— Что это будет? — спросил я.
Костя принялся рассказывать, перебивая сам себя, глотая слова, волнуясь от радости, что кто-то взрослый заинтересовался его жизнью: он, как Дуров, хочет сделать аттракцион с мышами.
— Аттракцион «Взятие Измаила»! — выкрикнул он, подражая голосу циркового глашатая. Дрессированные мыши, объяснил он, должны будут перебираться через ров, карабкаться на стены и, взобравшись на башню, тянуть за веревочку, которая опускает турецкий флаг и поднимает русский.
Я спросил его:
— Но как же ты сделаешь, чтобы мыши тебя слушались?
Костя звонко рассмеялся, зияя дыркой во рту — однокашники выбили ему зуб:
— Так ведь сыр!
Я не понял:
— Что сыр?
— Там везде будут кусочки сыра! А вы как думали?! Все дело в сыре!
На Троицу мы решили вместе сбежать хотя бы на несколько дней из нашей жизни и провести это время вдвоем, никого не стесняясь, ни перед кем ничего не скрывая. Она отвезла сына к своей матери, я оставил Анечку с Матрешей, и мы отправились в Петербург.
На вокзал мы приехали каждый сам по себе, и места я заказал в разных вагонах — в поезде могли встретиться знакомые. Мы договорились увидеться в ресторане.
Сосед мне достался тихий, играл без конца в детскую игру — по роже негра под запаянным стеклышком перекатывались зубы-бисеринки, которые должны были вскочить в рот, но в соседнем купе ехали молодые из-под венца, видно, приехали на вокзал сразу после свадебного стола. В их купе было столько конфет и букетов, что оно походило на уголок оранжереи, а сильные запахи, будто там обливались из флаконов, расползались по всему вагону.
На платформе пили шампанское. Дружки жениха бесцеремонно смеялись и говорили пьяные двусмысленности. Невеста, в элегантном дорожном туалете, чокалась со всеми и пила бокал за бокалом, будто хотела поскорее опьянеть перед последним звонком. Потом припала на грудь матери и зарыдала, ее оторвали, подняли на площадку вагона. Попутчик мой, как выяснилось потом, учитель из Пензы, буркнул, глядя из окна на молодых:
— А я им не завидую, нет. Будут теперь мучить друг друга. И зачем? И кто все это придумал?
Лариса Сергеевна уже сидела за столиком, когда я пришел в вагон-ресторан.
Опять мы почти все время молчали, и было легко и свободно. От встречных рябило в глазах. Мимо мелькали деревни, избы, церкви — все в молодой зелени, свежо, утренне.
Переехали мост через речку, там купались мальчишки. Один уже вылез на берег и прыгал на одной ноге, пытаясь вытряхнуть воду из уха.
Помню, приходили совсем странные мысли. Нужно, наверно, было думать о нас с Ларисой Сергеевной, а в голову лезло, что вот в том доме около храма на взгорке среди развесистых лип жена дьякона, наверно, печет просфоры, а в церкви — ковер из свежей травы. А потом придут из этих избушек люди, живые, бестолковые, и будут выстаивать обедню с букетами полевых цветов, а потом засушат и положат в житницу от мышей и на чердак от пожаров, а затоптанную сапогами траву еще захватят с собой и будут заваривать в чай как целебную. И зачем-то им все это надо.
Потом зашли в ее купе — она до Казани ехала одна. Международный вагон
— тисненая кожа с позолотой, бархатный бежевый диван с белой кружевной накидкой. Выставляли руки в открытое окно — воздух от скорости плотный, можно пальцами мять.
Чем дальше мы отъезжали от дома, тем сильнее меня охватывало ощущение, что мы становимся кем-то другими. Свободнее, чище. Я уже не стеснялся при людях взять Ларису Сергеевну за руку, да и она будто помолодела и иногда вела себя не как почтенная дама, а как сбежавшая из дому гимназистка. Я, например, решил посмотреть газету, а она, хохоча, выхватила ее у меня и скомкала. Я бросился отнимать, газета хрустела и рвалась. Потом Лариса Сергеевна смяла ее и стала бросать мне, как мячик, а я бросал ей, и если бы кто нас увидел, наверняка подумал бы, что мы сумасшедшие.
В Петербург прибыли утром. Шли по платформе за носильщиком, и Лариса Сергеевна отстала. Я обернулся: поезд с другого пути как раз отходил, и она, глядя, как в зеркало, в мелькающие окна, поправляла шляпу.
В гостинице, поднявшись посмотреть номер, она восторженно посидела на всех стульях и креслах, поглядела во все зеркала, упала спиной, разбросав руки на кровать. Я хотел обнять ее, но она засмеялась:
— Пойдем в город!
По улицам мы гуляли не боясь, открыто, она взяла меня под руку — как будто мы давняя пара, приготовившаяся стареть в достоинстве и приладившись к судьбе.
Заходили в магазины, я все хотел что-нибудь купить ей красивое. Остро пахло коленкором, мелькали аршины, и она долго выбирала, а я терпеливо ждал, глядя, как приказчики, излоктившись, суетятся.
Шли мимо зоомагазина, и я даже не обратил внимания на выставленные в витрине клетки с попугайчиками, а Лариса Сергеевна захотела зайти, наверно, вспомнив о сыне. Заглянули, там все кругом трепыхалось, чирикало, порхало. Она просунула пальчик в клетку с морской свинкой сквозь прутики — а у меня палец не пролез.
