Ломоносов был человек, постоянно чувствовавший отвлеченность русской просвещенной жизни. Кто может упрекнуть его в нелюбви к науке? в невежестве? в неуважении к иноземному просвещению? Никто. А между тем посмотрите на его борьбу с немцами и поймите ее глубокий смысл. Он видел, что в силу отвлеченности от народа, в силу обезьянства, в силу принимания чуждого без суда и оценки немцы становятся русскими учеными, загораживая дорогу русским; он видел, что они призваны объяснять нам нашу историю, им чуждую совершенно. Он видел, что все это возможно, что все это совершается, в силу чего же? В силу, следовательно, характера и духа самого времени, самого отвлеченного направления, самого переворота новой эпохи, все это допускавшего в русской земле. Итак, вот оно, русское просвещение! Вот к чему привел Петр! Ломоносов это все видел; не так понимал он преобразование Петра Великого. Вот его слова: «Дайте свободно возрастать насаждению Петра Великого. Если не прекратите, великая буря восстанет».
Увы, он не знал, что первый толчок на пути исторических событий развивается в огромные последствия, в огромные размеры, что история вступает в права свои и долго несет одиножды порученное ей бремя, пока не совершит всего круга, пока не истощит всей его тяжести; что нельзя легко отделаться от совершенной однажды ошибки, а надобно выпить всю ее чашу, истощить все последствия. Он не знал, что ум и воля преждевременно понимающего и предусматривающего человека (каков он был) бессильны против хода вещей, что он может только благородно стать против предрассудков, может завязать борьбу, может начать дело, подвинуть будущую эпоху, но что победа не его удел, тем более что он и сам, без его ведома, заражен своею эпохою, против которой борется, и не может он все понять и прямо сказать, чего надо; он может только бороться и кидать мысли. Все это определило характер Ломоносова в деятельности русского просвещения, характер борьбы, не понимаемой современниками, и борьбы без победы, но не без следствия. Его пылкий, неукротимый, независимый, упорный дух придавал особенный характер этой борьбе. С другой стороны, его собственная деятельность была неутомима и многостороння. Он не останавливался на одной борьбе, на одном отрицании; он стремился к положительному; отрицая, с одной стороны, он как бы показывал, с другой, чего надо, по его понятию, и огромными разнообразными трудами оправдывал свою непримиримую вражду к немецкой партии в русской науке.
По крайней мере здесь, с этой стороны его деятельности, встречаем мы на каждом шагу полную преданность науке, неутомимость гениального труда, бескорыстную и пылкую, всю жизнь проникающую любовь к просвещению. И могло ли быть иначе? Архангельский рыбак, он увлекся не фальшивым блеском российского европеизма (он и не знал его), а истинною потребностью знания, которая совпала с переворотом; и деятельность Ломоносова, будучи действительна в своих требованиях и попав в отвлеченную сферу, стала в страшную постоянную борьбу с нею, по крайней мере, с самыми яркими, пошлыми ее сторонами, но, разумеется, отвлеченная и сама уже по сфере своей, в которую стала и в которой боролась, – по своему месту. Деятельность его была многосторонняя: она была и ученая, и поэтическая, и собственно литературная. Поэзия – где было найти ее, когда все было пусто и уединенно кругом нового русского общества для взгляда человека постороннего и свежего, на самом деле, но не для него самого. Оно было довольно, как дитя. Ведь народная жизнь тяжела, ведь она налагает права общего дела, общего труда; и тут вдруг от всего от этого освобождается человек или избранное общество людей, да сверх того даются и даровые средства, почерпнутые из отодвинутого подальше народа. Чего же лучше? Ведь приятно жить не трудясь, на счет других. Какое счастье, поскорее и язык долой, который еще соединяет нас с презираемым народом. И вот, не чувствуя уединения и пустынной тишины земской, новобранное общество запрыгало, залепетало, закричало на разные голоса; нескладный писк и крик заменил некогда раздававшийся величавый голос народный. Как тщательно стирало это общество, эти жалкие дети, всякую последнюю черту русского человека. Презирать русский народ, стыдиться имени русского и русского языка – вот был девиз новобранного общества, безобразного урода русской земли. И все это не выдумка, не преувеличение. Мы еще и теперь встречаем остатки такого направления, и по этим хвостам, даже без особенных сведений, можем судить о целом явлении. И теперь вы можете встретить русского, не знающего по-русски, русского с презрением к народу: вы содрогаетесь… Знайте: это образчик целой эпохи российского образованного общества, это запоздалый в настоящем образ прежнего поколения.
