Я иду! — страница 4 из 5

в бездумные

          размашистые

сосны.

Звенит и стынет над водою бор.

Звенит и стонет,

                к солнцу улетая!

Я понимаю,

            сосны,

вашу боль,

своей живою болью понимаю…

Вам вечно напрягаться и звенеть,

но никуда вам от нее не деться,

не оторваться

            и не улететь.

Такая боль бывает у младенцев.

Они изводят и врача, и мать,

    они кричат, они ночами мокнут,

    а где болит —

не могут рассказать.

    А почему болит —

сказать не могут.

«Я почувствовал за спиною»…

Я почувствовал за спиною

что-то большое и теплое.

                     Я оглянулся —

                                    вставало солнце!

                      Летели красные птицы.

                    Мы костер затоптали

                 и затопали

в разные стороны,

в сосны.

                    Из орешника вылетели

                    узенькие ладошки.

                    Я подбежал и спросил:

                    — Девушка,

вы не видели,

здесь дождик не проходил?

  — Проходил!..

  Куропатка

                      взметнулась от нашего хохота,

                      чадя,

                           как ракета,

                                    хвостом.

Потянуло грибами,

                  холодом,

хвоей,

      папоротником,

                 хвощом.

Задымили поляны,

заскрипели дубы,

торчащие мельницами из тумана.

А под ними грибы…

Тронешь ветку рукою —

                       дрожь!

В каждой ветке —

                 холодный душ.

— Посмотрите, какой боровик!

Ветры в чащу погнали эхо.

И лес удивился:

— Посмотрите,

             какой боровик!

Я на миг испугался,

что все это пропадет.

Я шел, и смеялся,

и орал:

     — Посмотрите,

                 какой подосиновик!

«Распахиваю дверь и замираю»…

Распахиваю дверь и замираю:

лежит

     распахнут

             мир передо мной.

— Постой!

          Куда ты? —

                   Дверью обрубаю

твою любовь и сонный голос твой.

Все это юность.

             Это все она,

непримиримая

            к минутной фальши.

— Люблю,—

             фальшивит кто-то у окна.

Зарядка началась —

                фальшивят марши.

Фальшиво улыбается с афиш

лицо великолепного артиста.

Фальшивит Клиберн?!

                 — Эй, куда летишь,

фальшиво гаркают мотоциклисты.

Нет, люди здесь не виноваты,

                                  нет!

И даже утро —

               нет, не виновато.

Туда, где сосны,

               где вода и свет

иду,

   бегу

       от сонного «куда ты?»

— Куда ты, стой! —

навстречу друг идет.

Рассказываю —

              слушает,

                     хохочет

и говорит,

  что все это пройдет.

А что пройдет,

             мне говорить не хочет.

«Все слишком хорошо»…

Все слишком хорошо.

Я этого боюсь.

Все слишком хорошо.

Так в жизни не бывает.

На мотоцикле

             за автобусом

                           плетусь.

Не вскакиваю на ходу в трамваи.

Все слишком хорошо.

…Вот-вот сорвется капля —

вдруг каплю обошел.

Ах, это же не камень!

Да, я иду

        к любимой

                    на свидание.

Хочу и не решаюсь

                    побежать,

как бы по ниточке иду,

                         светящийся,

чтобы себя не расплескать,

                         не расплескать.

Все слишком хорошо…

Я это оценил!

Вот стриж

         воздух

                 стрижет.

Вот жерех

         воду

               разбил.

Через месяц

          здесь

шел!

Вдруг вспомнил —

                я привык,

что все хорошо.

И вмиг —

         холодок

как будто вода —

в семь часов утра

за воротом!

Скоро вздрогну.

Крикну: — Да!

Телефон

         прокаркает

                        вороном.

Дом водников

То —

   чить ножи-и,

              пилы, нож —

                         ницы,

топоры, стамески…

У товарной пристани,

на круче

дом стоял.

В зарослях

          колючих.

Деревянный

         двухэтажный дом.

Словно дот!

В окнах ветки

неводом свисали.

Пауки плели на рамах сети.

А соседки

перед сном вязали

рукавички,

        шарфики

и сплетни.

