Я хочу домой — страница 3 из 27

* * *

Если до самой Хиля дорога пролегала просторная и удобная, то до дома тети Амины приходилось добираться пешком. Он находился на отшибе, у красного здания трансформаторного завода. В дождливую пору выручали полиэтиленовые пакеты: мы с мамой натягивали их на ботинки и чапали по хлюпающей земляной жиже.

Нам предстояло преодолеть бездорожье и свалку с обломками деревянных стендов. На них был изображен профиль лысого мужчины с бородкой. Как-то я спросил маму: «Кто он? Почему его выбросили?» Сария, перепрыгивая со мной через лужу, ответила: «Это Ленин, он правил страной. Теперь другое время. Не его, сынок». Я тогда не по-детски удивился: как такое необъятное понятие, как время, может кому-то принадлежать?..


Мы переступали порог, и усталость от нелегкой дороги испарялась в атмосфере родного дома. Тепло, уютно, много вкусного. Амина обнимала и кормила нас одновременно, а на сетования сестры по поводу недороги отшучивалась: «Рай без труда не достается… Кому еще кутабов?»

* * *

Меня укладывали спать в маленькой комнате с обоями в цветочек и несуразно большим окном. Белая рама, медные ручки, вид на заднюю часть сада, где кроны хурмовых деревьев в ночи напоминали павлинов. Вот распущенный веером хвост, вот, чуть ниже, изящный хохол, забавно задирающийся под порывами гилавара[3].


Засыпать один я тут не боялся: комната примыкала к гостиной, откуда доносились голоса мамы и тети, допоздна болтающих обо всем на свете. О мечтах, детях, воспоминаниях. О любви и ее формах.


– Сария, ты когда-нибудь забывала себя из-за мужчины?

– Было дело.

– А я нет. Всегда все через голову. Одно время печалилась по этому поводу, но с годами перестала, это же страшно – потерять себя из-за мужчины… Я люблю мир через себя: луч не преломляется через кого-то другого.

– Это и есть здоровый эгоизм, Амин.

– Скорее, выбор.

– Наверное… Я не понимаю, когда чувства просты и однозначны. Некоторая сомнительность и драматизм вызывают у меня большее уважение. Так живее.


Меня согревали зимние тетины подушки, пахнущие грецким орехом. Весь последний месяц осени орехи сушились на кухне, перед печью, пропитывая ароматом каждый уголок дома. Дядя Джафар с особым трепетом относился к двум ореховым деревьям в саду, стволы которых в сентябре обмазывал светло-желтым кардамоновым маслом, чтобы урожай был слаще, здоровее…


Наутро, проводив маму в город, мы с Аминой сидели на скамейке у дома и неспешно разговаривали. Перед нами шелестели хурмовые деревья. Их широкие темно-зеленые листья напоминали лодки, на которых можно уплыть туда, где тебя давно ждут.


«Мы посадили сад на скале. Никто не верил, что вырастет что-то, кроме колючек. Помню, как с Джафаром долбили в скале лунки, засыпали их черноземом, втыкали по саженцу. Двадцать восемь из сорока деревьев принялись. Теперь каждую осень у нас обильный урожай, который раздаю детишкам Хиля… История с садом научила меня усердию. Даже в самом закаменелом эгоизме живет любовь, надо ее в себе взрастить».

* * *

Амина с детства ценила тишину. Ей хорошо в ней. «Папа одно время переживал, водил меня к психологу, потому что я больше молчала и слушала, чем говорила. Я люблю людей, мне интересно за ними наблюдать, быть с ними, но нет ничего прекраснее уединения. Когда шум мира не нарушает во мне тишину, сажаю гортензии, гуляю вдоль реки или готовлю творожный пирог для любимых людей, и мне хорошо».


Если в такой тишине слышен гул внутренней пустоты, это не страшно.

«Без пустоты не бывает наполненности, малыш. Научись любить и такие дни, когда все останавливается. Когда не можешь быть сильным, решительным, собранным. Я называю такие дни “канска”, что с фарерского – “может быть”. Когда ни на один свой вопрос не можешь ответить определенно – просто молчишь, спишь, ешь или идешь по неприметной улице до тех пор, пока не полегчает. А полегчает обязательно. Самые суровые ливни заканчиваются солнцем».


Амина обладает умением слышать, ощущать время. Не тратить бесценные часы на беспокойство о днях минувших и грядущих. Жить здесь и сейчас, отказавшись от сожалений прошлого и иллюзий будущего. Она открыла в себе силу вневременной полноты бытия.


«Жить в настоящем меня научил пятилетний внук. С Солтаном я вдруг заметила, насколько дети свободны, спонтанны. До какого-то возраста они не выстраивают так называемые причинно-следственные связи, не копаются в том, что случилось. Полностью проживают происходящее. И самое главное – улыбаются».

5

В центре полуразрушенного двора – старая водонапорная башня, неизвестный написал на ней синей краской «Время не лечит». Около башни скамейка. На скамейке сидит отец, оглядывает то, что осталось от двора детства. В его взгляде не вижу ни грусти, ни тоски – смирение.


Сажусь рядом. Оба в коричневых плащах – мама подарила одинаковые на Новый год. Отцу сорок один, мне одиннадцать. Прижимаюсь к его руке: «Ты скучаешь по детству?» Смотрит на ржавые останки качелей: «Нет, парень. Часто о нем вспоминаю. Наши воспоминания – как дом, в который всегда можно вернуться».


