аясь в склизких водорослях. Сейчас, когда водолазы покинули Городок, а вместо них в облезлых домах поселились люди, всё вокруг пришло в упадок. Люди не смогли сохранить простую гармонию и ясную чистоту, присущую водолазному царству. У домов сейчас лежат огромные кучи глинистой земли, зарастающие крапивой и лопухами, асфальт вспучился, прошитый тополиными корнями, тут и там металлические бледно-синие, красно-коричневые разнокалиберные гаражи, расставленные где попало, ряды дровяников покосились, у многих провалились крыши, двери скривились. Перед окнами стоят железные мусорные баки, наполненные полиэтиленовыми пакетами со зловонными пищевыми отходами, их было так много, что баки не вмещали их все сразу, поэтому жители бросали их вокруг помойки на землю. Бродячие собаки рылись в мусоре, вытаскивая, урча, огромные обсосанные мослы, рёбра, длинные бедренные кости, черепа коров и копыта свиней. Тут же лежали разорванные диваны, обоссанные матрасы, сломанные стулья, засаленная одежда, сношенная обувь, разбитые лампы дневного света, сожженные сковородки, собрания сочинений Шиллера и Лескова, перевязанные бечёвкой, почти новые, один раз использованные презервативы и прокладки, лосиные рога, самовары, фарфоровые статуэтки Данилы-мастера и Огневушки-поскакушки, какие-то шкатулки и туески, пустые вёдра и чемоданы, уйма пластиковых бутылок, и пакеты, пакеты из «Пятёрочки» и «Монетки»…
Иногда у домов можно встретить скамейки, но не те, поставленные водолазами, с боковинами в виде улиток и лап грифонов, а только грубо сколоченные сидушки с металлическими ножками из водопроводных труб и спинками из разломанных шифоньеров, прикрученные проволокой. На них тихо сидели пожилые женщины, вдыхали сирый воздух городка, выдыхали с ним последние дни, а может, и часы своих жизней. А по крышам гаражей бродили дети, громыхая ржавым железом, бросали вниз камни, кричали матерные слова, словно были не дети совсем, а рабочие-кровельщики. Но этот бесконечный шум не прерывал оцепенение старух, он был их тишиной, покоем, вечным покоем, в котором они жили, как старые ракообразные существа.
Баня была единственным архитектурным шедевром городка водолазов. Четыре пилястра поддерживали скромные подковообразные арки над входом в баню, посетители входили в аттик торжественно, неся перед собой полиэтиленовые пакеты с полотенцами, чистым бельём, мочалками и мылом. Это было почти сакральное место, где все они собирались по пятницам и субботам, чтобы смыть с себя недельную нечистоту, натереться мочалкой до красноты, погрузиться в клубы влажного горячего пара, со всей мочи похлестать себя и своих соседей берёзовыми вениками. Леонтий разделся в предбаннике, большом полутёмном зале, уставленном вертикальными ящиками для одежды, открыл запотевшую дверь в мыльню и вошёл, переступая через лужи мутной, покрытой белёсой пенкой воды, в помывочную.
Склизкие от плесени бетонные низкие полки были почти все заняты сидящими водолазами, они молча тёрли мыльными мочалками свои узловатые свекольного цвета ляжки, резиновые обвислые животы, безволосые подмышки, одутловатые чресла. Водолазы не подняли голов, не посмотрели на вошедшего, они были заняты своим банными делами, кто-то стоял у кранов и ждал, когда его железная оцинкованная шайка наполнится до краёв, кто-то намыливал свою лысую голову. Леонтий нашёл пустую шайку, здесь её называли тазиком, сполоснул его кипятком и стал искать место. Около входа в душевую нашёл пустой полок, обдал его кипятком, положил мыльницу и мочалку, чтобы место не заняли, и пошёл наполнить водой тазик. Воду надо было смешивать в тазу, из одного крана текла холодная подземная вода, из другого — кипяток, так что надо быть осторожным. Рядом с кранами стоял грузный водолаз, он кистью руки закручивал в своём тазике воду, смешивая горячую и холодную. Вода текла уже давно, переливаясь через край, а водолаз всё не выключал краны, он, казалось, задремал. Его шлем упал на грудь, кожа шеи сложилась в гармошку, спина колесом. Леонтий закрыл краны и легко толкнул водолаза, тот очнулся, взял таз и пошёл к своей скамье. Пол бани, покрытый плиткой, был неровный да к тому же скользкий. Водолаз споткнулся о выпавшую плитку и упал плашмя на пол, таз опрокинулся, загромыхал железом. Никто не обратил внимания на упавшего, никто не повернул головы, словно ничего не случилось. Все продолжали мыться под монотонное бормотание лежащего водолаза, Леонтий помог ему подняться, придерживая за локти. Водолаз медленно встал и, не благодаря, пошёл опять наливать воды в таз.
