IX
В пятьсот восемьдесят шестом году до нашей эры Навузардан, один из генералов Навуходоносора, еще не совсем пришедший в себя после ночной попойки, развалившись на ложе, смотрел из своего шатра со спокойным и скучающим видом на объятый огнем Храм Соломона, возведенный за четыре столетия до того из ливанского кедра, старое дерево горело ярким пламенем; через четыре года полководец уничтожил последнее независимое еврейское государство. По прошествии двух тысяч пятисот тридцати лет, спустя более чем сто поколений, Израиль был основан заново — одно из самых рискованных предприятий в мировой истории, если даже не самое опасное. Такая долгая жизнь народа на нелегальном положении, его существование на грани возможного не могут пройти бесследно, он не может на протяжении всех эпох безнаказанно тащить на себе предрассудки, недоверие, а часто презрение и ненависть других народов. Нет ничего более ненадежного, чем нечистая совесть, ничего, что бы смягчалось быстрее нее. Определенная группа народов приняла Израиль, руководствуясь в минуту слабости ими же пропагандируемыми идеалами, от избытка чувств, не подозревая, что может наступить время, когда нефть станет важнее идеалов. В тот самый момент, когда возник Израиль, арабы перешли в наступление. В отношении Израиля возможна была не только антисемитская и антисионистская, то есть идеологическая, враждебность, но и неприязнь экзистенциальная. Все, что возникает, нуждается в пространстве, тот, кто расширяется, — вытесняет. Нечто подобное происходит и в космосе, в соответствии с одной из теорий там существуют не только огромные силовые поля, что вбирают в себя, то есть в ничто, все, что находится вокруг них, но и, согласно другим теориям, имеются также поля, где происходит прямо противоположное, эти космические праматери выбрасывают в пространство звезды словно из ничего. И уже с этого момента выброса в пространство вновь возникшая звезда неизбежно подчиняется тем же законам природы, что и другие звезды: однажды возникнув, Израиль стал таким же государством, как и все остальные. Исключительный случай перешел в разряд обычных. Порожденное непредсказуемостью мировой истории, еврейское государство было снова брошено в ее же непредсказуемость, и то, что возникло в силу необходимости, существует в дальнейшем уже не с той же необходимостью. Давление порождает противодействие, соседство — недоверие, сила — страх, успех — зависть, новое государство может стать жертвой случайностей и капризов истории, необоснованных стечений обстоятельств, нестабильности отношений, иррациональной импульсивности, ошибочности умозрительных заключений людей разумных и внезапных фантазий сумасшедших. Все то, что было запланировано ради спасения еврейского народа и выполнялось мужественно и изобретательно, было сопряжено с таким неописуемым количеством жертв, может привести к гибели этого народа. Угроза исходит не только от государств, его окружающих и никогда его не признававших, но и от него самого, так как только с созданием еврейского государства еврейская диалектика подверглась риску самоуничтожения. Еврейская драма не окончена, она начинается заново. И если раньше надо было спасать народ, то теперь в спасении нуждается само спасение, еще более сложное предприятие, так как связано с одним обстоятельством, обойти которое невозможно, если мы хотим добиться успеха. Любое не экзистенциональное противостояние идеологического характера бессмысленно, смысл имеет только противостояние экзистенциональное, то есть именно такое, какое существовало и еще существует между экзистенционально необходимым возникновением государства Израиль и жителями страны, в которой государство Израиль нашло свое материальное воплощение, в центре арабского мира, не менее идеологизированного и эмоционального, чем в свое время мир европейский, среди народов, относящихся даже друг к другу с недоверием. Только в этом случае естественное право выступает против естественного права, родина против родины. Государство Израиль представляет для арабского мира не только политическую проблему, с чем я соглашаюсь, не только невротическую проблему, чего я опасаюсь, так как Израиль выступает в качестве объекта ненависти, которая только и может хоть как-то объединить этот мир, но, кроме того, это еще и религиозный конфликт, вновь навязывающий еврейскому народу проблематику, уходя от которой он и основал собственное государство.
X
Насколько неизбежно замечание о религиозной подоплеке конфликта, в который втянуто еврейское государство и мы вместе с ним, настолько же мало мы это учитываем. Мы склонны рационализировать конфликты, сводить их, если это возможно, к политическим и мировоззренческим формулам, чтобы с чистой совестью занять позицию в соответствии с нашими убеждениями, это якобы за порядок, это — за демократию, это — за социализм и т. д. Но если в игру вступает религия, мы чувствуем себя неуютно, даже стесняемся: как только мы признаем ее в качестве причины, мы становимся неуверенными, и даже политически благоразумные предложения начинают казаться сомнительными, утопичными. Религия стала для нас чем-то личным и потому не имеющим политического значения. Религиозное, если употребить это сомнительное и расплывчатое слово, больше не является для нас делом государства; даже если оно и берет религию под защиту в большей степени, чем она, будь у нее гордость, могла бы ему это позволить, даже если государство относится к религии просто терпимо — будь то из психологических соображений или исходя из традиции, потому что в религиозном оно видит заслуживающий уважения обычай, который надо сохранить, подобно тому, как сохраняются памятники искусства, народные праздники, процессии в национальных костюмах и размахивание флагом — все это должно было бы оскорблять религию, воспринимай она себя всерьез, а еще сильнее задевать, если государство использует ее в своих идеологических целях, как, например, испанское, что ведет к гротеску, когда государство, старающееся таким образом спасти себя, становится более католическим, чем сама церковь, осознающая, что государство ею уже потеряно. Утверждение, что Испания, ФРГ, Швейцария и т. д. являются христианскими государствами или что Христианско-демократический союз, Швейцарская или Австрийская народные партии — партии христианские, да и то, что Израиль непременно является религиозным государством, ведь его корни лежат в еврейской религии, несет в себе что-то богохульное, так как согласно нашим представлениям религия не может быть перенесена на какие бы то ни было учреждения. Государство не имеет религиозной функции — нет ее, с моей точки зрения, и у церкви. Оно призвано выполнять технически нейтральные задачи и подобно размеченному игровому полю с четко установленными правилами, полю, на котором протекает жизнь народа, если хотите, футбольному полю. Оно не что иное, как некий институт, гарантирующий права каждого отдельно взятого человека и устанавливающий его обязанности, независимо от того, во что и как он верит, или, если пожелаете, не что иное, как простой порядок, который, в случае его несоответствия сложившимся отношениям, может быть подогнан под них. Вот здесь-то и возникают трудности. Непроизвольно. Мы смотрим на государство не как на неизменную, а как на некую подверженную изменениям концепцию и тем не менее подсознательно считаем его неизменным, даром Божьим, несмотря на то что наша вера в Бога слаба, очень слаба и ограничивается лишь общими фразами. Инстинктивно мы воспринимаем государство как нечто объективное, независимое от человека, даже если и утверждаем обратное, и превращаем его таким образом во что-то иррациональное, в Бога, нами же упраздненного, объявленного мертвым, не осознавая, что нуждаемся в замене того, что провозглашалось некогда божественным, предначертанным судьбой, нуждаемся в государстве, партии, инстанциях, которым будем поклоняться так, словно они не зависят от человека. Вероятно, потому, что логическое понятие государства не совпадает с субъективным чувством, накладывающимся на него. А то, что мы чувствуем, является частью нашей личности — и религиозное, и инстинктивное, врожденное, атавистическое, пускай даже это всего лишь некая неясная тень внутри нас, подсознательное чувство, — частью, представленной в качестве чего-то вытесненного на задний план, невыразимого, не представленного разумом, никогда им не анализируемого. И таким образом, иррациональное существует в нашем политическом рациональном мире в форме бессознательного, а значит, не поддающегося учету именно в качестве личного дела каждого, а поскольку этот каждый суммируется, увеличивается, превращаясь в неопределенный фактор, то и религиозное превращается в нечто целиком находящееся вне границ наших размышлений и нашей политики, оно будто бы независимо от нас станет само делать политику, если только мы позволим рациональному отступить и прорваться наружу иррациональному, подчинимся этим факторам, не поддающимся учету, и будем смотреть, куда это нас заведет. И вот мы беспомощно стоим перед религиозными конфликтами, мы, интеллектуалы, и мы, идеологи, не желающие признать религиозное в качестве одного из политических факторов, привыкшие обосновывать все рационально с помощью политических понятий, и это ведет к тому, что ближневосточный конфликт видится многим конфликтом между арабским социализмом и еврейским капитализмом, даже если Израиль и представляет собой самое социальное образование этого уголка земли, а Саудовская Аравия и ОАЭ — самые капиталистические государства в мире. И если государство Израиль было основано в центре ислама, и не где-нибудь на его периферии, а, напротив, именно там, где берет свое духовное начало ислам, то это потому, что прародитель у мусульман тот же, что и у евреев, Авраам, и потому, что на горе Мория, на которой Авраам хотел принести в жертву Исаака и на которой позже находился Храм, возведена мечеть Омара, и потому что с выступа стены разрушенного Храма Мухаммед на своем коне Альбораке вознесся через семь небес к Аллаху, которому хотелось видеть своего окончательного пророка; и если верно, что ислам также немыслим без иудаизма и подобно христианству развился из него, если все это так, то важна и религиозность, а с ней и ислам, коль скоро он значим в государствах, окружающих Израиль; а так как ислам важен, важнее социалистических транспарантов, которыми обвешивают себя эти государства, значительнее марксистских лозунгов, выкрикиваемых ими, более относится к действительности, чем весь этот внешний лоск мировоззренческого толка, которым они себя покрыли, и если вера действительно важнее, существеннее, значимее, вдохновеннее для этих людей, то нет сомнения в том, что каждое из этих государств должно принимать во внимание прежде всего ислам, ведь каждое из них скорее избавится от марксизма, чем от ислама, дойдет ли дело до конфронтации, либо сама собой отпадет необходимость в марксизме для пробуждения мировой совести; разрыв с марксизмом происходил не раз и будет происходить снова и снова, как только марксистский камуфляж достигал, достиг или достигнет своей цели. Марксистские жертвы ислама забыты, они гниют в тени мировой политики.
