Итак, с чего начать пледировать, не забывая, что вы защищаете не преступление, но человечество, или, попросту говоря, куда ж нам плыть?
Да опустите, хорошие вы мои, exordium! Хватит! Поверьте, эта мода, введенная Гортензием, на излишнее и бессмысленное перечисление подробностей, которые и без того будут сказаны, если понадобится, в свое время, охватив самые широкие слои присяжных поверенных, поставила вас перед выбором: быть, как они, быть, как положено, быть пригвожденным пятью пресловутыми пунктами красной речи — от вступительного вздоха до самого peroratio, короче, оглядываться или идти к самому себе. На что решится открывающий рот, какую изберет стезю?
Пожму руку тому, юные друзья мои, кто, презрев высокомерное похлопывание по плечу туземных законодателей риторических мод, не боясь ни косого взгляда умника, ни лягающей реплики невежи в еженедельном обзоре «Из зала суда», сразу и смело, обманывая ожидания покойных учителей, нарушая невидимые границы, переступая негласные законы, стремительно и, как снег на голову, перейдет к narratio.
И не пренебрегайте, милые, Цицероновым заветом: раз уж различаются два вида слушателей — мнимые, которые предпочитают пользу чести, пройденное новому, перевариваемое несъедобному, и истинные, которые предпочтут рифму хлебу, — то ясно, что оратор должен учитывать аудиторию.
И еще, чтобы больше не возвращаться к Гортензию, — не след брать пример с самовлюбленного шалопая, уделявшего больше внимания прическе и складкам тоги, чем судьбе обреченных, к тому же еще и пописывавшего на досуге эротические стишки вроде: «Давай, девица, давай, красная, поцалуемся! Что у тебя, девонька, губушки сладеньки? Пчелы были, мед носили, а я принимала. Что у тебя, девонька, в пазушке мягонько? Гуси были, пух носили, а я принимала. Что у тебя, девонька, промеж ног черненько? Швецы были, шубу шили, лоскут позабыли, я избушку мела, лоскуточек подняла, промеж ног воткала. Что у тебя, девонька, промеж ног красненько? Мыши были, гнезда вили, язык позабыли. Наряжусь я в мешок, выйду я на лужок: поглядитятко, ребята, не ваша ль я девка? Не ваша ль я девка, не ваша ль княгиня?» — недаром ему посвятил Катулл свой эпиллий о локоне Береники.
Итак, попробуйте для зачина анафору. Хорошо зарекомендовал себя в пореформенные годы следующий вариант: три раза «tu», три раза «audes», три раза «quid» и четыре раза «non». Начните с кивка в сторону благородства профессии, которую, казалось бы, необходимо окружить симпатией и уважением, но на самом деле мы видим обратное, общественное мнение преследует врачей-убийц, приведите, кстати, пару примеров из прессы, превративших сословие эскулапов в турецкую голову из известного аттракциона.
И, главное, не отчаивайтесь сразу! Пусть у этого бедолаги, не подошедшего к умирающему, чтобы нанести ему coup de grвce, нет никаких шансов на оправдание — не верьте этому! У него есть последнее слово.
Слово не обух, возразят нам, в лоб не бьет, или, попросту говоря, verba volant.
Какая преступная наивность!
И слово, как кто-то весьма удачно выразился, плоть бысть! Как часто плакал мир над единицей речи, выброшенной губами на ветер в лихой час на людном месте! Какой-нибудь имам-губошлеп скажет несчастным вдовам, что после смерти супруга им нет доступа в Валгаллу — и вот они уже мнутся на пороге, не решаются пройти сквозь слово. Более того, когда солдаты Мария вступили в лагерь тевтонов после победы при Аквах Секстийских, жены побежденных встретили наших солдатушек-ребятушек с оружием в руках. Дурехам сказали в мечети: «Охота пуще неволи», — и вот они душат своих детей, бросают их под колеса телег и потом убивают себя, чтобы не достаться чужим мужчинам, а какие же они чужие, это же вон, Сережка с Малой Бронной, да Витька с Моховой. До сих пор в индийских наших провинциях жены живьем ложатся на костер, в котором превращается в пепел покойный муж. Тысячи людей бросаются ежегодно под колеса Джагерната — это, объяснил им нечесаный шаман, приятно сердитым божествам. В Русском Китае обиженный вешается на воротах обидчика, а чего стоит японская дуэль, завезенная в Порт-Артур нашими моряками! Если японец оскорблен равным себе, он вызывает обидчика на добровольное харакири, и последний обязан, чтобы не потерять самоуважения и круга знакомств, тоже мне — невольник чести, погибнуть вместе с оскорбленным. Этот благородный обычай уже давно пытается запретить микадо, но безуспешно.
А вспомните элейского соратника Парменида! Во время пыток, чтобы неловким словцом не выдать товарищей и товарок по заговору, он откусывает сам себе язык и плюет им вместе с кровавой харкотиной в лицо тирану! Вот достойный пример для нашего слабогрудого юношества! Но нам сейчас важнее реакция Неарха — старец, заживо загнивающий от язв, ведь не случайно весь ужасный гнев свой обращает не на бренное обезъязыченное тело, но именно на словородный орган и приказывает эту безжизненную, но пережившую, как оказывается, века котлетку истолочь в ступе.
