— Вы Жорж Сим?
Получив утвердительный ответ, он крикнул:
— Живо за работу! Машина должна быть нагружена до двенадцати.
Я словно с неба на землю свалился: я же ехал в Париж не машины грузить. Меня повели на второй этаж, где громоздились свертки и всевозможные игрушки, преимущественно в плачевном состоянии.
Дело было связано с последней затеей Б. В. — празднованием рождества посреди развалин: Франция ведь еще не залечила нанесенные ей войной раны.
Мужчина с багровым лицом и две женщины непрерывно сновали вверх и вниз по лестнице, вынося пакеты. Предыдущую ночь я не сомкнул глаз, на узкой лестнице голова у меня кружилась, ноги после долгой ходьбы под дождем подкашивались от усталости.
Помнится, я чуть не разрыдался. Еще немного — и я взял бы обратный билет в Льеж. Завтракать меня отпустили всего на час. Я выбрал самый дешевый на вид ресторанчик, но, когда настало время расплачиваться, понял, что и он мне не по карману. После полудня мы принялись грузить новую машину, а я так и не видел Б. В. Даже не слышал, чтобы мои сотоварищи по работе упоминали о нем.
По другую сторону черного брандмауэра высились прекрасные здания авеню Гош, в те годы одной из самых фешенебельных улиц Парижа. А я нашел себе пристанище за кулисами, в длинном темном грязном тупике, в глубине которого мы продолжали грузить.
Лишь много позже я узнал, что Б. В. вовсе не требовался секретарь. Вместе с несколькими другими деятелями он основал Лигу бывших фронтовиков — командиров взводов, крайне правую организацию, равно поддерживавшую Пуанкаре[8] и графа Парижского[9]. Что мне было в ней делать?
Мои обязанности состояли в том, что я почти весь день надписывал адреса на конвертах, заготовленных впрок, на случай экстренной мобилизации членов Лиги. Я носил также письма на почту, что на углу улицы Бальзака. Наконец, когда нужно было передать официальное коммюнике в газеты, я отвозил его: Б. В. считал необходимым вручать важные сообщения в собственные руки главному редактору каждой, а газет тогда в Париже насчитывалось сорок пять. Только по прошествии трех недель я встретился наконец с г-ном Б. В., чьим секретарем так мечтал стать.
Много позже я понял, почему мне показалось унизительным развозить пакеты. Отец мой был всего-навсего бухгалтер. Мать получала крохотную пенсию. Право же, ничего аристократического в нас не было.
Тем не менее моя мать с необъяснимым презрением относилась к людям, занимающимся физическим трудом. Мне она, например, неоднократно наказывала:
— Не смей водиться с детьми рабочих.
А я завидовал детям рабочих: пусть одежда у них была не такая, как у меня, зато игрушки красивей, и питались они лучше, чем мы.
Но загрузку фургонов я воспринимал в душе как оскорбление.
Когда-то эта комната, наверно, была спальней. На старых грязных обоях еще видны были чуть более светлые прямоугольники — следы мебели, в том числе, вероятно, и зеркального шкафа. Пол был совершенно серый. Сидели мы за кухонными столами, к которым кнопками была приколота оберточная бумага. Эту комнату с двумя почти ослепшими от грязи окнами мы занимали вчетвером.
Вместо канцелярских шкафов здесь стояли ветхие стеллажи, привезенные из какой-то лавки; я расставлял на них надписанные конверты.
М-ль Берта была пухленькая и смешливая. Вторая машинистка, исполнявшая обязанности секретарши Б. В., — длинная, бесцветная и меланхоличная; ходила она только в сером, как иные ревностные протестантки.
Еще был человек с багровым лицом, похожий на боксера, он все время напускал на себя свирепый вид.
После возвращения с почты мне не оставалось ничего иного, как заниматься собственными делами. В полдень я, как правило, пешком отправлялся на бульвар Монмартр — а это было довольно далеко, — где открыл для себя столовую под названием «Парижские обеды».
Там кормили по твердой цене — три франка пятьдесят. Огромный зал вмещал сотни две-три столующихся; их обслуживала туча официанток, у которых, должно быть, ноги гудели от беготни между столиками.
За эти три с половиной франка подавали полный обед: закуску (сардинку и четыре редиски или малюсенький глиняный горшочек с рийетом[10]); первое (опавший омлет или крохотный кусочек рыбы); второе (немножко мяса с картофелем или ложкой шпината); сыр и десерт.
Меня прельстило такое обилие. Правда, соблазнявшие меня кушанья все шли с приплатой. Рядом была написана цифра: 30 сантимов, 50 сантимов и т. д.
В «Парижских обедах» я столовался почти месяц. Но когда по лицу и по всему телу пошли прыщи, я предпочел питаться в другом месте.
По утрам в Лиге, как мы называли наше заведение, я осведомлялся:
— Турне предстоит?