XI
Очевидно, поэтому конфликт ислама с еврейским государством намного убедительнее выражен в его столкновении с современностью, с чем-то новым, воплощением чего для ислама и является еврейское государство, нежели в поверхностном влиянии марксистского учения на Ближний Восток. Не в форме импортных товаров, не в форме огромной водоподъемной плотины, возводимой приезжими инженерами, не в форме нефтеперерабатывающих заводов и т. д., а как самореализация народа в окружении народов, не имеющих никакой общности, кроме своей древней веры, которые не имеют единого мнения даже по поводу того, какие из политических форм Европы, возникших в столь разных условиях, они хотят перенять или отклонить: демократию, социализм, коммунизм, фашизм или ни одну из них. И вот, если попытаться идеализировать этот конфликт, единственному элементу, связывающему эти народы, хотя и не объединяющему, а именно их вере, в лице Израиля противостоит творческое сомнение, их надежде противопоставляется опыт, их покорности — активность, вызов вере, значительнее которого и придумать нельзя. Уже само место действия этого столкновения почтенно. Ставшие иными за время пребывания на чужбине, несущие на себе отпечаток прошедших столетий, вернувшиеся, наконец, на свою родину евреи обнаружили здесь тех, кто заимствовал некогда древнюю веру этой страны, словно никому не нужное имущество, и видоизменили ее в соответствии со своим мышлением. Ведь ислам еще в большей степени, нежели христианство, представляет собой еврейскую секту, даже если он и перенял у христианства его интернационализм. Своими корнями он так глубоко уходит в еврейские — едва ли не исключительно еврейские — представления и мифы, что он во многом идентичен с иудаизмом. По всей вероятности, Мухаммед считал себя мессией. И, исходя из этого, а также в духе иудаизма он никогда не рассматривался мусульманами в качестве Бога, даже когда они со временем и приписали ему множество чудес, чтобы он мог превзойти Иисуса, в котором Мухаммед видел своего предшественника; но и Моисей, и Авраам, и Адам признавались в качестве пророков. С Иисусом же у Мухаммеда нет ничего общего. Образ плотника из Назарета теряется в трансцендентном, и неспроста встал вопрос о том, существовал ли он на самом деле; исторические сведения скудны, он жил и учил не против, а в поддержку иудаизма; провозглашение царства Божьего как чего-то реального, даже политического, как царства праведных, имело за собой древнюю традицию в религиозной жизни его народа, да и сам Иисус, должно быть, изначально представлял себе это царство Божие, как идеальное еврейское государственное устройство, а совсем не как царство не от мира сего. Мухаммеда же, вероятно, можно сравнить с Павлом и с Карлом Марксом. И если Павел порвал с иудаизмом, Маркс переосмыслил его, то Мухаммед его упростил. Но сравнение основателей религий — дело такое же щепетильное, как и сравнение самих религий. Проблема, перед которой стоял Павел, была другой, чем та, которую должен был решить Мухаммед, Маркс же столкнулся с необходимостью выхода из совсем иной ситуации. Каждый из них явился основоположником мировой монотеистической религии, Маркс в том числе, только на место Бога он поставил материю. И то, что само понятие материи так же неопределенно, как и понятие Бога, не играет никакой роли; понятия меняются, и Маркс не мог понимать под материей того же, что сейчас понимаем мы. Значимыми являются лишь отношения между этими понятиями. В момент осознания своей богоизбранности отношения между Богом и Его народом стали восприниматься евреями как нечто личное, как союз, заключенный не по принуждению, а на добровольной основе. Хотя диалектическая проницательность Павла и ликвидировала этот союз Бога с его народом, переведя его в союз Бога с людьми, но он остался тверд в вопросе личностного отношения человека к Богу и, наоборот, личностного отношения Бога к человеку, он сохранил свободу, расширив ее, что дало ему возможность разрушить Закон, выступавший в качестве условия союза Бога с его народом. Павел уже не имел дела с Иисусом-человеком, иначе бы мы знали о нем намного больше, для него уже был важен Иисус в качестве воскресшего из мертвых, представшего ему в форме видения, то есть Иисус Христос: распятие Бога на кресте стало манифестом человеческой свободы, исключительно христианский парадокс: ради собственной свободы людям было разрешено убить Иисуса и получить избавление благодаря своему самому тяжкому греху. У Павла, этого аскета и женоненавистника, у которого любое проявление чувственности вызывало отвращение, еврейская диалектика превращается в христианский догматизм. Все, что было после Павла, одна сплошная христианская догма. Избавление, которое испытал на себе преследователь христиан фарисей Павел на экзистенциальном уровне, увидев Его и упав с лошади, становится чем-то чисто механическим, что можно совершить с помощью культа; Иисуса предает уже не человек по имени Иуда и вместе с ним все люди, а только Иуда, еврей, но не люди, а значит, и не люди распяли Иисуса, а только евреи, богоубийцы: между Павлом и его вочеловеченным Богом протиснулась церковь, в этом ее главное преступление. Мухаммед, напротив, был религиозным практиком, не основателем новой религии, скорее воссоздателем, творческим плагиатором двух религий, в равной мере одаренный как купец, политик, воин, идеолог и любитель женщин, достигший при этом не меньшего успеха, чем Павел. Исключительная сила ислама заключена не в сложной метафизике, как это было в случае со средневековым христианством, и не в магических искусствах церкви, имеющей в своем распоряжении культовые средства помилования и анафемы, отправляющей бедных смертных в рай либо приговаривающей их к вечному пламени, она заключена в максимальной простоте веры, одинаково подходящей как для бедных, так и для богатых, как для сильных, так и для слабых. То, чего Павел добивается благодаря диалектике, Мухаммед достигает с помощью синтеза, ведь упрощению он подвергает даже христианство. У евреев он перенял Закон в редуцированной форме и сделал его тем самым более практичным, у христиан ему были понятны Воскресение из мертвых и Страшный суд. Рай тоже был ему симпатичен. Он фантастическим образом изменяет его, насыщая чувственностью и пластичностью. Импонировал ему и ад. Свою веру он создавал как человек, хорошо знающий людей. Он ввел в нее страх и надежду, нетерпимость и терпение, жестокость и милосердие. Но Аллах сыграл с ним злую шутку: будучи всемогущим и всезнающим одновременно, он не оставлял места ни для свободы, ни для случая, мир становился детерминированным. Вероятно, Мухаммед и сам не осознавал, что, подобно тому как это было в древней персидской вере, и хороший, и плохой, и богатый, и бедный, и сильный, и слабый, и святой, и преступник превратились в заранее предопределенные фигуры земного шахматного поля, склонившись над которым Аллах, во всем своем величии, чтобы как-то скоротать свою бесконечность, продумывает следующий ход; человеку не оставалось ничего другого, как отдаться этой непостижимой воле, что передвигает его по полю, выводит из игры, либо оставляет в ней, ему не оставалось ничего другого, как надеяться на милосердие, на то, что он не попал, по непонятной причине, в заранее предопределенный список проклятых. Упрощая еврейскую религию, Мухаммед разрушил вместе с тем иррациональную свободу, присущую иудаизму в ее личностном союзе с Богом и вместе с тем разъясняющую, что изначально подразумевает под собой метафизическое христианское предположение о том, что Иисус является Сыном Божьим: так как расстояние между Богом и отдельно взятым человеком бесконечно, то оно пытается вставить между ними промежуточное звено, а именно Сына Божьего, сохраняющего человеческую свободу по отношению к могучему во всех остальных отношениях и наводящему ужас Богу. В иудаизме эта функция была возложена на народ, избранный Богом, правда, в незначительной степени — он хоть и был избранным, но не безгрешным, как Сын Божий. Мусульманин же снова беззащитно стоит перед Аллахом, еще более беззащитный, чем еврей. Исламской вере в предопределение соответствует вера в детерминизм, на которой держится классический политический материализм. Маркс, выросший в век механистической картины мира, все детерминирующей, не знающей ничего, кроме каузальности, видевший в гегелевской диалектике каузальный принцип, по которому развивается все общество, предсказуемое как расположение планет, выводил свободу из политики, вынужденный так поступать, так как в природе ее нет, но не для того, чтобы разрушить свободу, которой не существовало, а для того, чтобы когда-нибудь в будущем сделать невозможное возможным, абсолютная свобода, свобода для всего общества, а не для отдельно взятого человека, и все это вполне логично, ведь когда-нибудь он растворится в обществе, и потому отпадет необходимость в его индивидуальности: в конце всего этого стоит анархия, как величайшая утопия. Для Маркса политическая свобода — всего лишь привилегия правящего класса; для тех, что правят сегодня от его имени, к сожалению, и духовная свобода тоже; тех же, кто верит в него, вдохновляет «вечный» Маркс, проповедник абсолютной свободы, и они становятся анархистами. Насилие как принцип, пропагандируемый ими, так же трудно опровергнуть, как и принцип безвластия, проповедуемый у нас Исследователями Библии[6]. И если мы на анархистов будем смотреть как на чисто криминальные элементы — хотя с точки зрения закона именно таковыми они и являются и подпадают под его действие, — то это будет выглядеть насмешкой над Исследователями Библии, хотя тысячи из них погибли в концентрационных лагерях. Вера порождает мучеников и убийц. Тот, кто ожидает конца света, способен на чудовищные мучения, а тот, кто хочет приблизить его, — на чудовищные преступления. Кроме того, возникает еще одна взаимосвязь. Если мировая история детерминирована классовой борьбой, стремящейся к некоей конечной цели, достигнув которую она перейдет в состояние покоя, выливающееся в анархию, то подобное воззрение вполне соответствует второму закону термодинамики — стремлению материи достичь состояния наибольшей вероятности, то есть состояния наибольшего беспорядка, путь развития, который так же мало обратим, как и тот, которым сейчас идет развитие мировой истории. При этом, однако, остается открытым вопрос, что наступит вслед за «тепловой смертью», к которой ведет энтропия, если вообще что-то наступит; точно так же неизвестно, что будет после общества, не знающего ни классов, ни государств, потерпим ли мы неудачу, начнется ли все сначала, ведь в большинстве случаев и мир, и человечество терпят поражение. Как бы там ни было, каждый отдельно взятый человек может лишь присоединиться к этому общему развитию, ему не остается ничего другого, как принять в нем участие, его существование имеет смысл для него лишь в качестве члена какого-либо коллектива, в качестве члена партии, вследствие наступательного марша которой реализуется смысл мировой истории, подобно тому как отдельно взятый мусульманин приобретает смысл, лишь будучи одним из мусульман: мечом ислама размахивали всегда в честь Аллаха. Ислам и марксизм — религии коллективные, индивидуалист становится в марксизме реакционером, немусульманин в исламе — неверующим, даже если он во что-то и верит. И это ведет к противопоставлению ислама и марксизма. Жизненно важное различие заключается в том, осуществляется ли эта детерминация метафизическим Богом либо материей, идет ли речь, как в случае с мусульманами, придерживающимися строгих правил, о непризнании естественных законов, ограничивающих всесилие Бога, либо о признании исключительно законов природы, в том числе и в политике, подчиняешься ты Аллаху или партии, представляющей собой орган, с помощью которого материя мыслит. Назревает религиозная война, которую коммунисты недооценивают, а все потому, что переоценивают свою религию и часто даже не подозревают об этом, безудержно вооружая своих будущих противников. Они стоят друг друга. И те и другие действуют, если они действуют, из фатализма, терпят, если они терпят, из фатализма, знают лишь об одном мировом законе. У евреев и христиан ко всему, что происходит в мире, подмешана крупица свободы, в силу их веры либо идейной халатности, а значит, они становятся виновными за свои поступки и терпят, потому что провинились. Еврей и христианин всегда не правы по отношению к Богу, это их объединяет, действия же мусульманина и коммуниста всегда правомерны, в соответствии с волей Аллаха у одного и согласно имманентному закону общества у другого. Наблюдение, которое само по себе, может быть, и было бы бесполезно, если бы за ним не стояла аморальная подоплека, а именно вечная отговорка о том, что это было необходимо или необходимо сейчас, учитывая историческую ситуацию, с помощью которой коммунисты обосновывают свои преступления, будь то их пакт с Гитлером, ввод войск в Чехословакию или их позиция, которую они заняли по отношению к государству Израиль, все это подобно утверждению, что ислам в своих политических или военных действиях выполняет волю Аллаха.
