в бездумные
размашистые
сосны.
Звенит и стынет над водою бор.
Звенит и стонет,
к солнцу улетая!
Я понимаю,
сосны,
вашу боль,
своей живою болью понимаю…
Вам вечно напрягаться и звенеть,
но никуда вам от нее не деться,
не оторваться
и не улететь.
Такая боль бывает у младенцев.
Они изводят и врача, и мать,
они кричат, они ночами мокнут,
а где болит —
не могут рассказать.
А почему болит —
сказать не могут.
«Я почувствовал за спиною»…
Я почувствовал за спиною
что-то большое и теплое.
Я оглянулся —
вставало солнце!
Летели красные птицы.
Мы костер затоптали
и затопали
в разные стороны,
в сосны.
Из орешника вылетели
узенькие ладошки.
Я подбежал и спросил:
— Девушка,
вы не видели,
здесь дождик не проходил?
— Проходил!..
Куропатка
взметнулась от нашего хохота,
чадя,
как ракета,
хвостом.
Потянуло грибами,
холодом,
хвоей,
папоротником,
хвощом.
Задымили поляны,
заскрипели дубы,
торчащие мельницами из тумана.
А под ними грибы…
Тронешь ветку рукою —
дрожь!
В каждой ветке —
холодный душ.
— Посмотрите, какой боровик!
Ветры в чащу погнали эхо.
И лес удивился:
— Посмотрите,
какой боровик!
Я на миг испугался,
что все это пропадет.
Я шел, и смеялся,
и орал:
— Посмотрите,
какой подосиновик!
«Распахиваю дверь и замираю»…
Распахиваю дверь и замираю:
лежит
распахнут
мир передо мной.
— Постой!
Куда ты? —
Дверью обрубаю
твою любовь и сонный голос твой.
Все это юность.
Это все она,
непримиримая
к минутной фальши.
— Люблю,—
фальшивит кто-то у окна.
Зарядка началась —
фальшивят марши.
Фальшиво улыбается с афиш
лицо великолепного артиста.
Фальшивит Клиберн?!
— Эй, куда летишь,
фальшиво гаркают мотоциклисты.
Нет, люди здесь не виноваты,
нет!
И даже утро —
нет, не виновато.
Туда, где сосны,
где вода и свет
иду,
бегу
от сонного «куда ты?»
— Куда ты, стой! —
навстречу друг идет.
Рассказываю —
слушает,
хохочет
и говорит,
что все это пройдет.
А что пройдет,
мне говорить не хочет.
«Все слишком хорошо»…
Все слишком хорошо.
Я этого боюсь.
Все слишком хорошо.
Так в жизни не бывает.
На мотоцикле
за автобусом
плетусь.
Не вскакиваю на ходу в трамваи.
Все слишком хорошо.
…Вот-вот сорвется капля —
вдруг каплю обошел.
Ах, это же не камень!
Да, я иду
к любимой
на свидание.
Хочу и не решаюсь
побежать,
как бы по ниточке иду,
светящийся,
чтобы себя не расплескать,
не расплескать.
Все слишком хорошо…
Я это оценил!
Вот стриж
воздух
стрижет.
Вот жерех
воду
разбил.
Через месяц
здесь
шел!
Вдруг вспомнил —
я привык,
что все хорошо.
И вмиг —
холодок
как будто вода —
в семь часов утра
за воротом!
Скоро вздрогну.
Крикну: — Да!
Телефон
прокаркает
вороном.
Дом водников
То —
чить ножи-и,
пилы, нож —
ницы,
топоры, стамески…
У товарной пристани,
на круче
дом стоял.
В зарослях
колючих.
Деревянный
двухэтажный дом.
Словно дот!
В окнах ветки
неводом свисали.
Пауки плели на рамах сети.
А соседки
перед сном вязали
рукавички,
шарфики
и сплетни.
Ухал гром!
Вода гудела в трубах.