Вечером мы пошли в театр. Гастролировал Художественный, давали «Чайку». Когда на сцене хлопали дверью, декорации качались. Тригорин с самого первого действия чихал и сморкался, а к финалу и Дорн зачихал. Он стоял у самой рампы, и рядом с его лицом бил прожектор. Когда чихнул, то брызги изо рта вспыхнули, как сноп искр. И когда в походной аптечке что-то лопнуло, и Дорн, перелистывая журнал, сказал Тригорину, что это Константин Гаврилович застрелился, он опять чихнул, и даже когда занавес опустился, со сцены еще доносилось приглушенное бархатом чихание и кашель.
Выходя, я подумал, что вот эту табличку «Вход в кресла», наверно, видел еще Гоголь.
Я хотел сразу направиться в гостиницу, но Лариса Сергеевна предложила еще немного пройтись. Мы вышли к Летнему саду, залитому странным северным светом с неба, совсем не ночным, но и не дневным, белая ночь была скорее желтоватой, стеариновой. Лариса Сергеевна шла вдоль ограды, выстукивая зонтиком решетку, и мимо нас двигался парк, наполненный стеарином и статуями. Вот где, оказывается, бежал некогда Лот со своими непослушными женами.
В номере Лариса Сергеевна надела домашние туфли с помпонами на носках. Я сбросил пальто и шляпу на пол — она подняла, повесила на вешалку.
Расчесываясь перед зеркалом, она вдруг сказала:
— Зачем я тебе? Тебе нужна женщина клейкая и стремительная, а в этих глазах, посмотри, ни горения, ни бунта.
Я подошел сзади и расправил ей плечи:
— Не горбись!
В ту ночь я спросил, откуда у нее шрамы на ногах, и она рассказала, что много лет назад у нее был любовник, отец Кости. Когда он ее бросил, узнав о беременности, она в отчаянии стала резать себе ноги, видя в них источник своего несчастья. Она рассказывала, улыбаясь.
Я целовал эти шрамы на ее ногах. И вмятинки на голове. И сказал:
— Я просил.
Она не расслышала:
— Что?
— Пустяки. Неважно.
Прежде чем заснуть, я намотал прядь ее волос на свой мизинец — как когда-то много лет назад с одной рыжеволосой девушкой.
Я лежал в полудреме, когда она вдруг прошептала:
— Я хочу с тобой шить.
Я ничего не понял:
— Что?
Снова шепот:
— Я хочу, чтобы мы вместе шили.
— Что шить?
Она засмеялась и крикнула мне прямо в ухо:
— Я хочу с тобой вместе жить!
И добавила, глядя за окно:
— Ждать тебя, если поздно придешь — лежать, прижав к груди твою пижаму. Придешь — она будет теплой.
Я проснулся среди ночи оттого, что она шмыгала носом и чуть слышно всхлипывала. Я сделал вид, что сплю. Через какое-то время Лариса Сергеевна затихла, а я лежал и смотрел на тускло мерцавший потолок, комната понемногу пропитывалась светом. Было слышно, как люстра перезванивается с ночным трамваем, как трубят рожки поздних автомобилей. Хотел крови комар-пискля. Затекла нога — будто лежал на рассыпанных граммофонных иголках. Все думал об Анечке — как там она?
Вспомнилось, как мы с ней вальсировали. В последнее время она полюбила танцевать. Требовала без конца, чтобы ей заводили пластинку. Танцевала одна, сидя и раскачиваясь, или стоя — кружилась на месте. Тело движется в ритм, руки танцуют, пальцы выделывают фигуры, как у индийских танцовщиц, при этом чудо мое улыбается, сияет, излучает счастье. Больше всего ей нравится танцевать со мной, когда я беру ее на руки. Мы вальсируем с ней щека к щеке, ее кулачок крепко схватился за мой большой палец, другая рука обхватила мою шею. Раз-два-три, раз-два-три, раз-два-три — на мне полковничий, белый по кавалерии мундир, короткие белые чулки и бальные башмаки. Ее лицо, готовое на отчаяние и восторг, освещается счастливою благодарною детскою улыбкой, ее ножки в атласных туфельках быстро, легко и независимо от нее делают свое дело. Оркестр гремит. Мы кружимся по зале, и ее лицо сияет восторгом счастья. Пластинка кончается. Я устаю держать девочку мою на руках и сажаю на диван. Ее взгляд говорит: я бы рада была отдохнуть и посидеть с вами, я устала, но вы видите, как меня выбирают, и я этому рада, и я счастлива, и я всех люблю, и мы с вами все это понимаем.
Утром я будто впервые увидел затоптанный блеклый ковер в палевых розах. Еще заметил, что у Ларисы Сергеевны пудра возле уха плохо стерта. А в ванной засорился слив — вынул и спустил в унитаз комки чьих-то волос.
Наутро с Балтики нагнало тучи, на улице нас встретил дождь, ветер — зонт выворачивало спицами наружу.
Опять пошли гулять по городу.
Спасаясь от непогоды, зашли в храм. Там было много народу — туристы, школьники или просто гонимые ветром вроде нас.
В толпе, окружившей одного из экскурсоводов, я увидал вдруг отца — не поверил своим глазам — так был похож на него один крепкий старик. Я пошел за ним, ведя за руку Ларису Сергеевну. Старик, заметив меня, тоже стал оглядываться, рассматривать свое пальто — может, испачкался?
— Кто это? — спросила Лариса Сергеевна.
— Это мой отец воскрес, — усмехнулся я.
Шарканье ног улетало под высокий купол. Храм тонул в полумраке. Молодой голос, резкий, уверенный, говорил о вращении земли, без которого жизнь на планете была бы невозможна.