XII
С рациональной точки зрения каждая религия и каждая культура иррациональны. В том числе и ислам. Ощущение его величия нами утрачено, его успех объясним отчасти тем, что он одновременно представляет собой и религиозную, и политическую идеологию. Удивление вызывают не его военные подвиги; нас изумляет их превращение в культуру. Эта культура берет свое начало не только в вере, древние высокоразвитые культуры слились в ней воедино с чем-то новым. А новым был язык. Неспроста один из теологических споров ислама касался вопроса о сотворенности или несотворенности Корана, халиф аль-Мутаваккиль принял сторону несотворенного Корана. Арабский язык стал языком Аллаха. Покоряемые народы были уже подготовлены для простого религиозного послания, посредником которого и выступал этот язык, христианские — через монофизитство, которое, в отличие от Рима и Византии, настаивало на том, что, несмотря на Христа, есть только одна божественная природа, персы — посредством иранской государственной церкви, реставрировавшей учение Заратустры, с его Ормуздом и Ариманом, вечно сидящими напротив и смотрящими друг на друга, доброе и злое начала. Инкубационный период ислама по сравнению с инкубационным периодом христианства был лишь потому незначительным, что в седьмом веке нашей эры на Востоке в многочисленных сектах еще были живы религиозные взгляды эллинизма; Античность, пускай и в застывшем, христиански идеологизированном виде, еще продолжала существовать благодаря могучей Византийской империи, могучая Персидская империя Сасанидов с ее рафинированной культурой вообще считала себя продолжателем древней империи Ахеменидов, империи Кира, Дариев и Ксерксов. В то время как в Западной Европе христианство, официально признанное за три столетия до этого, став идеологией распадающейся империи, было вынуждено, когда эта империя на Западе исчезла и растворилась в провинциях, с большим трудом нести цивилизацию в германские варварские государства, цивилизации ислама способствовало его окружение, в которое он попал достаточно авантюрным образом. Христиане имели дело с варварами, мусульмане, на которых смотрели как на варваров, — с высокоразвитыми культурами. Кроме того, исламу способствовало и достаточно редкое стечение обстоятельств. Прошло не более пятидесяти лет после смерти Юстиниана, как Восточная Римская империя пала, славяне наводнили Балканы, персы — Анатолию. Вместе с аварами они окружили Константинополь. Спустя одиннадцать столетий поражение персов при Саламине, казалось, было отомщено. В 610 году, когда архангел Гавриил, сдавив Мухаммеда так, что все его тело затряслось, открыл ему первую суру, в осажденном городе армянин Ираклий приказал отрезать половые органы византийскому императору Фоке, бывшему полуварварскому сотнику, которого народ выбрал своим правителем и чья тирания привела империю к гибели, приказал содрать с него кожу и сжечь. Один только папа горевал о сверженном тиране. Новый император Ираклий, недооцененный своими противниками, начал осторожно восстанавливать греческую империю, пророк же тем временем бежал в Медину и вел там борьбу с евреями и своими соплеменниками, архангел Гавриил не покинул его, наоборот, откровения продолжались. Ираклию удалось сделать невозможное, еще в 626 году положение дел казалось безнадежным, персы и авары вновь окружили Константинополь, однако уже в 628 году была одержана победа над огромной персидской империей, царь Хосров II был убит. Но с нападением арабов Ираклий уже не справился. Христианство победило всех своих врагов, но оставалось врагом самому себе. Нападение арабов стало для него неожиданностью, оно не было к нему готово: арабы возникли словно ниоткуда. Спустя два года после смерти пророка они вышли из своей пустыни, познавшие истину, со священной задачей спасения мира. Их подвижные конные войска обратили в бегство неповоротливую наемную византийскую армию. В 641 году умирает Ираклий, в том же году с престола были свергнуты его жена и сын. По распоряжению государственного совета жене был отрезан язык, а сыну — нос. Поражение было полным. Одну провинцию за другой сдали арабам, хотя тем и не удалось надолго завоевать Анатолию, область современной Турции, не говоря уже о Константинополе. В 678 году арабские корабли сгорели, охваченные греческим пламенем: если арабы потерпели поражение от византийцев, чья хитроумная жестокость была им чужда, то им все же досталась империя Сасанидов вместе с сегодняшним Узбекистаном, где вымотанные персидские войска просто не смогли им противостоять. В течение одного столетия ислам завоевал свои наиболее значимые территории, наряду с Персией пали Египет, Северная Африка, Испания и некоторые районы Индии. Спустя сто лет после смерти пророка Карл Мартелл разбил у Пуатье незначительную арабскую экспедицию, его победа была отпразднована христианским миром как освобождение Запада, завоевание которого вовсе и не планировалось — настолько велик был ужас, внушаемый новой верой. Восемнадцать лет спустя мусульмане уничтожили последнее китайское войско, посланное в Центральную Азию; в дальнейшем китайцы уже не предпринимали попыток завоевания этой территории. Ислам распространялся подобно некой сверхновой звезде, словно все это была сказка из «Тысячи и одной ночи», но сами арабы не могли удержать под контролем бурное развитие событий. Они были бедуинами, жили с добычи, жадные до новой добычи, малая часть населения огромной империи. Страны, на которые они нападали, очень скоро осознали пользу новой религии для собственного могущества, особенно когда среди арабов возник спор, подобный тому, что вели христиане по поводу природы Иисуса: в исламе это был спор о том, какая из династий халифов легитимна. Так как у Мухаммеда было много жен, но не было сыновей, то при таких запутанных семейных отношениях генеалогические споры были делом не менее каверзным, чем споры христиан о метафизике. Борьба за право преемственности дела пророка привела к арабской междоусобице в роду Курайшитов между Омейядами и семьей пророка, продолжавшейся в течение столетия. В «Битве верблюда»[7] при Басре любимая жена Мухаммеда воодушевляла своих сторонников на сражение против союзников своего зятя Али, ее пронзительные крики тонули в неописуемом пекле пустыни, муж не внял ее мольбе, земные дела не занимали его в раю, печально было отступление вдовы. Ее зять, последний праведный халиф, позже был убит; еще через двадцать лет в Кербеле самым плачевным образом погиб его сын Хусейн. В 750 году наступило время заката Арабского халифата. Абдулла, наместник Сирии, искоренил род Омейядов, когда-то выступавших в Мекке против Мухаммеда, спастись удалось лишь немногим. Резня произошла во время пира, устроенного в знак примирения и прерванного ненадолго настоящей