Ухал дом!
Мерцал громоотвод.
Грузчики орали песни в трюмах.
Фонари мотались.
Хлюпал плот.
Темень.
Пламя.
Острая, как пламя,—
память.
Тополь —
пламя за стеклом.
Удалялся гром!
Каркали
растрепанные
рощи.
Листья падали в почтовый ящик.
Коридоры в нашем доме были
в виде расходящихся лучей.
Их по две дощечки мыли
от своих
и до входных
дверей.
Шли дожди.
На чердаке ржавели
водосливы,
бакены,
крюки.
Баржи разворачивались,
ржали,
ветры в уши дули.
…Раньше в доме жили речники.
Ослепляя ливнями,
свободою,
блеском дегтя,
меди,
кирпича,
мир тянулся к солнцу пароходами,
за стеной клубился и кричал:
— То —
чить ножи-и,
пилы, нож —
ницы…
Мир творился в двадцати шагах.
Детство —
ах! —
на цыпочки вставало
и до отрочества доставало…
И тогда —
захватывало дух!
И о том, как человек рождается,
и за что сосед в тюрьме сидел,
все, что от таких, как я, скрывается,
все я знал.
На все, на все смотрел.
Убегал. Стучался к инвалиду,
он читал мне «Теркина», «Гренаду».
У плетня
напротив островка
мы тягали усачей на донки.
У него была одна рука,
две медали
и четыре дочки.
А еще я
с тополем дружил,
веселым и старым.
Никуда он не спешил
и «на вид» не ставил.
Налетали грачи.
Кричали.
Красные ручьи
мне в ладони сбегали.
А однажды —
весной
под ветром
сивизной
отливали ветки,
и качали
свои тени,
и рождались
изображенья
рыб,
зверюшек,
знакомых лиц,
незнакомых носатых птиц.
Удивительные мгновения —
радость,
жалость…
Изменялись изображенья.
И опять
не являлись.
Плыл в суденышке утлом
оловянный солдатик.
— Ой, утонет!
— Не смейте!
Утро.
Я от крика вскочил с кровати.
Люди.
Дерево.
Дворик.
— На-по-и-ла!
Бодро тюкал топорик.
Органом хрипела пила.
Вот окно заскрипело,
пудовые выкатив груди.
Вот оно закричало:
— Намучились, милые,
будет!
Показалась головка.
— Руби его, дядька,
под корень
— Бей!
Зверела торговка.
— Руби его,
хлебом не кормит.
— Заслонил помидоры.
Всю жизню мою заслонил.
Инвалид у забора
костылем и зубами скрипел…
А-а-а…
Качнулась вершина,
цепляясь когтями за воздух.
С кручи
в тину
скатились
колючие гнезда.
…И приснился мне дятел,
он в сердце мне клювом стучал.
Дятел
делался дядькой.
И дядька
мой тополь
срубал.
А потом
инвалидом
казался обрубок в тумане
и кричал:
— Вандализм!
Помидоры вы!
Дряни!
Сам себе я приснился
большим,
почерневшим, усталым…
— Надорвался,
смирился! —
мне дерево детства кричало.
И пылало,
как факел.
Как непримиримости факел
к равнодушно живущим
на этой
прекрасной
земле.
Утро солнцем колючим
полыхнуло на сером стекле.
Утро было обычным:
гудело,
пыхтело,
плескалось,
пузырями яичниц
в жиру синеватом каталось.
Просыпались сараи.
Решительно хлопали двери.
Пробегали собаки.
Летели куриные перья.
Белый парус
штанов
на веревочке весело бился.
Из соседних дворов
залетали
бродячие
листья.
Утро будничным было
и манило под окнами:
цып-цып-цып
И охрипло
басило:
— То —
чить ножи-и,
пилы, нож —
ницы,
топоры,
ста…
— Та —
тра-та-та —
та-та —
та-та!
Полыхающий горнами