Ухал гром!

          Вода гудела в трубах.

Ухал дом!

         Мерцал громоотвод.

Грузчики орали песни в трюмах.

Фонари мотались.

Хлюпал плот.

Темень.

       Пламя.

Острая, как пламя,—

память.

       Тополь —

пламя за стеклом.

Удалялся гром!

Каркали

       растрепанные

                  рощи.

Листья падали в почтовый ящик.

Коридоры в нашем доме были

в виде расходящихся лучей.

Их по две дощечки мыли

от своих

       и до входных

                       дверей.

Шли дожди.

           На чердаке ржавели

водосливы,

            бакены,

                 крюки.

Баржи разворачивались,

                      ржали,

ветры в уши дули.

…Раньше в доме жили речники.

Ослепляя ливнями,

                 свободою,

блеском дегтя,

               меди,

                  кирпича,

мир тянулся к солнцу пароходами,

за стеной клубился и кричал:

— То —

     чить ножи-и,

                 пилы, нож —

                            ницы…

Мир творился в двадцати шагах.

Детство —

            ах! —

              на цыпочки вставало

и до отрочества доставало…

И тогда —

         захватывало дух!

И о том, как человек рождается,

и за что сосед в тюрьме сидел,

все, что от таких, как я, скрывается,

все я знал.

          На все, на все смотрел.

Убегал. Стучался к инвалиду,

он читал мне «Теркина», «Гренаду».

У плетня

напротив островка

мы тягали усачей на донки.

У него была одна рука,

две медали

         и четыре дочки.

А еще я

         с тополем дружил,

веселым и старым.

Никуда он не спешил

и «на вид» не ставил.

Налетали грачи.

Кричали.

Красные ручьи

мне в ладони сбегали.

А однажды —

            весной

под ветром

сивизной

       отливали ветки,

и качали

        свои тени,

и рождались

            изображенья

рыб,

   зверюшек,

            знакомых лиц,

незнакомых носатых птиц.

Удивительные мгновения —

радость,

         жалость…

Изменялись изображенья.

И опять

        не являлись.

Плыл в суденышке утлом

оловянный солдатик.

— Ой, утонет!

— Не смейте!

Утро.

Я от крика вскочил с кровати.

Люди.

     Дерево.

 Дворик.

— На-по-и-ла!

Бодро тюкал топорик.

Органом хрипела пила.

Вот окно заскрипело,

пудовые выкатив груди.

Вот оно закричало:

— Намучились, милые,

                       будет!

Показалась головка.

— Руби его, дядька,

                    под корень

— Бей!

Зверела торговка.

— Руби его,

хлебом не кормит.

— Заслонил помидоры.

Всю жизню мою заслонил.

Инвалид у забора

костылем и зубами скрипел…

А-а-а…

        Качнулась вершина,

цепляясь когтями за воздух.

С кручи

        в тину

скатились

        колючие гнезда.

…И приснился мне дятел,

он в сердце мне клювом стучал.

Дятел

делался дядькой.

И дядька

мой тополь

                    срубал.

А потом

        инвалидом

казался обрубок в тумане

и кричал:

        — Вандализм!

Помидоры вы!

Дряни!

Сам себе я приснился

большим,

        почерневшим, усталым…

— Надорвался,

             смирился! —

мне дерево детства кричало.

И пылало,

как факел.

Как непримиримости факел

к равнодушно живущим

на этой

      прекрасной

                   земле.

Утро солнцем колючим

полыхнуло на сером стекле.

Утро было обычным:

гудело,

      пыхтело,

              плескалось,

пузырями яичниц

в жиру синеватом каталось.

Просыпались сараи.

Решительно хлопали двери.

Пробегали собаки.

Летели куриные перья.

Белый парус

штанов

на веревочке весело бился.

Из соседних дворов

залетали

       бродячие

                 листья.

Утро будничным было

и манило под окнами:

                  цып-цып-цып

И охрипло

       басило:

— То —

       чить ножи-и,

               пилы, нож —

                          ницы,

топоры,

           ста…

— Та —

        тра-та-та —

                   та-та —

                         та-та!

Полыхающий горнами