бойней, затем, как говорят, над убитыми были застелены ковры, чтобы можно было продолжать трапезу дальше; даже трупы некоторых халифов были выкопаны и сожжены. Управление страной при Аббасидах, приказавших устроить всю эту резню и таким образом пришедших к власти, и при Абу аль-Аббасе, и при аль-Мансуре, и при Гаруне аль-Рашиде, и при аль-Мамуне и т. д., берущих свое начало от Аббаса, дяди пророка, на самом деле принадлежало персам. Они презрительно смотрели на арабов как на варваров. Началось господство персидских обычаев, культуры и моды, образованные люди разговаривали на персидском языке, как когда-то римляне говорили по-гречески. Столица из Дамаска была перенесена в Багдад, на персидскую территорию, недалеко от столицы Сасанидов Ктесифона. И если в качестве образца для подражания у Аббасидов выступали сасанидские шахиншахи, то их судьба больше напоминала судьбу римских императоров: они погибали, становясь жертвами своей же личной охраны. Это подразделение составляли выходцы из тюркских племен, проникших сюда из центральных районов Азии, — своего рода гастарбайтеры власти. И святые халифы становились рабами рабов. Их власть рушилась; они общались на «ты» с греческими императорами, с собратьями по несчастью. В Египте Фатимидами, взывавшими к Фатиме, любимой дочери Мухаммеда, был основан Египетский халифат, в Испании правили оставшиеся Омейяды. Подобно тому как некогда Римская империя была разделена на Восточную и Западную, великий Арабский халифат распадался теперь на его персидскую часть, в которую проникало все больше и больше турок, и арабо-берберскую. Колыбель ислама вновь обнищала, все богатства поглотила необъятная пустыня, Палестина исчезла в забвении. Иерусалим так бы и остался ничем не примечательным провинциальным городком, если бы христианская идеология крестовых походов не придала ему значимости варварским вторжением на цивилизованный Восток западноевропейских искателей приключений. Через Балканы и Византию к Святой земле повалили целые толпы обезумевших христианских верующих из Франции, Италии, Германии и Англии, а еще убийцы-поджигатели и мерзавцы, некоторые из которых были коронованы; очень многие нашли здесь свою смерть, византийцы, мусульмане, евреи. Христиане были хуже чумы. Спустя двести лет безумие закончилось, а политический результат был один — христиане своими бессмысленными завоеваниями Константинополя сами себя кастрировали, город был сожжен, дворец Константина Великого разрушен, бесценные библиотеки уничтожены. Двадцать пять миллионов смертей — такова цена крестовых походов, осуществляемых в угоду желаниям церкви, и все же — несмотря на всю их жестокость — святые экспедиции едва ли занимали исламский мир, лишь слегка потрясали его в Палестине, не имеющей существенного значения с политической точки зрения — это была внутренняя проблема египетских Айюбидов; в Багдаде на них едва ли обращали внимание, в Хорасане, Ташкенте, Индии и Кордове занимались философией, ислам уже не был неким политическим объединением, как это было на протяжении первого столетия его существования, не был государством Божьим. Но даже и фиктивное поддержание исламского культурного единства удавалось с большим трудом. В Иране уже давно развивалась собственная культура, поэты снова писали по-персидски, сельджуки, один из тюркских народов, основали свою империю внутри арабского культурного пространства. Вера, являвшаяся когда-то общей идеологией, распалась на секты. Непонятное переплетение такого количества народов, склонявшихся в сторону различных вероучений, никогда не способствовало возникновению наций, как это было в Европе, развивавшейся в рамках противостояния император — папство, никогда в зоне действия ислама не заходила речь о возникновении демократии. И хотя в отдаленных областях не был забыт Маздак, персидский религиозный предводитель коммунистов, и хотя в девятом столетии произошло крупное восстание рабов, случались также социальные волнения, беспорядки, связанные с сектами, существовала шиитская террористическая организация хашашинов, чьи методы сегодня снова актуальны, и хотя революционный элемент, не сказать, чтобы отсутствовал полностью, все же верующим было, в общем-то, все равно, кто стоит у власти, — именно это неприятно поразило Гете — не заметить добровольно принимаемого восточного деспотизма нельзя. Власть предержащие убивались по приказу власть имущих либо иррациональными сектантами, и никогда слабыми, никогда народом. Исламская культура рушится в 1258 году. Уже в 1220 году Чингисхан завоевал Хорезм и Хорасан, города Бухару и Самарканд; пали Балх, Мерв, Нишапур. Монгол продвигался вперед вместе со своими сыновьями, не будучи охвачен никаким идеологическим тщеславием и без всякого цинизма, из чистой любви к приключениям, будучи всего лишь профессионалом в деле завоевания мира с помощью военной техники и тактики. В первые дни 1258 года у стен Багдада появился его внук Хулагу. Весьма искусно вооруженный, он сидел на своей маленькой лошадке. Его орды окружили огромный город с его дворцами, мечетями, библиотеками и больницами, механизмы для осады города были созданы китайскими мастерами. Двенадцатого февраля город был сдан, жители, многие сотни тысяч, уничтожены, библиотеки и мечети сожжены, а халиф с его гаремом и двумя сыновьями казнен. Страшный суд. Культура была уничтожена, все, что возникло после, уже не обладало силой первоначала, а лишь сохраняло достигнутое. Аль-Мустасим, последний из Аббасидов, был мягким каллиграфом, ученым, человеком набожным, презиравшим Хулагу, вероятно, потому, что того, как и Чингисхана, не волновали ни письменность, ни искусства, а лишь умение разбираться в людях. Падение Багдада можно сравнить с захватом Иерусалима Навузарданом. Почти одновременно с этим в Египте к власти пришли мамлюки, тюркские и монгольские преторианцы, руководство страной оказалось в руках матерых любителей приключений. За несколько лет до того в Испании распался Кордовский халифат, оставалась одна Гранада. Все это, вместе взятое, — жуткая баллада, найти и прочитать которую можно в любой книге по истории. Все, что уцелело после катастрофы, это исламский пиетизм, возникший еще до крушения благодаря мистике аль-Газали[8], подытожившей арабскую философию огромными достижениями в области мысли, которые одновременно разрушали такие же выдающиеся достижения мысли, разрушали философию, которая в период своего наивысшего расцвета предварила многое из европейской философии зрелого Средневековья, а кое в чем и Возрождения. Победу над скептицизмом, над попыткой разума заявить о своем совершеннолетии одержала набожность, и это было неизбежно, ибо пережить неслыханное крушение можно было лишь внутренним сосредоточением, став равнодушным к внешнему течению истории.