Откуда-то сбоку приходит морозный воздух, заставляющий слезиться глаза. Отец запускает руку в карман плаща, достает сигареты, спички. Но не закуривает.

Еще долго сидим в полумолчании. В нем нет отчужденности. Оно выше слов.

* * *

Отец сорок лет проработал пилотом. Небо многому научило. Прежде всего, беречь свое звучание. «Человек создает вокруг себя шум, надеясь запомниться, покорить или приобрести. Пустая затея – хаос не перекричишь. Но были и будут те, кто звучанием своего сердца раскрывает в нас умение слышать себя. Это талант».


В детстве я говорил больше, чем слушал. Бесконечный поток слов, в котором терял себя. Отец с малых лет учил не молчанию, а ценности каждого сказанного слова.


«Не сотрясай попусту воздух, парень. Порою записывать мысли важнее, чем озвучивать. Так легче взвесить их пользу… В молчании – вечность, в разговоре – быстротечность времени».


Впервые красоту тишины познал летним вечером, когда в округе вдруг отключили электричество. Мне, пятилетнему болтуну, на мгновение стало страшно: вокруг все затихло, потемнело. Стал слышен малейший шорох.


Мама достала из шкафа бледно-желтые парафиновые свечки. Зажгла в комнатах и продолжила нарезать хрустящий хлеб с семенами зиры. Окрошка уже была разлита по пиалам…

После ужина мы с папой лепили фигурки из оплывшего парафина. В наш мир не врывались посторонние звуки: телевизор уснул, холодильник не гудел, музыка за стеной затихла – весь район подчинился силе вселенской тишины.

* * *

Отец говорил мало. Моего брата это не устраивало: он требовал подробных ответов на вопросы или просил почитать вслух книгу с отцовского стола. Это могла быть «История зарождения воздухоплавания» или что-то про авиамеханику – не важно. Главное, слышать голос отца, ощущать причастность к его жизни.


Я понимал молчание папы. В моей голове жило маленькое воплощение отцовской любви, беседующее со мной. И мне этого хватало.


В какой-то момент взросления мне показалось, что папину любовь я придумал. Что нет никакого маленького человечка-папы внутри меня, что нет нашей молчаливой крепкой связи. Что те дни, когда не было в мире никого, кроме нас двоих, – иллюзия. И то утро у водонапорной башни – тоже.


Переживал. Стал плохо есть, забросил уроки, и как-то вечером дома раздался телефонный звонок классной руководительницы с жалобами на мою неуспеваемость. Отец был в очередной поездке, и никто, кроме него, не мог меня излечить.


Терзания закончились в день папиного возвращения. Он крепко обнял меня на пороге и сказал на ухо: «Ты все сможешь. Я люблю тебя, парень». В ту же минуту меня отпустило.


Вернулась вера. В то, что с папой можно поговорить и в себе, если он в другой стране. Что те «наши» дни еще повторятся, пусть и неизвестно когда. «Я дождусь». И дожидался – это было лучшей наградой за веру.


С детства мне важно было верить.


В детском саду я верил в то, что стоит маме завернуть меня в полотенце после купания, как пугающие ночные звуки затихнут и мне не придется спать с одеялом на голове.


В третьем классе я верил в то, что могу управлять погодой. Беседовал с деревьями, договаривался с гилаваром о том, когда должна наступить весна.


На первом курсе института верил в то, что детство в любой момент можно вернуть. Не время, а тогдашнее мироощущение. Оно живет в нас постоянно, нужно лишь очистить его от взрослого хлама.

Этой весной я поверил в то, что, если человек подавлен правилами и ограничениями и стыдится говорить о чувствах, он вряд ли доберется до настоящей любви.

* * *

Выходим со двора, переступая через куски бетона, остатки оконных рам и выброшенные кем-то книги. Отец поднимает уцелевшие тома, те, что не разбухли под дождем и не разлетелись на страницы. Много Чехова. «Берегите в себе человека», – цитирует отец и передает мне книги, велит нести в машину.


Возвращаемся домой с двумя горами на заднем сиденье. В салоне пахнет пожелтевшей бумагой. Чихаю от пыли и гордо оглядываю наш клад: «Из них я много всего узнаю». Отец улыбается: «В тебе уже есть абсолютно все, парень. Книги помогут это раскрыть».

6

Летний сезон Фатма-хала провожала восклицанием: «На Абшероне нет зимы. Вместо нее недоразумение из слякоти, ветра… Пора в город!» Запихивала разноцветные вещи в плетеные сумки, которые, тяжело передвигаясь на толстых ногах– колбасках, закидывала в багажник мужниного «Москвича».


Мы с братом не любили Фатму-халу. На просьбы Соны помочь соседке по даче с вещами убегали к большому тутовому дереву. Сидели под ним и грустили. Лето подходило к концу, впереди зима, значит, приезжать на Абшерон будем реже.


Тутовое дерево росло в ста четырех шагах от дачной калитки и носило гордое имя Маяк. Его было видно с четырех сторон поселка. Когда приезжали гости, они ориентировались по Маяку. «Добираетесь до него, затем левой тропинкой сто четыре шага, и вы на месте», – поясняла родственникам Сона. Три раза в неделю в закатные часы она носила Маяку ведро колодезной воды, поливала корни.