Взятие Измаила — страница 29 из 73

усского вокзала, там должны были сесть на поезд. И вдруг приказ — срочно эвакуироваться. Завтра же. Прибежала домой, устроили семейный совет. Бабушка ехать отказалась, никуда, сказала, из нашего дома не поеду, если уж суждено умирать, лучше в родных стенах. Леночка тоже ни в какую. Не хотела оставить бабушку. Да разве я сама поехала бы, если б не приказ? Выделили Центросоюзу электричку. Подцепили к ней паровоз, и поехали мы в Новосибирск. Так, в электричке, всю страну и отмахали. А в январе сорок второго с первой же возможностью я вернулась. Леночка стала ходить на курсы радистов, здесь, неподалеку от Пушкинской площади, а мне сказала, что поступила в пищевой техникум. А потом вдруг приходит и говорит: «Мама, я ухожу на фронт». Я в слезы. Креплюсь, а слезы сами текут. Я ее уговаривать: ты же слабая, болезненная, ну какой от тебя там прок. Она у меня в детстве очень болела. В первом классе пришла из школы, стала ботинки развязывать, и никак. Я ей: «Что ты балуешься!» А она плачет, руки трясутся. Вызвали врача. Положили Леночку в больницу, целый год там провела. Прихожу к ней, а она, крошка еще совсем, меня утешает: «Ну что ты, мамочка, не плачь, я поправлюсь, вот увидишь!» И крови всегда боялась, бывало, порежется, кричит: «Кровь, мама, кровь!» Я пошла провожать ее на Курский вокзал, а сама все уговариваю ее, чтобы не ездила — я бы могла ей сделать бронь. Она когда услышала это, так на меня посмотрела, будто впервые увидела. И говорит: «Мама, ты что?» Их сначала отправляли в Горький. Она отметилась и подошла прощаться. В платьице своем, в кофточке. Я опять ей про бронь, так она ушла, даже ничего не сказав. Застыдилась меня. И видела я тогда Леночку мою в последний раз. Мне нужно было ездить в командировки. Больше времени в разъездах проводила, чем в Москве. Послали меня в Калининский облпотребсоюз, в Ржев. Только что город освободили. Пока ехала, эшелон разбомбили. Наши два последних вагона только чудом и уцелели. Что поделаешь — пешком пошла. Ночью только добралась, с ног от усталости валюсь, а вместо города одни развалины. Люди ютятся в землянках. Меня разместили в сарае. Легла, мешок положила под голову. Вдруг чувствую: кто-то по мне ползает. А это крысы. Так всю ночь и не заснула. А утром на работу. Вот такие были командировки. А Леночкина часть стояла в Горьком. И вдруг меня посылают туда. Я вещей теплых набрала, положила в чемодан кулек конфеток и поехала. Приезжаю вечером, а их, оказывается, накануне отправили на фронт. А мне все не верится. Стою у забора и смотрю на девочек. Все в форме, все на мою Леночку похожи. И отдала им конфетки. Письмами только и жила. Почта приходила нерегулярно. То месяц, два никакой весточки, то сразу несколько треугольников. А мои письма, Лена написала, ребята у нее просили на раскурку. И вот я пишу ей и думаю, наверно, и это письмо кто-нибудь скурит. Сыночки вы мои.

Старуха рассказывала, а Д. записывал. Потом он пришел еще раз, и снова старуха рассказывала, а он записывал.

Д. спросил про ее мужа:

— А что было с ним, вы ведь ничего о нем не говорите.

— Сергей работал в органах. Время ведь сами знаете, какое было. Куда партия направит, туда и шли, а кругом враги.

Клавдия Ивановна принималась переживать, что она рассказывает что-то не то, чего нельзя рассказывать, но потом увлекалась и говорила дальше.

Д. дал ей свой телефон, и однажды вечером она позвонила и долго извинялась за беспокойство.

— Вы поймите, я вот рассказала вам об окне, а теперь мучаюсь, не знаю, вдруг про это нельзя…

Дом странно изгибался, образуя полудворы, и прямо напротив окно было замуровано кирпичами, а сверху и снизу оконные проемы шли, как положено. Клавдия Ивановна объяснила, что там жил Вышинский, и ему не нравилось, что кто-то может смотреть в его комнату. Окно с этой стороны заложили, а в глухой стене пробили.

Д. стал ее успокаивать, что ничего в этом страшного нет, что он, конечно же, ничего такого не напишет, и ей совершенно нечего волноваться. Клавдия Ивановна долго благодарила, и все никак невозможно было повесить трубку.

На следующий день она снова позвонила, и Д. опять ее успокаивал, она опять благодарила, а через полчаса снова раздался звонок.

Клавдия Ивановна стала звонить почти каждый вечер. То она переживала из-за хлебной карточки, которую нашла в Спиридоньевском и не сдала, то из-за каких-то валенок, о которых Д. вовсе не мог вспомнить, чтобы она ему что-либо рассказывала.

— Скажите, — жалобно тянула она в трубку, — это ничего, не страшно?

— Нет-нет, Клавдия Ивановна, — пытался сдержаться Д., — все хорошо, успокойтесь, пожалуйста, все в порядке и с карточками, и с валенками. Все хорошо!

Потом она все время стала вспоминать своего покойного мужа.

— Я ведь вам не рассказала, как он умер, — мямлила трубка. — После смерти Сталина стали арестовывать всех его товарищей-следователей, а его уволили. Он очень боялся, что за ним придут. Сидел дома и никуда не выходил. А я пошла в магазин и забыла ключ. Возвращаюсь и звоню-звоню, а он не открывает. Оказалось, он решил, что это уже пришли увозить его, ведь я никогда не звонила, открывала всегда ключом, и вот он вышел в окно. Но ради Бога, прошу вас, ничего этого не пишите! Ради Бога!