Леонтий стыдился своей наготы, его белое нежное тело светилось среди водолазов перламутром нутра жемчужницы. Красное распаренное лицо, слипшиеся от воды волосы, розовые ноги, белые ягодицы, мягкий живот, вторичные половые признаки казались неуместными среди этих живых скафандров, поэтому он старался передвигаться по мыльне, закрывшись тазиком, как краб-бокоход, полок выбирал в стороне, у окна, торопясь намылиться, сполоснуться, сбегать в душ и скорее покинуть баню. Вдруг один из водолазов повернулся к Леонтию, протянул ему свою мочалку и жестом показал на свою спину. Это был простой и понятный банный жест, единственный в своём роде, налаживающий коммуникацию мывшихся обособленных посетителей бани. На широкой спине водолаза полно мелких ракушек, полипы, мох, маленькие розеолы цветущей камнеломки. Леонтий взял огромную жёсткую мочалку и потёр ею по выступающему хребту водолаза, ракушки и полипы со стуком посыпались на пол, мох отрывался клочьями, под ним открывалась тонкая красная кожа скафандра, гладкая, сияющая от света солнца, пробивающегося сквозь закрашенные белилами окна мыльни. Внутри кожи Леонтий разглядел тонкие бледно-розовые веточки сосудов, еле заметно пульсирующие, сеть нежных веточек капилляров. Леонтий поднял глаза, ему показалось, что за окном зима, а не лето, краска на стёклах была похожа на иней, пар от горячей воды покрывал верхнюю прозрачную часть окна мелким ажуром капелек, похожих на морозные узоры. Было лето, когда я сюда пришёл, почему за окном зима? — подумал Леонтий.
Хлеб
А вот и край пруда появился в заледеневшем окне вагона, в котором я ехал домой. Мелькнул и пропал, всё вдруг застили чёрные могучие ели, иногда среди них светлыми пятнами мелькали берёзовые рощи. Осенью в этом лесу, прозванном Ельней, сыром, трудно проходимом из-за валежника, собирали грузди, белые, отороченные бахромой со слёзками на кончиках, еловые грузди или просто — «еловые», как называл их отец. Он ходил за ними с вёдрами, как по воду, причаливал лодку на берегу, прятал вёсла в кустах и поднимался к железной дороге, там и собирал. А выше Ельни в березнике — ломали белые, красноголовиков, — это чистые грибы, синявок не брали. Эти грибы сушили, жарили, варили губницу. А еловые шли на засол. У нас в подполе была деревянная кадка, в неё и закладывали грузди. Мать готовила для грибов сладкий маринад со смородиновым листом, заливала им очищенные цельные грибы. Еловые к «белой» — первейшая закуска, и, конечно, квашеная капуста и огурцы. Когда мой дядя Ваня приходил опохмелиться к своей старшей сестре Рае, моей матери, садился на корточки в коридоре, закуривал «беломорину», она всегда наливала ему немного самодельной настойки и подавала к ней солёные грузди. Потом, когда Вани не стало (не дожил он до пятидесяти лет, умер «от сердца», да и средний брат его Александр умер от него же, не дожив до шестидесяти), приходил к матери мой двоюродный брат Юрка Тягунов, тоже сядет в коридорчике под зелёную стенку с голубой филёнкой, вроде рассказывает что-то, а сам ждёт, когда тётя Рая поднесёт ему стаканчик и грибочков на тарелочке.
Вот промчался поезд мимо елового леса, выскочил на железный мост через реку Серга, от слияния её и речки Тиг образовался Нижнесергинский пруд. Справа остался посёлок Атиг, знаменито это поселение было своим машиностроительным заводом, выпускавшим велосипеды. У брата Жени был такой атигский велик, назывался он «Спартак», на раме жестяная эмблема с красным крылатым конём, летящим над голубыми горами и косыми буквами «АМЗ». Под сиденьем кожаная сумка для инструментов, на руле никелированный звонок, багажник c пружиной, сам он катался, а меня не научил. Почему так случилось, ума не приложу.
В окне показались домики, засыпанные снегом, среди них несколько многоквартирных домов, этот район называли «Черёмушки», здесь поезд притормозил, и несколько человек сошло, в вагон вскорабкалась женщина с большой хозяйственной сумкой, в которой лежал свежий белый хлеб, две или три буханки, она купила его здесь, в Атиге. Запах хлеба вырвался из сумки на волю, и все дружно посмотрели на новую пассажирку. Она уселась на лавку, поставила сумку на колени, прислонившись к ней всем телом, греясь хлебным теплом, поджала ноги и закрыла глаза. Раздался сиплый простуженный паровозный свисток, и поезд двинулся дальше.
В Нижних Сергах были только два сорта хлеба: белый и чёрный. Третий, серый, появлялся изредка, то ли это был пекарский брак, то ли его выпекали из озорства или как кулинарный изыск, потому что все любили белый и чёрный. Серый покупали мало, неохотно, весь его не съешь, оставил на второй день, он либо сразу засохнет и раскрошится под ножом, либо подёрнется плесенью, даже если хранишь его в хлебнице. Хлебница — это металлический контейнер с крышкой, у нас она стояла на холодильнике и страшно дребезжала, когда компрессор «Бирюсы» вздрагивал на передышку, раскачивая холодильник.
Хлеб имел форму кирпича, мы звали его — буханка, а вот батоны я впервые увидел в Городе, когда попал туда почти взрослым человеком. Батон напоминал личинку какого-то огромного насекомого. В своей настольной книге «Детская энциклопедия» в томе о животных я когда-то увидел и запомнил на всю жизнь рисунок жилища термитов: в центре толпы мелких муравьёв лежал батон, это была матка термитов, огромная муравьиная мать. И вот батон белого хлеба напоминает мне эту муравьиную матку, даже сейчас, хотя прошло с того времени около полувека.
Мать покупала в булочной обычно белый, просила с поджаристой корочкой, золотистый, свежий хлеб пах божественно. Пекли хлеб в бывшей полуразрушенной Крестовоздвиженской церкви, поэтому, наверное, он источал такой аромат. Можно было насытиться двумя ломтями этого хлеба, положив сверху несколько ложек варенья. А уж если смазать маслом, а сверху — варенья смородинового или малинового, да запить стаканом молока, то можно вообще было без обеда до ужина дотерпеть.