Вызов в Мемфис — страница 25 из 32

Но теперь Холли начала восхищаться братьями и сестрами из-за той самой ссоры, которую они устроили, когда она задержалась в Кливленде после похорон. Теперь она обнаружила, что завидует их переживаниям о всяких безделушках и тяжелой старомодной мебели. Ей бы тоже хотелось переживать. Иногда она завидовала их ссорам по любому поводу — иногда завидовала даже ссорам с престарелым отцом. Ей казалось, у них в Кливленде протекает настоящая жизнь, какой у нее не было, нет и никогда не будет. Когда она уезжала пятнадцать лет назад, то думала, что сделает в Нью-Йорке блестящую литературную карьеру. Какое же ошибочное представление для девушки ее скромного и хрупкого склада, ее честной натуры! Ее воспитывали отец и мать, которые учили — или пытались учить, — что главная функция женщины — прислуживать мужчине. Возможно, одно то, что она вырвалась из старых ложных концепций, хотя бы просто ускользнула в Нью-Йорк искать работу, поглотило в ней всю энергию, необходимую для создания другой жизни. Так что она удовольствовалась меньшим, нежели настоящая литературная карьера. Отец преподал ее трем сестрам те же уроки покорности, которыми забивал голову ей, и так в этом преуспел, что теперь страдал в их неустанном окружении, будучи объектом тягостного внимания. Оно его душило. Если теперь Холли и хотелось вернуться и стать частью той жизни или даже поучаствовать в распрях из-за безделушек, сама она понимала, что никогда уже не сможет. Но она приучила себя почитать и уважать старого патриарха так, как не уважала со времен подросткового возраста. Более того, тут она начала учить и меня лучше понимать собственного отца. Она хотела, чтобы я не просто забыл старые обиды. Она хотела, чтобы я увидел отца в таком свете, когда забвение или прощение просто не потребуется. Она часто предлагала поговорить о нем, чего не бывало за все эти годы, и нарисовать ей всю картину его жизни, чтобы она попыталась представить его мироощущение.


Вместо забвения я вскоре обнаружил в себе способность понимать отцовскую жизнь лучше, чем в прошлом мог даже представить, — не в смысле карьеры или деловых отношений (хотя мне казалось, теперь и в них я вижу больше, чем сознавал раньше) и в плане даже не семейной жизни, но внутренней — в его глубочайших чувствах по отношению к миру, где он родился и где ему было суждено провести юность и взрослые годы. Мне казалось, я почти что помню его старые конфликты с собственным отцом, которые он смог — как любой здоровый взрослый — навсегда выкинуть из головы. Казалось, будто я даже знаю все его устремления с той поры, когда он был маленьким мальчиком, до нынешней старости.

Отец, разумеется, родился в том старом кирпичном двухэтажном доме на Городской ферме, в Торнтоне. И он сам, и его отец появились на свет в том же доме, куда отправляли мою мать перед рождением очередного младенца. Его первые воспоминания были о жизни на этих четырехстах акрах красной глины, родящей хлопок. Первые приключения — рыбалка и купание на ферме на Форкд-Дир, еще одной хлопковой ферме моего деда. Отец наверняка очень рано узнал, что в ночь, когда он родился — в самый час рождения в большой спальне на первом этаже дома с шатровой крышей, — почти во всех церквях Торнтона били в колокола. В этот же час дали залп из винтовок на лужайке перед зданием суда, а также на нескольких перекрестках в городе. Его мать — моя бабушка — скончавшаяся через час после родов, должно быть, слышала эти колокола и пальбу в последние минуты жизни. Стреляли черные и белые мужчины, которые работали и промышляли на просторных землях семьи в округе Торн. И звенели колокола как в черных церквях, так и в белых. Предположительно, только бедные и обделенные конгрегации без колоколен — кэмпбеллиты и омывающие ноги баптисты — не известили мир о появлении нового ребенка. В остальном же еще ни одного королевского наследника — ну или наследника герцога, или, по меньшей мере, помещика, — ни в одном городе или селе не встречали с большей радостью. Отец стал первым и единственным отпрыском своих родителей, и на момент его рождения его матери уже было за сорок. До нас не дошло, прозвонили ли колокола о ее уходе с тем же единодушием, что и при появлении наследника.

Так или иначе, малыша Джорджа Карвера воспитывали тетушки по материнской линии и чернокожие нянечки, а когда его вывозили на коляске, а потом и выводили за ручку на тенистые улицы Торнтона, все смотрели на него как на маленького принца. Не только его отец был самым крупным землевладельцем в округе, но и прадед обосновался здесь по указу времен Войны за независимость, который давал за какие-то заслуги высочайшие права. Вне зависимости от богатства, положения или образования (до Гражданской войны всех предков отца, судя по всему, отправляли на обучение в Принстон) — вне зависимости от всего этого, в любом сообществе предпочитают урожденного героя, а не того, кто героем становится. Ведь это же значит, что герой удостоен высочайшей милости богов. Он родился в рубашке! Вот так относились и к Джорджу Карверу в Торнтоне. У него не было чересчур больших богатств, или очень высокого положения, или действительно блестящего образования, но он получал все лучшее, что мог предложить Торнтон в штате Теннесси. Все в округе считали, что Джордж Карвер рожден под счастливой звездой. Известна история, как в шестимесячном возрасте он выпал из окна второго этажа и приземлился в большую корзину с бельем, которую случайно поставили прямо под окном. И всю жизнь он больше всего гордился этой своей удачей, чем какими-либо достижениями. Даже разоренный мистером Льюисом Шеклфордом и бежавший в Мемфис со всей семьей, отец все еще рассчитывал на удачу и верил в нее. Если бы в тот день в старом дощатом отеле в Хантингдоне одна из его красавиц дочек умчалась со своим молодым человеком, думаю, он бы счел это первой личной неудачей в жизни. И решил бы, что не сможет с этим справиться — так, как справился с предательством Льюиса Шеклфорда. Но вера в собственную удачу была частью его натуры, и в бытность ребенком и юношей, жители Торнтона видели и уважали эту веру столько же, сколько признавали саму удачу.