XIII
Наши зарисовки поверхностны. Здесь речь идет не о деталях, но о попытке с помощью эскизного наброска сориентироваться в мире, который мы презираем только потому, что судим об этом мире, исходя из своих представлений, оцениваем его, отталкиваясь от себя. Мы признаем свой трагизм, но не трагизм других. Грандиозная авантюра горстки кочевников с полуострова Arabia felix[9] снявшихся с места, чтобы покорить мир и покоривших его, была завершена после монгольского нашествия и последовавшего за ним раскола в покорении этого покоренного мира одним из тюркских племен, когда-то тоже вышедшим из среды кочевников и проникшим, как некогда сельджуки, из Центральной в Малую Азию: османами. Они осели в провинции Вифиния, и византийцы вынуждены были с этим смириться. Вскоре провинция пала, затем, все больше и больше расширяя свои владения в Анатолии, османы обосновались и на Балканах, окружили Византию. Их вхождения в большую мировую политику было не остановить, даже с помощью христианских крестоносцев, армия которых была разбита под Никополем. Османы уже представляли собой огромную силу, когда произошла их ссора с Тимуром, одним из величайших массовых убийц, ставшим благодаря женитьбе членом клана Чингисхана и носившим титул «зятя». При необходимости он выдавал себя за набожного мусульманина, «благоговейного в отношении религии», но был суеверным и, подобно Гитлеру, пытался пробовать свои силы в искусстве; монгольский хан, нападению которого подверглись страны Золотой Орды, Грузия, Малая Азия, магометанская Индия, разграбивший Дели, Дамаск, Багдад без какой-либо системы; его надгробный памятник в Самарканде похож на огромный фаллос. Турки, в чьих рядах сражались и христиане, были скошены его армией, но побежденные снова встали на ноги, чему способствовала скорая смерть Тимура перед намеченным вторжением в Китай, но также и то, что его империя распалась на различные улусы, что, собственно, пошло только на пользу культуре, и еще то, что, ни Византия, превратившаяся в небольшое государство, ни тем более Венеция не оказались в состоянии использовать эту возможность. Спустя пятьдесят лет пал Константинополь. На протяжении восьми столетий он выдерживал натиск ислама. Последний император, Константин XI, погиб в одном из уличных сражений, его опознали по красным императорским сапогам. По приказу Мехмеда II он был захоронен. Никогда триумф ислама не был таким полным. И лишь затем османами была захвачена бывшая Великая Арабская империя — начиная с Египта; незавоеванной осталась только шиитская Персия, находившаяся подобно Индии и Малой Азии под господством монголов и туркменов. Политический центр ислама переместился за Босфор: поворот истории, не менее сенсационный, чем арабское вторжение в Византийскую и Персидскую империи. Но через сорок лет после падения Константинополя была открыта Америка, и Европа двинулась на Запад. Однако с политической точки зрения падение Византии наступило слишком поздно: идеи ортодоксальной христианской империи были заимствованы великими московскими князьями. Иван Грозный женился на племяннице последнего византийского правителя и объявил себя царем. И если был уничтожен Второй Рим с его святыми императорами, то образовался Третий Рим с его святыми царями. Османская империя, в качестве последней империи, основанной кочевниками, уже с самого начала своего существования заключала в себе что-то анахроническое, даже если она на время и представляла некую угрозу Европе. Она олицетворяла собой в значительно большей степени силу порядка, чем некую культурную силу. Возникает большой соблазн сравнить ее с Римом, если согласиться, что турки в отношении порабощенного ими арабско-персидского населения вели себя так же, как римляне по отношению к грекам. Однако сравнение это верно лишь отчасти. Хотя турки и переняли культуру ислама, хотя и покорились ей и культура при них не была дополнена ничем существенно новым, тюркские султаны приходили к власти не в результате политического конфликта, как это было в случае с римскими императорами, не в результате гражданских войн внутри республики, — вместе с османами установилась азиатская форма государственного правления, пусть даже если многое в ней и было выстроено по персидскому и византийскому образцу. Мехмеда II нужно сравнивать не с кем-то из византийских или римских императоров, а скорее с Бабуром, с турком из рода Тамерлана, что в первой половине шестнадцатого века основал в Индии исламскую империю Великих Моголов, пусть даже индусы и играли в ней значительно более важную роль, чем христиане в Османской империи. Конечно, Бабур был человеком высокообразованным, выдающимся писателем, его тюркский великолепен, но в вопросах государственной политики Мехмед ему не уступал. И то, что войну он вел с именем пророка на устах, не должно послужить поводом для упреков в его адрес, несколько позже в Америке испанцы во имя Христа разрушали государства с древнейшей культурой; и то, что первые в своих религиозных культах прибегали к человеческим жертвам, не может служить оправданием, — ведь и тот, кто убивает во имя Господа, тоже приносит в жертву людей. В отношении внутренней политики Мехмед столкнулся с той же проблемой, что позже встала и перед могольским императором в Индии: османы составляли меньшинство, некую прослойку, господствующую над рабами. Но тюркам было не впервой управлять значительным большинством, находясь при этом в меньшинстве. Уже сельджуки и мамлюки выступали в качестве правящих тюркских меньшинств, турки были вообще основателями государств. И даже когда впоследствии султан получил абсолютную власть, отмеченную полным и ничем не омрачаемым суверенитетом, общественный порядок, хотя и был строго продуманным и организованным, оставался удивительно гибким, несмотря на присущие ему черты радикализма. Армия янычар набиралась из отнятых у родителей в качестве дани и исламизированных христианских юношей. Турки, сами некогда наемники, имели свой опыт общения с наемными войсками. Они предпочитали не нанимать их, а самостоятельно воспитывать свои ударные части, и тем не менее иногда власть все же оказывалась в руках наемников. Вместе с тем способным рабам руководство предоставляло возможность повысить свое социальное положение, возвысившись до уровня господствующего класса, предварительным условием для этого было сохранение верности султану, владение тюркским языком и принятие мусульманства, национальность же никого не интересовала. Тот факт, что турки были ортодоксальными суннитами, вероятно, можно приписать неосознаваемому влиянию византийцев: турки так же сильно хотели выглядеть убежденными мусульманами, как те — убежденными христианами. Но так как их господство простиралось над целым конгломератом народов, представлявших различные мусульманские течения и секты, над суннитами, шиитами, исмаилитами и т. д., а еще над христианами различных направлений и евреями, то турки были отнюдь не такими уж нетерпимыми, как нам нравится думать, ими были признаны и патриарх греческой православной церкви, и армянский католикос, и главный раввин. Под турками ислам превратился в нечто традиционное, закрытое, переживающее состояние застоя; если между сектами происходили столкновения, то у руководства империи хватало мудрости не вмешиваться, когда речь заходила о том, чтобы столкнуть лбами противников режима. Сегодня турецкая империя, подобно византийской, забыта нами, мы уже давно расставляем совершенно иные акценты, Великая Османская империя сгнила где-то в забытом Богом уголке земли; мучительный процесс разложения, растянувшийся на столетия. Никого не интересовало, что привело Европу в движение, Османская