Итак, после Петра все столпилось около железной решетки окна в Европу (классическое название знаменитого столько в русской истории г. Санкт-Петербурга), слушая, что долетает оттуда, из Запада; но у тех была своя деятельность, кипела своя работа: подрывались старые здания, готовились материалы для новых. Запад не умел, не хотел, не должен был, да и не мог поделиться с нами своей жизнью, своею историею; ее продолжал он сам и по-своему, без вмешательства посторонних и без подражания чуждым. Он кинул своим адмиротерам разных безделушек, показал им, как детям, разные милые штучки, отправил к ним парикмахеров, парфюмеров и барабанщиков в гувернеры и утешил наше общество как нельзя более – что же еще? Сколько прав презирать русский простой народ. Один французский кафтан чего стоит! И новопреобразованное общество пело, кричало, прыгало, особенно около любимого своего места, окошка в Европу, заглядывая туда из всех сил, и очень довольное, если узнает, что галстух надо повязывать новым манером, или голову держать иначе, или же, что выше (и что еще унизительнее), какие мысли теперь в моде и от чего следует приходить в восторг. Как видите, дела много (когда же и нет его обезьяне?), много важных забот, много суетливого движения, много шуму и крику внутри самого общества, – а земля молчала, не слыхать было ее голоса; народ удалился со сцены, и пустынно все было в русской земле. Где же было найти поэзию, когда в современную Ломоносову эпоху не было жизни народной, не встречал ее он? Где было найти ее человеку, ставшему и самому в отвлеченное отношение к народу и в то же время носящему в груди своей и поэзию, и потребность действительности, и, следовательно, русское чувство? Оставалось ему только заключиться в языке, этом образе народа, по существу своему всем доступном, в нем радоваться русской силе и красоте, в нем находить очаровательные звуки, поэтические образы. Да еще бесконечное пространство с исполинскими реками, полями, лесами и горами, место великого народа, могло поражать невольным каким-то намеком величия взгляд хотя отвлеченного, но любящего, искреннего и жаждущего жизни человека. Эти два элемента (язык как поэтическое выражение и пространство как намек о народе) образовали поэзию Ломоносова. Сюда можно присоединить еще один: это его стремление к науке, к знанию, которого не мог он осуществить так, как бы хотел, в России. Этот элемент, взгляд ученого, является у него всюду и, несмотря на свои ученые подробности, чрезвычайно поэтическим. Вот содержание поэзии Ломоносова, поэзии, не слышавшей народа и не услышанной им, поэзии отвлеченной сферы, в которой крестьянин Ломоносов (важное обстоятельство) был первым искренним, великим, благородным, ищущим действительности и выхода из отвлеченности деятелем.
С другой стороны, мы сказали, что Ломоносов был в отвлеченной сфере и уже отвлеченным по этому самому; он даже (как сказали мы) был заражен отвлеченностью своей эпохи и платил ей дань. Теперь эта сторона отвлеченности лежала и в его поэзии и даже в его воззрении вообще (конечно, не в стремлении). Российское государство заслонило перед ним русскую землю, которую он смутно чувствовал, созерцая в языке, в пространстве, к которой он темно стремился. И конечно, это производило отвлеченность его поэзии. Отвлеченность эта давала натянутость выражений, превосходящую всякую меру. Он писал, как его предшественники и современники, похвальные оды событиям военным, разным победам, одним словом, – солдатской славе, подвигам, эпохе; и так же, как они, повергался в прах перед троном (необходимая принадлежность всякого русского писателя со времени Петра до сего времени). Здесь-то являются натянутые до невероятности выражения, здесь-то, разумеется, являются похвалы на ходулях величайших, здесь все не просто, все напыщенно и надуто до невозможности. Здесь-то являются вместо русских людей какие-то Россы с переменною рифмою «колоссы». Этот оригинальный Росс никак не похож на русского человека. Росс непременно рыкает, извергает пламя и т. п. Все герои Рима и Греции приводятся сюда для сравнения, и оказывается, что все это – Росс. Отвлеченность все допускает. Нужды нет, что хотя русской может быть и выше других народов, но он никак не грек и не римлянин, у которых есть свое, им свойственное. Нужды нет; для отвлеченности все возможно, и нет никому пощады. Говорится ли о Российской армии, о Российском флоте – Марс и Нептун непременно здесь же, и оба в большом страхе. Вы встретите и прилагательное росской, российской, но русской – никогда; русской – это слово низкое. Может быть, верное чутье поэта поняло, что перед ним не русские люди, а росские. Похвалы Ломоносова современным венценосцам переходят также всякую меру. Венценосцы менялись, а поэт хвалить не уставал; восторг его безмерный был всегда готов. Неумеренный восторг к Петру доходит у Ломоносова до неприличной крайности.
Надобно, впрочем, прибавить замечание, что Ломоносов, желая сделать сравнение для похвалы, увлекается им и представляет такой изящный, такой полный образ, после которого предмет, для которого он приведен, становится бесцветным, и видно, что сравнение – главное. Часто сравнение нейдет к предмету, приведено натянуто, и вы изумляетесь, узнав причину сравнения, которым вы увлеклись прекрасным, изящным и полным образом.
Приятность и легкость быть литератором изменим многих. Отвлеченная сфера не оставалась пуста; отвлеченност