Но вопреки удовлетворению от того, что ему повезло родиться без поводов на жалобы в материальном, физическом и умственном отношениях (окончил он академию Торнтона, конечно же, отличником), в растущем Джордже Карвере начало проявляться и некое неудовлетворение жизнью, причем еще до того, как он начал носить длинные штаны. Об этом я иногда слышал в его беседах с моим другом Алексом Мерсером. И только сейчас, в среднем возрасте, я начинаю понимать, что вот это и было общее у моего отца с Алексом — в каком-то смысле и в какой-то степени. Принципиальной же разницей было то, что Алекс по-пуритански верил, будто не должен исправлять неудовлетворение, не должен тосковать по тому, что ему не принадлежит по праву рождения, — даже признавать эту тоску не должен; тогда как в моих глазах выдающейся чертой отцовского характера является как раз то, что с первых же лет Джордж Карвер стремился к индивидуальности и личным достижениям, никак не связанным с его рождением, желал преуспеть в какой-нибудь сфере, о которой раньше не слышал и не мог слышать, стремился к каким-то таинственным победам, какие не обретешь на Городской ферме или в суде округа Торн, стремился, как я слышал в беседе с Алексом Мерсером, «ко всему другому — не тому, что уже было моим или могло стать моим, по словам других». Он дерзал добиться чего-то особенного, что нельзя приписать особенностям его характера или происхождения. Он стремился ко всему другому — тому, чем не был благодаря рождению. В какой-то момент возмужания эти стремление, тоска и дерзновения стали жаждой. Нужно понимать, что все это я начал чувствовать, видеть, когда Холли Каплан попросила рассказать об отце. И впоследствии в его жизни, как мне кажется, эта жажда не унималась никогда.

Во всяком случае, таким практически за несколько дней я начал видеть человека, которого многие годы считал попросту эгоистом. В основном благодаря влиянию Холли я пришел к куда более интересному и просвещенному взгляду. Если в сухом остатке это и не самый точный взгляд, он все же доставлял мне удовлетворение. Я обнаружил, что даже начал пересматривать прежние представления о его дружбе с Льюисом Шеклфордом. В детстве в Нэшвилле я видел двух друзей в самых благополучных и даже — с моей детской точки зрения — самых лестных обстоятельствах. А теперь начал заново истолковывать все то, что видел, в новом свете.

10

Это были серьезные люди — мой отец и мистер Шеклфорд. Они не говорили попусту. Не тратили время на философию, банальности и прочее. Когда мы охотились с гончими на Рэднорских холмах, я близко следовал за ними на своем Реде. Мы ехали прогулочным шагом по тенистой гравийной аллее, обычно проходившей между двумя низкими каменными стенками. Над этими аллеями кроны лесных нисс[19], кленов и дубов часто сплетались в виде сводов, и мне кажется, каждое утро во время поездки нам попадался у ограды старый негр, занятый каким-нибудь ремонтом. Эта картина вне времени. Я не мог представить прошлого, когда бы всего этого не было, или будущего, когда всего этого не будет. Плетясь позади двух мужчин, я видел, как промокла от пота их одежда после только что закончившейся сумасшедшей скачки. Капли пота сбегали и по их вискам, по шее под черными жокейскими шапочками. Они удовлетворенно обсуждали погоню и в целом вид спорта, который в своем нынешнем виде только недавно вошел в моду в широкой долине, какую мы называли Нэшвиллской впадиной. Думаю, в чем-то охота на лис имела для них разный смысл, но обоим особое удовольствие от участия приносило присутствие второго.

В глазах Льюиса Шеклфорда мой отец был провинциальным джентльменом, наследником старых земельных традиций Европы и довоенного Юга, с которыми Льюис мечтал себя отождествлять. Уверен, он никогда не позволял себе думать об отце просто как о сыне юриста и хлопкового фермера с Западного Теннесси. Уверен, в его воображении отец воплощал все то, что Шеклфорд хотел бы видеть в соседях и близких соратниках. Отец был превосходным наездником и спортсменом. Ничего удивительного, что он добился успеха и в охоте на лис, когда ею увлекся. Но Льюис в это не вникал и представлял — любил представлять, — что Джордж Карвер, мой отец, просто рожден для охоты. Льюис, разумеется, помнил, что начал восхищаться Джорджем Карвером, когда тот был блестящим капитаном футбольной команды и неудержимым лефт-эндом в Вандербильте, и знал, что в детстве для отца охота на лис была не конным, а пешим спортом — тогда ему приходилось стоять всю ночь у костра в лесу и прислушиваться к голосам гончих. И все же Льюис не позволял этому знанию изменить мнение — какое ему хотелось иметь и в каком он нуждался — о своем друге.