Если белый покупался каждый день, все предпочитали свежеиспечённый, то чёрный — через день, и ели его вместе с супом или, посыпав солью, как пирожное. Чёрствый хлеб не выбрасывали, а резали длинными палочками, складывали на противень, сушили в духовке и собирали в матерчатый мешочек. А если хлеб пропадал, мать собирала его для соседей, которые держали скот. Ни разу не видел я брошенный хлеб в помойном ведре.
Кирпичи ржаного хлеба напомнили мне домики, обветренные, почерневшие от времени и сажи, они лепились по склону гор вокруг заледенелого, заваленного снегом, пруда. Осталось только прорезать окошки в них, вытащить мякиш, просушить и вставить внутрь электрические диоды. А из нутра хлеба слепил я фигурки людей, обитателей домов.
Домики с горящими окошками стояли на санях, запорошённых солью, как снегом, из домиков тянулись провода к электрической батарее. На одних санях сидели-стояли люди, столпившись под фонарным столбом. Сани выстроились друг за другом, такой санный поезд, на каждом по два или три домика, они были похожи на балки, это такие домики лесорубов, путеукладчиков или нефтяников. Их привозили в пустые безлюдные места, ставили в рядок и заселяли рабочими. Эти домики были всегда черны от холода и ветра, без дворов и ворот, просто четыре стены, маленькое окно, невысокая крыша. Это не те дома, которые строили мои сергинцы, чтобы поселиться в них семьёй, рожать и растить детей, эти дома были времянками, но, бывало, они оставались единственным домом на всю жизнь для этих людей.
Сами люди были слеплены из нутра этих домов, из чёрного влажного мякиша, когда я лепил их, запах хлеба стоял вокруг, хлебное облако висело надо мной. И потом мои руки долго хранили этот запах, казалось, я сам был сделан из хлеба, из земляного коричневого мякиша, тёплого и живого.
Куда эти люди собрались со своими домами, куда их понесло? Это неважно для них, самое главное было с ними: хлеб. Значит, будут живыми, их не одолеет зима, не занесёт снегом, внутри хлеба всегда теплится свет. Хлеб всегда тёплый, даже если от него осталась сухая корка.
Александр Давыдович, за которого моя мать вышла замуж после смерти отца, рассказывал, как вывезли их из немецкого посёлка в родном Поволжье в казахстанские степи. Это было поздней осенью 1941 года, поезд прибыл на какую-то маленькую станцию в степи, вокруг снег и ветер, солдаты прогнали их из вагонов и уехали. И остались они с чемоданами и тюками своего скарба в пустом пространстве, лишённые домов и надежды. Те, у кого не было тёплых вещей и хлеба, не выжили в первые дни изгнания.
Сарайка
После переезда в городок Гагарина у нас появился дровяник, или сарайка, так называли деревянные помещения, выстроенные рядком во дворах каменных двухэтажных домов. Наша сарайка была вторая с краю, по номеру квартиры. В ней у нас хранилось много чего разного: переехали мы из одноэтажного деревянного дома, всё это барахло, что во дворах стояло-лежало, висело-валялось, не потащишь в цивильную квартиру, что-то выбросили, а важное для хозяйства разместили в дровянике.
Сарайка служила нам верой и правдой, отец поставил рядом с дверью козлы для пилки дров. В сарае стоял синий велосипед с облупившимся никелированным рулём, на котором отец возил картошку в мешках, несколько пар лыж, лопаты, топор-колун и обычный топор. Там же отец хранил свои вещи для турпоходов: резиновые сапоги, ветровку, палатку в коричневом брезентовом мешке, закопчённый чайник. В центре сарайки зиккуратом выстроились три маминых сундука, зелёные, обитые жестяными лентами: огромный, на нём можно было спать, если подстелить телогрейки и тулуп, второй средний, а третий маленький. Там хранились старые одежды, коврики, не подшитые дорожки, в маленьком — инструменты. Рядом стоял ларь с мешочками муки, сахара и крупами. На полках — сломанные утюги, чайники, кастрюли, вёдра, бидоны и консервные банки с гвоздями. Всё, что в доме ломалось, выходило из строя, не выбрасывалось, а приносилось в сарай на вечное хранение. К примеру, очень много обуви, резиновых и кирзовых сапог, рваные китайские кеды братьев «два мяча», боты «прощай молодость», сандалии пионерские, лаптей только не хватает. Стопки журналов «Работница», «Здоровье», «Знание — сила», «Техника — молодёжи», «Крокодил» и даже редкий журнал «Рабоче-крестьянский корреспондент». На этот журнал подписали отца в школе в качестве награды за успехи на педагогическом поприще. Коробки с пыльными мешками, верёвками, дырявыми вязаными ковриками, кепками, рядом «гаги», коньки на ботинках, сваренные из железных прутьев кустарным способом санки, запчасти велосипедов, насосы, на гвоздях висели плащ-палатка отца, два плаща «болонья», огромный жёсткий тулуп, три ватника, удочки и старый матерчатый зонтик с деревянной ручкой. В картонной коробке лежали новогодние игрушки, переложенные ватой: стеклянные шары, фонарики, плоские картонные фигурки животных, раскрашенные «серебрянкой», бусы, звезда наконечная, самолётик из стеклянных палочек и бусин, дождь из фольги, бахрома. Рядом с коробкой — старая крестовина для ёлки. В углублении, куда вбивали ствол, я увидел сухие еловые иголки, с какой ёлки они осыпались, какого года?