А взгляните на наше недавнее будущее! Обло, стозевно, лаяй! А некормленые стрельцы! А обманутые, брошенные на произвол судьбы легионы! А отравленные реки! А угрюмые шахтеры! А поруганная русская земля! А паханы у трона! А хамский парад самозванцев! А обезлюдевшие деревни! А клубы, который только откроешь, как уже опять там церковь! А окровавленные, расстрелянные в упор из танков баррикады! А старая учительница с протянутой рукой в переходе метро! И ведь достаточно какому-нибудь новоявленному борцу против немецкого засилья в Петербургской академии бросить в мегафон свое «Слово о пользе стекла», чтобы поднять вдов и сирот на праведный бой с пустыми кастрюлями наперевес и вывести их на площади и рельсы, под гусеницы и звезды, ибо плевка не перехватишь, слова не воротишь, бритва скребет, а слово режет, за худые слова слетит и голова, и разве не встретила разъяренная толпа Сципиона-вора, вернувшегося из Африки, чтобы растерзать его? А тот? Рвет расчетную книжку и переводит разговор с денег на свои африканские победы — и вот уже облапошенные смерды несут его на руках с почетом домой, осыпая лепестками роз и топя баню!
И в конце тоже будет слово, казнящее или милующее. Не верите — обратитесь к законодателю. В разъяснительном циркуляре Правительствующего Сената от пятнадцатого четвертого за позапрошлый год, помните, не апрель был, а какой-то перемарт, руку в форточку высунешь, отломаешь сосульку на солнце и она лопается с коротким стеклянным звоном, а потом ходишь с ней по комнате и не знаешь, куда деть — капает на паркет, — вот стоишь, смотришь сквозь нее и видишь солнечное сплетение. А законы-то кто пишет? Законодатель, он ведь как вы и я. Муж желаний. И вот однажды он, а короче говоря, вы — просыпаетесь ни с того ни с сего затемно, когда все еще спят, а мир вокруг вас какой-то не такой, другой. Вернее, мир такой же, но что-то в нем не так. И вот вы вытряхиваете носки из брюк и смотрите на окно с градусником под мышкой, а оттуда скрип — ветка открыла форточку. Напротив дом вылезает из сумерек, зачеркнутый лесами. Чашка прилипла к клеенке — отрываете, расплескав вчерашний чай. На кухне тень от детских колготок лезет на табуретку — к полке, где шоколад. Мокрые варежки на батарее. И тут вдруг стук в дверь, вернее, не стук, а так, чуть слышное царапанье, чтобы никого больше не разбудить. Подходите, смотрите в глазок — кто-то в заснеженной шапке, в тулупе.
— Кто там?
А из-за двери:
— Кто в кожаном пальто! Не знаешь, что ли, что задрожали стерегущие дом, и согнулись мужи силы, и перестали молоть мелющие, потому что их немного осталось, и помрачились смотрящие в окно, и замолкли дщери пения, и зацвел миндаль, и отяжелел кузнечик, и рассыпался каперс. Отворяй!
Открываете дверь, и сразу же сквозняк — газета вылезла в коридор, посмотреть, кто пришел. И запах корицы из подъезда — уже пекут что-то в такую рань.
Муж желаний:
— Вам, собственно, что нужно?
В заснеженном тулупе:
— Дом слишком тесен, а мир слишком просторен. Сани готовы.
Муж желаний:
— Какие сани? Вы о чем?
В заснеженном тулупе:
— О том, что Демокрит отдалил, вдыхая запах теплых булок. Как ни заплетай косу девка, не миновать, что расплетать. Зажили было всласть, да пришла напасть. Служил сто лет, выслужил сто реп. Усопшему мир, а лекарю пир. Сидит живая живулечка на живом стульчике, теребит живое мясцо. Тебе что, ордер показать?
Муж желаний:
— Но это какое-то недоразумение! Должна быть какая-нибудь бумага, разрешение, указание, понятые, в конце концов!
А тот тычет в исцарапанную стену подъезда:
— Вот, здесь все написано.
Муж желаний:
— А понятые?
В заснеженном тулупе:
— А в понятые возьмем отрывной календарь, скрип новых ботинок на нечетных ступенях, да мост за городом, мы мимо него поедем. Этакий Робин-Бобин, ненасытно жрущий и грязные зимние баржи, и реку с мазутной чешуей. Так что и придраться не к чему. Да закутайся получше, спозаранку морозец.
Одеваетесь, спускаетесь вниз, по мокрым следам на ступеньках — у того валенки, пока стоял в тепле, подмокли.
Идете к саням. Переступая через чью-то замерзшую рвоту, спугнули ненароком ворону — вернулась, подпрыгивая, и опять принялась за завтрак.
Муж желаний:
— Кошелек-то забыл!
В заснеженном тулупе:
— Лучше не возвращаться — пути не будет.
Лошади покрыты инеем, обросли снежными бородами.
Сели, поехали. С бубенчиками.
Мимо — еще темный город, подсвеченный снегом. Афиши сходят с заборов, шелушатся, как старая кожа.
Плететесь чуть ли не шагом.
Муж желаний:
— Заснул, что ли?
И в ухо ему.
Тот — песню:
— В той степи глухой замерзал ямщик…
И оборачивается, смотрит заснеженными глазницами.
Вы ему снова кулаком в зипун, в ухо, мол, погоняй! А он и рад стараться, дурак, хлещет, свистит:
— Эх, залетные, барин на водку даст!
И мчится тройка птицей.
Выехали в снегопад, сразу облепило. Снег сперва зарябил, потом повалил шапками.