империя превратилась в некий средневековой реликт, а вместе с ней и ислам, враждебный по отношению к чужакам, оставшийся один на один с собой, обращенный в себя, все еще отражающий сам себя. Только в девятнадцатом веке турки, лишившиеся своих корней, потерянные во времени, непроизвольно начинают все больше и больше подпадать под влияние Европы, при этом они никогда так и не смогут стать европейцами, ислам крепко держит их, они не освободились от него, но вместе с тем он уже не в состоянии сохранить их империю. Центробежные силы, некогда приведшие к падению Западной Римской империи, разрушили и империю Османскую, выступившую в качестве преемника империи Византийской, — вот так неумолимо крутится колесо истории: провинции превращаются в нации, а нации, перемешав в себе различные народы, становятся националистичными. Национализм проснулся и у балканских народов, у греков, болгар, румын, венгров, хорватов, албанцев и т. д., и у арабских, сирийцев, иракцев, египтян и т. д., Абдул-Хамид[10] и младотурки попытались спасти то, что еще можно было спасти, сильно уменьшившаяся в размерах империя, будучи связана с Германией и Австрией, стала лишь слабейшей из великих держав, вынашивавшей в силу своей слабости самые фантастические утопические идеи: идею современной османской империи с равными правами для всех, наряду с панисламизмом и пантюркизмом, идеологиями, которые были импортированы из Европы и уже затем переработаны. Но ни одной из них не суждено было осуществиться. Первая мировая война стала концом Османской империи. Как и любая другая, Турецкая империя оставляла после себя государства, но не в состоянии мира, а враждующими между собой, и, прежде чем на Ближнем Востоке смогли сформироваться государства, народы которых, за исключением арабов-бедуинов, едва ли выступали против турок, за дело взялся колониализм, тоже представлявший собой имперскую систему, оказавшуюся не в состоянии решить конфликты, унаследованные от Османской империи, в частности и тот, что стал назревать на территории Палестины, когда там, несмотря на преследования, при османах и египтянах снова стали селиться евреи. От тюркской империи остались лишь Анатолия в Азии да Константинополь в Европе: разрушенный город, какая-то куча домов, огромные мечети, как силуэты, запущенные улицы в стиле европейского девятнадцатого века, неожиданно между ними остатки византийского наследия, разрушенная городская стена, напоминающая бесконечные руины, словно пронизанная жилищами, современные высотки, лабиринтообразный базар, — на всем лежит отпечаток необычайно богатой истории, не зная которой мы многого не поймем из того, что происходит на Ближнем Востоке сегодня, когда тюркские провинции Османской империи вместе с другими тюркскими народами Азии отошли к единственной империи в былом значении этого слова, существующей сегодня: Советскому Союзу, такой же ортодоксальной, как некогда империя турок, христианско-ортодоксальной при священных царях и марксистско-ортодоксальной теперь, ортодоксальной до мозга костей.
XIV
В общем и целом ислам был терпимее, чем некогда христианство, и прежде всего в течение тех шести столетий, на протяжении которых из простой религии Мухаммеда он превратился в одну из величайших культур человечества, — эпоха, которая по праву может быть названа Соломоновым веком мировой истории. Но когда сегодня, протестуя, арабы заявляют, что никакие они не антисемиты, потому что сами являются семитами, это их утверждение не более чем простая игра слов. Ведь никто из выступавших против семитов не относил к ним арабов, даже нацисты никогда не переносили свой антисемитизм с евреев на других семитов, в противном случае не эмигрировал бы Великий муфтий Иерусалима в Берлин. Но если арабы классифицируют себя в качестве семитов, то тем самым они, не желая того, признают свою связь с евреями, видят в них братьев, пусть даже враждебно настроенных. Судьба евреев в исламском мире и в самом деле складывалась иначе, чем в Европе. Еще до появления пророка обстоятельства им благоприятствовали: хотя со стороны византийцев отношение к ним было достаточно жестоким, уже Сасаниды, персидские шахиншахи, были настроены более дружелюбно, функции нового еврейского центра вместо разрушенного Иерусалима переходят к Вавилону, в школах которого был окончательно сформирован Талмуд, в ходе персидско-византийского противостояния евреи сражались на стороне персов, они были на их стороне и, когда в 614 году был захвачен Иерусалим, вместе с персами вырезали христиан и были в свою очередь перебиты ими, когда в 629 году те снова захватили Иерусалим. Спустя десять лет город был занят арабами. Начало мусульмано-еврейских отношений не предвещало ничего хорошего. Уже после своего бегства из Мекки в Медину, в старую иудейскую колонию Ятриб, Мухаммед предпринял попытку обращения евреев в свою религию, утверждая, что ислам идентичен иудаизму. Когда же его учение евреев не убедило, они были изгнаны. Мухаммед был разочарован тем, что евреи не признали его в качестве Мессии; христиане тоже не приняли новой веры, на что он, очевидно, надеялся, в противном случае он вряд ли бы призывал византийского императора, как, впрочем, и персидского шахиншаха, принять ислам. Мухаммед полагал, что нашел в исламе ту религию, которая в состоянии объединить весь мир, не так, как это пытался сделать византийский император, стремящийся объединить христианство с помощью некоей волшебной формулы догматического толка, конструирующей наряду со Святым Духом некую святую энергию. Но похоже, волшебные формулы никогда не срабатывают — вероятно, потому, что порождаются нашими желаниями. Еще алхимики понапрасну возлагали все свои надежды на философский камень. Что касается марксистов, то они так же, как и теологи, расколоты собственными догмами; формула мироустройства то и дело ускользает и от физиков, когда ее разгадка кажется им уже совсем близкой, мир и хочет, и не хочет предстать перед нами в упорядоченном виде. Очевидно, хаос больше, чем порядок, соответствует действительности. Мухаммеда с его открытой всем народам религией постигло несчастье особого плана — крупный торговец вступил в конфликт с религиозным архитектором. Стремительное завоевание мира должно было как-то финансироваться, финансирование этого предприятия могло быть возложено только на плечи неверующих, а значит, в том числе на христиан и евреев. С ними мирились как с людьми хотя и менее осведомленными, которые, однако же, подобно мусульманам, обладали Священной Книгой, даже если она и была фальсифицирована во многих местах — совершенным был только Коран. Персы же, напротив, считались настоящими язычниками, они должны были либо принять новую религию, либо погибнуть. И они обращались в новую веру и уже обращенные постепенно приобретали власть над теми, кто вынудил их принять эту веру. Несправедливость, вынуждавшая христиан и евреев оплачивать мусульманское завоевание мира, толкала их на то, что христиане, а иногда и евреи, обращались в сторону ислама в надежде освободиться от налогового гнета. Расстроенные финансы часто расшатывали и веру. Чтобы как-то осложнить процедуру перехода, было введено своего рода количественное ограничение, процентная норма: из финансовых соображений мусульмане идут на совместное сосуществование с христианами и евреями; чтобы иметь возможность вымогать у них деньги, они должны были позволить неверующим не только сохранить свою веру, но и способствовать тому, чтобы те в ней оставались. В течение столетий в Египте и Сирии христианское население превалировало над мусульманами. Но не только экономические причины вынуждали мусульман оставаться человечными, завоеванной