Д. сказал, что больше к телефону подходить не будет, и трубку стала брать Маша. Теперь она подолгу разговаривала с Клавдией Ивановной и успокаивала ее, а та плакала в трубку.

— Вы знаете, голубушка, — говорила Клавдия Ивановна Маше, — я ведь теперь по ночам спать не могу, и сердце болит.

— Да вы не переживайте так, — все время повторяла Маша, — забудьте! Просто забудьте — и все! Будто ничего не было.

— Да-да, спасибо вам, спасибо! — Клавдия Ивановна вешала трубку, чтобы через час позвонить снова.

Наконец терпение кончилось и у Маши. Когда она слышала в трубке тягучее старушечье блеяние, просто нажимала на рычаг.

Потом как-то неожиданно звонки прекратились.

— Что-то наша бабушка не звонит, — сказала Маша, намазывая на ночь кремом руки и лицо. — Сдохла, что ли?

Д. несколько раз позвонил Клавдии Ивановне из редакции и с улицы из автомата — не хотелось при Маше, но никто не отвечал.

Идя как-то по Горького, он решил забежать в Гнездниковский, все равно по дороге. Лифт опять не работал, а в коридоре рабочие раскатывали длинные рулоны линолеума.

Д. несколько раз позвонил в дверь, в квартире было тихо. Он постоял в нерешительности и позвонил в дверь напротив. Там зашаркали шлепанцы. Женский голос, бойкий и недовольный, спросил:

— Кто там?

Д. стал объяснять двери, что он некоторым образом знакомый Клавдии Ивановны, которая живет в квартире напротив, вернее, не знакомый, а просто приходил к ней пару раз.

Дверь открылась, но только на цепочку. В проеме показалось лицо, бесформенное, как авоська.

— А, это вы! Довели нашу Клавдию Ивановну, а теперь в гости ходите! Она ко мне все приходила плакаться. И не стыдно вам?

— А что с ней? — спросил Д.

— Увезли в больницу. В таком возрасте-то! Разве можно что-то выспрашивать? Я вот у нее вчера была. Недолго ей осталось. Я-то, слава Богу, на таких насмотрелась, сразу вижу.

Д. не знал, что сказать и как уйти, и переминался.

— Дать вам адрес? — вдруг спросила женщина.

— Да-да, конечно, в какой она больнице? — почему-то обрадовался Д.

Соседка написала на клочке бумаги адрес больницы и номер палаты.

Д. поблагодарил и поспешил прочь.

Несколько раз, ища что-то в карманах, он натыкался на скомканный листок

— это был обрывок белого газетного края. Потом выбросил в мусорницу.

Допустим. Теперь попытайтесь, пожалуйста, припомнить, жидовочка, не тот осиный вечер, когда, привлеченные сладким запахом варенья, они ломились в окно с остервенением, будто души, услыхавшие призыв ангельской трубы, бессчетные, неразличимые, неостановимые, зудящие каждая свое, а другой, закрытый от нас не то пеленой времени, не то пара от ведра с кипящим бельем.

Да, читаем далее в показаниях, я стирала.

Когда Д. вошел, все было тускло, парно, сперто.

Низкая комнатка в одно окно, кровать, стол, рукомойник, печка с шипящим и клубящимся ведром, из которого что-то лезло. На полу лужи. На веревках от карниза до трубы белье, наволочки, простынь. Капель.

За простыней шлепанье, плеск. Под простыней ее босые ноги с розовыми пятками. Ноги замерли, пальцы, тоже розовые, растопырились, насторожились.

Сонин голос:

— Кто там?

Д.:

— Соня, это я!

— Евгений Борисович?

Д.:

— Да-да, это я, ради Бога не пугайтесь!

Выглянула из-за простыни. Смотрит удивленно. На голых руках пена. Сдувает волосы со лба. В коротком халатике.

— Что же это я, дверь забыла запереть?

Д.:

— Вы, я вижу, стираете? Я вам не помешаю, я только на одну минуту. Хотел вам сказать что-то очень важное. Давно вот уже собирался. Сейчас пошел домой по непогоде, дождь, грязь, а ноги к вам привели — ну, думаю, значит, сейчас все и скажу. Ткнул в дверь, а она и не заперта. Так я пройду, можно? Не прогоните?

Пропустила его за простыню.

— Вот, — развела руками, мол, хотели — любуйтесь. — Вы извините, Евгений Борисович, у меня сейчас и присесть-то некуда.

Д.:

— Ничего-ничего, это неважно. Я сейчас только с мыслями соберусь…

— Вы, — перебила Соня, — говорите, а я буду белье развешивать. Хорошо?

Залезла на табуретку и стала привязывать еще веревку на гвоздь у окна. Подняла руки, и халатик полез по бедрам вверх.

— Говорите, говорите, я слушаю!

Д.:

— Давайте я вам помогу!

Рассмеялась. Потеряла на мгновение равновесие, закачалась на табуретке, схватилась пальцем за гвоздь. Другой рукой, спохватившись, одернула низ бесстыжего халатика.

Д.:

— Чему вы смеетесь?

Переступила одной ногой на кровать, нога по щиколотку провалилась в перину и скрип. Кровать запружинила, закачала. От расставленных ног халатик разошелся.

— Хотите помочь?

Д.:

— Хочу.