Новогодняя ёлка высохла, сегодня её вынесли на дрова, весь пол был усыпан иголками, Леонтий загружал ими кузов железного грузовичка и вывозил в коридор. Там он набивал ими карманы зимнего пальто. Теперь ему предстояло вынести их в лес, на ёлочную родину, найти живые деревья и положить у их подножия, чтобы иголки вспомнили: когда-то у них была сестра, которая отдала свою жизнь людям ради праздника, для радости и счастья детей, ради Нового года. Леонтию ездить одному в лес запрещалось, он и сам не поехал бы без отца, но сейчас тихо взял лыжи, подвязал верёвочками валенки и по отцовой лыжне поехал в сторону леса по улице Титова, мимо котельной и бани. За безымянным переулком начались серые заборы, безмолвно охранявшие от леса огороды. За огородами вглубь леса тянулась длинная лыжня, если никуда не сворачивать, то можно взойти по ней на гору Шолом. Лыжню проторил его отец уже после того, как он разгрёб снежные заносы вокруг дома. Нужно было прокопать траншею в снегу, по которой могли выйти женщины и дети, пройти почтальон, участковый или случайный гость. После, немного остыв, он надевал чёрные лыжные ботинки, брал подмышку лыжи и шёл в лес, где на ощупь находил свою лыжню, погребённую ночным снегопадом. Это была его каждодневная зимняя работа. Эту лыжню отец торил после первого глубокого снега, ещё в ноябре, а потом после каждого снегопада проходил ещё раз, утрамбовывая путь. Мать говорила ему: не тори, сам кашляешь, а сам торишь. А он уже не мог не торить, много лет каждую зиму он готовил лыжню для своих учеников, которые шли потом за ним, ускоряя шаг, подлаживаясь под ход своего учителя. Уйдя на пенсию, после каждого снегопада он выходил на окраину улицы Титова и, если видел, что лыжни нет, надевал лыжи и шёл по высокому снегу, прокладывая колею. Отец продвигался вглубь леса, всё больше и больше погружаясь в снег, пока тот не останавливал его своей глубиной и тяжестью. Отец двигался медленно, раскидывая руками верхний слой снега, грудью раздвигая всю толщу снежного покрова. Так он шёл до высоковольтной, там, где ветер выдул ложбины, было легче, но после высоковольтной опять начинался глубокий снег, и отцу казалось, что здесь снег поглотит его с головой и он останется в толще снега умирать. Поэтому у подножия Шолома он поворачивал назад, утрамбовывая, как мог, свою лыжню, от этого она становилась ясно видимой и вполне проходимой даже для младших школьников.
На этот раз лыжня была безлюдна, отец давно вернулся домой и спал на диване, утомлённый борьбой со снегом, накрывшись газетой «Уральский рабочий». Если этой ночью не будет снегопада, то он будет спать до вечера следующего дня, чтобы накопить силы на торение своей лыжни. Леонтий легко шёл по отцовской дорожке, снег не прилипал к лыжам, угадал с мазью, — взял синюю «висти», растёр пробкой. После высоковольтной линии надвигался густой плотный лес без просветов, он стоял огромной стеной, вздымаясь вместе с горой Шолом. Ели были покрыты снегом по самые макушки, снежный покров укутывал деревья почти целиком, пригибая их к земле, превращая в замысловатые снежные скульптуры, которые ярко выделялись на фоне свинцово-серого неба. Вдруг на небольшой поляне он увидел белую глыбу, формой похожую на огромный человеческий желудок.
Весь белый, со вздёрнутым вверх пищеводом, раздутый, грузный, с пузатой кишкой, похожей на хвост, желудок казался каким-то древним животным. Леонтий сошёл с лыжни, проваливаясь по колени в снегу, чтобы подойти ближе и рассмотреть его, но не успел приблизиться, как желудок ожил, на его слизистой надулись и покраснели сосуды, из верхнего конца пищевода выкатилась светлая капля внутренней слизи, из нижнего конца появилась тёмная вонючая кашица. Леонтий испугался, быстро развернул лыжи и, отталкиваясь палками, резво помчался вниз, не оглядываясь, домой на улицу Розы Люксембург. Он оставил в коридоре лыжи, вбежал на кухню, скинул валенки, поставил их на батарею, забрался с ногами на табуретку и стал наблюдать, как тают на полу комочки снега. За окном смеркалось, синий сумрак заливал окно. Леонтий сидел на табуретке и думал о великом желудке, увиденном им в лесу, забыв о сухих иголках, которые так и остались лежать у него в карманах.
После смерти отца через несколько лет мать вышла замуж за почтенного пожилого немца Александра Давыдовича, он был вдовцом: его жена Эмма лежала на том же кладбище, где и Александр Иванович, мой отец. Наши могилки ближе к реке, на задах кладбища, на светлой зелёной полянке, окружённой соснами, а Эмма лежала на краю центральной дорожки, пересекающей погост. Там, конечно, не так уютно, как у нас, да места свободного нет. Мать была очень довольна нашим участком, огороженным металлической оградкой, крашенной голубой масляной краской, рядом участок её старшего брата, Василия Александровича Тягунова, со столиком, обитым фольгой, всегда усыпанным сосновыми иголками, за ним — Мартьяновы. Там лежали сестра матери Катерина и её муж Василий. Там же Николай, мой двоюродный брат, и его сын Серёжа, разбившийся молодым на мотоцикле. У них большой стол был с лавками: на Троицу за ним сиживало до двух десятков гостей, детей кругом бегало без счёта, сюда же приходили все Тягуновы, особенно с могилки младшего брата мамы дяди Вани и среднего — дяди Шуры, и самого основателя династии Тягуновых — Александра Ивановича Тягунова. Участок их был удобный, недалеко от выкрашенного извёсткой Иоанно-Предтеченского храма, но там сейчас стало сыро и темно, заросло огромными пихтами за несколько столетий. Поэтому не так весело, как у нас, на зелёной полянке, между сосен и берёзок. Кстати, остановка автобуса рядом с кладбищем называется «Улица Отдыха».