территорией нужно было управлять, разнородная по своему составу империя нуждалась в служащих, специалистах по экономическим вопросам, специалистах по налогам, землемерах, интеллектуалах, которых арабы не могли поставлять до бесконечности, кроме того, все были слишком заняты завоеваниями, и едва ли сами завоеватели успевали насладиться завоеванным. Что же касается евреев, то они часто смотрели на свое положение в течение этих шести столетий классического ислама как на внушающее опасение, наверняка затруднительное, но все же не отчаянное, им жилось лучше, чем в христианской Византии или Европе. И если там один погром следовал за другим, то опасность внутри ислама возникала лишь эпизодически, например при безумном Фатимиде аль-Хакиме, в большинстве же случаев, исключая нечеловеческие налоги, положение было скорее затруднительным: неравноправие перед законом, принуждение к особой одежде, иные придирки, все зависело от настроения халифов в Багдаде или Каире. Так как и иудаизм, и ислам верили в одного и того же всемогущего Бога, то они, хотя и продолжали обосновывать свои противоречия, как это обычно происходит при соперничестве религий, когда каждая из них уверена в собственной правоте, в то же время развивались вместе и одновременно. От иудаизма не требовалось мучительного превращения еврейской религиозной секты в эллинистическую религию, через которое прошло христианство незадолго до возникновения ислама — хитроумного и сложного включения языческих мистерий в христианские культы или безрассудно дерзкого повышения значимости матери Иисуса до непорочной Богоматери. Иудейско-христианская община, молящаяся в иерусалимском Храме, свято чтящая законы и настаивающая на обрезании, для которой Христом, пришествия которого она ждала, мог быть только еврей, исчезла с завоеванием Иерусалима римлянами, не оставив после себя никаких следов, с тех пор существовало немного евреев, принявших христианство, одновременно с этим в рамках ислама обращенный еврей, в угоду каких привилегий неизвестно, религиозный гений по имени Абдаллах ибн Саба, распространял веру в то, что последний «праведный» халиф Али[11], зять пророка, вернется в качестве Мессии, Махди[12], представление, приведшее к образованию новой секты в исламе. И не случайно. Ведь, по сути дела, и еврейские, и магометанские теологи сталкивались с одними и теми же проблемами. Даже если они и ненавидели друг друга, как это часто делают теологи: ислам, представляющийся нам сегодня наиболее пиетистской формой монотеизма, развивался тогда, как и иудейская религия, в соответствии с основными законами диалектики. А значит, в ряде случаев речь шла о взаимном сближении, а не о противопоставлении. С точки зрения истории арабы не являются заклятыми врагами евреев. После свержения персов у евреев оставался Вавилон в качестве политически автономной общины при арабах. В политических вопросах община управлялась иудейским экзархом, в вопросах духовных — двумя «превосходительствами», стоявшими во главе иешив Суры и Пумпедиты. Вместе с тем в одинаковой ситуации оказались и философы обоих лагерей. И Яхве, и Аллах господствовали во вселенной в состоянии ужасающего одиночества. Добро и Зло оставались чем-то необъяснимым и нелогичным, свобода воли — недоказуемой, хотя отрицать ее было все-таки невозможно. И вполне естественно, что монотеизм обеих религий обращается к греческой философии, чтобы попытаться привести к согласию провозглашенную религию и греческую философскую мысль. Уже в середине третьего столетия до нашей эры Ветхий Завет был переведен на греческий язык; на стыке новой эры иудей Филон Александрийский предпринимает попытку синтеза двух концепций. Позже греческие мыслители оказывали влияние на мусульманских философов, те же в свою очередь — на философов еврейских, хотя довольно бессмысленно проводить различие между ними и теологами того времени: и у тех, и у других в качестве центральной проблемы выступал Бог, но с точки зрения методики подходили они к нему по-разному, философы и евреев, и мусульман пытались добраться до открывшегося в Святом Писании Бога, отталкиваясь от разума, теологи же делали свои дедуктивные выводы исходя из Откровения. Аристотель и Плотин играли значительно большую роль, нежели Платон. Демокрит и Левкипп с их материалистической атомистикой, по всей вероятности, вовсе не оказывали какого-либо влияния — из-за предосторожности: не признавать богов не так опасно, как ставить Бога под сомнение. Бог аристотелевской традиции подвергался у философов угрозе сведения его к чисто мыслительной операции, к первопричине всего бытия, что не объясняло только одного: почему же тогда вне этого совершенного бытия, этой мыслительной точки отсчета, существует другое бытие, пусть даже не такое совершенное? Бог аристотелизма тяготеет к тому, чтобы стать подобным однородному по своей сути круглому мировому телу, такому, каким представлял себе бытие Парменид, — телу, не знающему небытия, а значит, не знающему и пустоты, представление, не так уж и отличающееся от некоторых идей современных космологов о состоянии материи до Большого взрыва, не направленного в пространство, а создающего пространство в результате этого мощного выброса. Концепция Плотина, представляющая неоплатоническое направление мысли, напротив, приводит к представлению о Боге как некоем вспыхивающем пра-свете, изливающемся до тех пор, пока не останется одна лишь мгла, в качестве не освещаемой больше материи, материи как замерзшей энергии. Понятие Бога соответствует не тому состоянию, в котором находилась материя до возникновения времени и пространства, а состоянию сотворения времени и пространства. При этом я не утверждаю, будто эти философы и теологи как-то повлияли на современную космологию, а лишь отмечаю, что человеческий дух, в зависимости от условий, в своих спекулятивных, научных, математических и даже религиозных размышлениях, вынужден обращаться к одним и тем же образам: может быть, потому, что не только мышление, но и картины, с помощью которых наше мышление становится более наглядным и тем более понятным, ограничены.
XV
Различные теории, в зависимости от того, принадлежали они философу или теологу, вступали в скрытое либо явное противоречие с ортодоксальностью, официальной религией, и сообразно с этим они либо принимались, либо рассматривались в качестве подозрительных, либо отклонялись в качестве ереси. Расстояние было огромным, общим языком — арабский. И если при необходимости в рамках этой эпохи еще можно выделить некую еврейскую философию, отличную от арабской, отдавая дань традиции учебников по философии, то этого никак нельзя сделать с наукой, здесь различия не существовало: ни в медицине, ни в географии, ни в математике вопросы веры не имеют никакого значения. То, что вопросы веры играли определенную роль в философии, было показательным для того времени: в 1150 году в Багдаде халиф аль-Мустанджид приказал сжечь философские книги Авиценны, в 1194 году в Севилье эмир Якуб Абу Юсуф аль-Мансур приказал сделать то же с книгами Аверроэса. И если оба этих величайших арабских философа пали жертвами цензуры, то Маймонид послужил причиной религиозной войны среди евреев, вероятно, лишь потому, что утверждал, что в отношении Бога невозможно употребление никаких позитивных высказываний: всемогущество, бесконечность, милость, любовь, разум, воля, единство и так далее являются человеческими понятиями, которые, будучи примененными в отношении Бога, теряют всякий смысл. Его могила была осквернена, хотя все эти нападки на философию у мусульман и евреев брали свое начало не столько в лоне ортодоксальных учений, сколько в мистике.
