни он не встречал так меня. Он был похож не на старика из писем Бетси, Жозефины или Алекса, а на человека даже более молодого и деятельного, чем тот, которого я видел в свой последний визит.