Иными словами, объезд редакций газет для передачи срочных сообщений. Такое случалось раза два-три в неделю: Б. В. старался постоянно держать публику в напряжении. То были времена Серо-голубой палаты[11], когда верховодили «Бывшие фронтовики», а студенты Политехнической школы во время забастовки водителей метро и автобусов считали долгом чести, надев парадные мундиры и белые перчатки, занять места бастующих.
Какая восхитительная прогулка! Город еще погружен во мрак, простроченный пунктиром газовых рожков. Большие бульвары вместе с улицей Руайяль и нижней частью предместья Сент-Оноре составляли тогда еще центр Парижа. Сердцем столицы считалась великолепно освещенная площадь Оперы.
Обычно я нанимал фиакр. Вливаясь на площади Оперы в поток экипажей и машин, объезжал редакции, входил в приемные, вернее, в салоны: в те годы приемные газет оставались последним местом, где еще умели поддерживать разговор, а не просто говорить о делах. После шести вечера там можно было встретить мужчин во фраках и с моноклями, которые вели между собой конфиденциальные беседы, и театральных звезд, заезжавших туда перед генеральной репетицией, дабы обеспечить себе успех.
Я носил тесный — дешевая шерсть села — пиджак, брюки с манжетами, вечно заляпанными грязью, прохудившиеся ботинки, неизменные макинтош и шляпу с очень широкими полями.
Тем не менее величественные швейцары пропускали меня к секретарю редакции или главному редактору, и я вручал конверт с крупным вензелем «Б. В.».
Для меня это был новый мир, хотя ему вскоре предстояло исчезнуть. Господа, которых я встречал в приемных, отправлялись позднее обедать «в город», как тогда выражались, то есть к какой-нибудь модной светской даме, после чего у них еще оставалось до ужина время показаться в нескольких салонах предместья Сен-Жермен.
Я наблюдал за этой жизнью из-за кулис. Вот отчего она представлялась мне более экзотичной, чем жизнь какого-нибудь негритянского племени в Центральной Африке.
На другой день, прикрываясь папкой с письмами, я продолжал свою скромную повседневную работу. Заключалась она обычно в писании рассказов. Я называл это «писать для себя». Сколько я сочинил таким манером новелл, коротких, не очень коротких и даже длинных? Не помню. Знаю лишь, что в то время еще не пытался их публиковать и рукописи давным-давно затерялись.
И все же эти рассказы имели для меня большое значение: они доказывали, что тощий парень на побегушках не отрекся наперекор всему от заветной мечты стать когда-нибудь настоящим писателем.
Начиная диктовать, я отнюдь не рассчитывал, что эти заметки, эти обрывки воспоминаний выльются в более или менее связное повествование. Подобной мысли нет у меня и сейчас: она повергла бы меня в смятение. Я диктую не мемуары, а клочки воспоминаний, и мне хочется, чтобы они так и остались разрозненными.
Вчера мне вспомнился один эпизод. В 1942 году я жил в лесу Вуван и нечаянно зашиб себе топорищем грудь, выстругивая палку для Марка, своего двухлетнего сынишки. Мне пришлось отправиться пешком за 12 километров к рентгенологу, чтобы проверить, нет ли трещины в ребре. Врач осматривал меня больше часа, а потом с каким-то садистским удовлетворением объявил, что, если я не брошу курить и ходить пешком, не буду соблюдать диету и не откажусь от физической близости с женой, жить мне осталось от силы два года.
Я привожу эту забавную историю потому, что она сыграла большую роль в моей жизни. Глядя на Марка, я твердил себе, что, когда мальчик вырастет, он ничего не будет знать ни обо мне, ни о нашей семье. Вот тогда я и принялся записывать в тетрадь историю семьи Сименон.
Я написал уже несколько глав, когда Андре Жид посоветовал мне отказаться от повествования в первом лице и излагать свои детские воспоминания так же, как я пишу романы.
Жид убедил меня. Первая часть вышла под названием «Я вспоминаю». Вторая, гораздо более объемистая, заканчивалась моим пятнадцатилетием, то есть перемирием 1918 года, и вышла в свет под заглавием «Pedigree»[12]. Однако, взглянув на последнюю страницу этой книги, вы увидите там слова: «Конец первой части».
Короче, я намеревался дать продолжение. Я задумал вторую часть, которая охватывала бы мою жизнь между 15 и 20 годами. Третий том должен был живописать мой литературный дебют в Париже. Написать эти тома мне помешало то, что выход первого повлек за собою несколько проигранных мною судебных процессов[13]. А так как во втором и третьем томах я собирался вывести еще большее число действующих лиц, нежели в первом, вполне реальная перспектива целой серии процессов заставила меня отказаться от своего замысла.
Вчера меня внезапно осенило — уж не диктую ли я второй том «Pedigree»? Эту мысль надо немедленно отвергнуть, иначе, боюсь, я не смогу диктовать дальше. Писание мемуаров — занятие, на мой взгляд, скучное и суетное. Мне не свойственно делать себя главным героем большого романа-хроники.
Мне понадобился смокинг. Чтобы жениться. В то время в Бельгии существовал обычай: жених должен быть в смокинге, невеста в белом или вечернем платье.