XVI
Не всегда удавалось избежать этого и теологам. И в их учениях содержалось взрывоопасное вещество. И здесь иудаизм и ислам имели много общего, которое, по всей вероятности, заключено уже в самой сути теологии. Выступая в качестве религий, основанных на Писании, появившемся в результате неких откровений, ни одна из них этими откровениями не довольствовалась. Подобно евреям, добавившим к Библии Талмуд, диалектически комментирующий Пятикнижие, мусульмане дополнили Коран устной передачей слов и поступков пророка: Сунной с хадисами. Когда в 760 году Аббасид аль-Мансур приказал арестовать богослова Абу Ханифу, будучи втянутым в качестве официального преемника пророка в гнусный теологический спор с великим знатоком Корана, то прежде чем отправиться в гарем, не от большого желания, а из чувства долга, после повседневных государственных дел, приказал заточить в тюрьму также и раввина по имени Анан бен Давид. Никто не отважился спросить у аль-Мансура почему, — вероятно, он и сам этого не знал. Вероятно, он действовал так просто из некоего смутного чувства жестокой справедливости, что выделило халифа в качестве правителя над всеми верующими и неверующими. Вероятно и то, что он смутно вспомнил о прочитанном наспех прошении, хотя аль-Мансур и не знал, кем это прошение было написано, принадлежало ли оно одной из канцелярий в его управлении, занимающейся вопросами евреев, или исходило сразу от нескольких, ему вдруг показалось, что все это ему приснилось, приснилась эта неразборчиво написанная бумага, в которой требовалось арестовать Анана, так как его приверженцы противозаконным образом провозгласили раввина, появившегося из богатой сектами Центральной Персии, экзархом вавилонской общины. Оба теолога, молча смотревшие друг на друга, были брошены в одно и то же грязное подземелье, то ли из-за нехватки места в постоянно переполненной тюрьме, то ли из-за халатности, то ли назло, то ли вообще по требованию самого аль-Мансура, который между делом позабыл об этих двух, будучи даже в гареме занят мыслями о восстановлении своей огромной империи. Они молча сидели напротив, кутались в свои плащи, и каждый считал другого виновным если не в отношении аль-Мансура, который повел себя гнусно с ними обоими, то в отношении вечной истины. Единственным источником света было маленькое зарешеченное окошко, расположенное в необработанной стене где-то высоко над ними. Каждый день древний как мир старик надзиратель, выдававший себя, чтобы его оставили в покое, за сабеянина, на самом же деле поклонявшийся ржавому одноглазому идолу и с презрением называвший мусульман, евреев и христиан безбожными ослами, безмолвно подавал им миску с едой и кружку вина. По приказу великого визиря, чья жестокость никогда не была заурядной, а всегда отличалась изысканностью, еда была приготовлена превосходно: оскорбительным для обоих было то, что и еврей и мусульманин должны были есть из одной и той же миски; вино же оскорбляло лишь Абу Ханифу. Где-то с неделю, предположительно так, богословы ничего не ели. Каждый из них хотел с непоколебимой решимостью превзойти другого в набожности и тем самым пристыдить противника своей преданностью воле Божьей. Они оба попробовали лишь вино, время от времени увлажняя им губы, мусульманин для того, чтобы не умереть от жажды — что в отношении Аллаха тоже было грехом, — Анан беи Давид, которому вино не возбранялось, чтобы не показаться бесчеловечным по отношению к Абу Ханифе, жажда которого удвоилась бы, начни он пить большими глотками. На миску набрасывались крысы, крысы были повсюду. Сначала они нерешительно продвигались вперед, становясь с каждым днем все наглее и наглее. Спустя неделю Абу Ханифа нашел смирение еврея возмутительным — невозможно, чтобы речь здесь шла об истинном смирении, как это было у него, у мусульманина, должно быть, еврей вел себя так из богохульного упрямства или из бесовского коварства, намереваясь унизить своим наигранным смирением служителя пророка, глубокого знатока Корана и Сунны: в мгновение ока Абу Ханифа съел все, что было в миске, еще до того, как крысы успели наброситься на нее, как делали это раньше, какими бы быстрыми ни были эти чудовища, атаковавшие его. В миске оставались лишь жалкие крохи, которые и вылизал Анан бен Давид, скромно, опустив глаза, не сказать, чтобы уж совсем неспешно — голод был слишком сильный, да и разочарованные крысы осаждали, то и дело прыгая на него. И вдруг, словно в некоем озарении, Абу Ханифа понял, что покорность еврея была настоящей. И вот Абу Ханифа, пристыженный, потрясенный, раздавленный перед лицом Аллаха, на следующий день ничего не ел, ни крошки, раввин же, не желавший унизить Абу Ханифу, все же евшего за день до того и в чьей набожности Анан бен Давид убедился, будучи к тому же лично унижен смирением мусульманина по отношению к нему и к Яхве, раввин ел, торопливо глотая, съел все, что было в миске, все превосходно приготовленные кушанья, еще быстрее, чем это сделал накануне Абу Ханифа, потому что крысы стали еще алчнее, еще наглее, еще неистовее, но и он вычистил миску не полностью, как и мусульманин накануне, так что теперь Абу Ханифа, довольный тем, что наконец-то может унизиться перед раввином подобным образом, вылизывал остатки пищи, покрытый карабкающимися наверх крысами, заваленный, облепленный ими так, что едва можно было разобрать, где Абу Ханифа, а где крысы, а спустя некоторое время крысы, глубоко разочарованные и оскорбленные, удалились. С этого момента оба, и мусульманин, и еврей, сидели на корточках друг напротив друга довольные своей набожностью, одинаково равной и у одного, и у другого, оба одинаково униженные, оба одинаково смиренные, оба одинаково измотанные благочестивым поединком. Они убедили друг друга, не с помощью веры, она осталась у них разная, непримиримая, а через свою одинаково равную набожность, с помощью самой могучей силы, благодаря которой они и верили в свою отличную от другой веру. Так началась богословская беседа, которой благоприятствовал яркий лунный свет, падающий наискосок через зарешеченный оконный проем. Сначала оба говорили нерешительно, осторожно, делая долгие паузы для глубокого раздумья: то спрашивал Абу Ханифа, а Анан бен Давид отвечал, то спрашивал раввин, и мусульманин отвечал. Светало, палачи принимались за свою работу: то где-то невдалеке, то в отдаленных подземельях. И если крики пыток делали разговор невозможным, то рабби Анан бен Давид и Абу Ханифа молились так громко и неистово, каждый на своем языке, что испуганные палачи оставляли своих жертв в покое. Наступил день, сильно палило солнце, ворвавшийся в камеру солнечный луч, так и не достигнув пола, озарил на мгновение седые волосы Абу Ханифы. Один день сменялся другим, одна ночь другой, они ели вместе только самое необходимое, лишь немногое из изысканных кушаний, которые становились все хуже и хуже, потому что и великий визирь постепенно забыл об этих двух. Уже давно вместо вина в кружке была вода. Остатки неподдающегося определению месива, которое им в конце концов, не говоря ни слова, стал бросать надсмотрщик, они оставляли крысам, которые стали их друзьями, дружелюбно пищали и почесывали о них свои носы. Они оба поглаживали их, погрузившись в собственные мысли, так сильно были они захвачены своим разговором. Мусульманин и еврей восхваляли одного и того же величественного Бога и находили необычайно удивительным, что он открылся одновременно в двух книгах: в Библии и в Коране, в Библии в качестве Бога-Отца, непредсказуемого в милости своей и в гневе своем, в своей непостижимой несправедливости, которая всегда оказывается справедливой, а в Коране в качестве Творца мира, только благодаря всемогуществу которого все и существует. Оба теолога, восхваляя Бога, высказывали сожаление по поводу человеческого безрассудства, пытающегося дополнить божественные книги: Анан бен Давид проклинал Талмуд, признавая лишь Библию, Абу Ханифа ругал Сунну. Возможно испугавшись сильнейших проклятий, изливавшихся часами, днями, неделями из уст обоих теологов и с гулом отлетавших от стен темницы, куда-то попрятались крысы, и не только крысы — исчезли и палачи, охваченные ужасом разбили свои оковы и куда-то пропали другие заключенные; только старый страж не покинул своего поста и варил для заключенных все то же отвратительное месиво. Еврей и мусульманин отвергли традицию так же, как через восемь столетий Лютер захотел сделать Библию единственно значимой книгой, потому что каждая религия, после того, как она расширится, стремится вернуться к своим корням и тем самым противопоставить себя самой себе. Таким образом, Анан бен Давид в качестве исторической личности нес в себе угрозу разрушения иудаизма. Между талмудистами и антиталмудистами шел ожесточенный спор. Он привел к политической гибели вавилонской диаспоры, и даже спустя более двух столетий Саадию не удалось своим сочинением «Опровергая Анана», написанном на арабском языке, уладить этот конфликт. Вавилонская община и восточный ислам, потерявшие в 1258 году свое политическое и религиозное значение, были побеждены монголами, и тем самым был положен конец арабско-еврейскому Ренессансу, эпохе неодинаковых религий, но одинаковых культур, мечте, осуществленной в прошлом и позабытой нами, ставшей чуть ли не сказкой, временами кровавой, временами гротескной, как все всемирно-историческое, но иногда удивительно нереально реальной, — надежда для дня сегодняшнего и, вероятно, одна из возможностей для дня завтрашнего.