Я люблю — страница 3 из 49

Стоп, Василек! Чересчур храбро. Я, брат, вприглядку, расчетливо, с опаской буду вкалывать.

— Рисковать жизнью ради ужина? — злится богомольный Тарас. — Да пропади он пропадом! Не выпендривайся, Васька!

А это тоже чересчур. Не устраивает. Рискнем! И ради ужина, и ради домны, и ради Лены.

Даю протяжный сигнал, сдвигаю рычаг и на самом малом пару иду к устью станции. Рядом с выходными стрелками, на запасном пути, под защитой крутого откоса в затылок друг дружке притулились близнецы моей Двадцатки: Тройка, Пятерка, Шестерка, Десятка, Единица, Семерка. Все под парами.

— А почему эти стоят, Вася?

— Такая у лоботрясов доля. Не понял? Могу и совсем разжевать и в рот покласть. Один гавкнул «а», другой сейчас же промычал «б».

— Ну и разжевал! Кто сказал «а»?

— Новенький баламутчик. Атаманычев Алешка. Не желает соваться в пекло поперед батька.

Одно за другим раздвигаются окна лоботрясных паровозов. Машинисты Кваша, Белобородов, Воронов, Штанько, Синеглазов смотрят на меня настороженно. А я им улыбаюсь.

Где же Атаманычев, новый водитель Шестерки? Стыдно на глаза мне показаться?

В узкое пространство между моей Двадцаткой и остальными паровозами вихрь пробивается только краем крыла, не мешает видеть и слышать. И дождь здесь терпимее.

— Добрый вечер, ребята! — во весь голос кричу я и срываю с головы кепку.

Обезоружился, не собираюсь своих товарищей шапками забрасывать, но они хмуро поносят меня молчанием.

— Здорово, молчуны! — говорю я.

Теперь не раскроет рот только чучело.

— Здорово, если не шутишь, — откликается Кваша, один из самых работящих и неговорливых машинистов на горячих путях.

— Да разве с вами, такими серьезными и строгими, можно шутить? — говорю я.

— Можно, но куда тебе... Шутило притупилось!

Голос у Кваши густой и вязкий, а лицо до самых глаз заросло щетиной. Он дважды в месяц, после получки и после аванса, на похмелье цепляется, как репей, ко всем и каждому. Если бы вчера не получил аванс, не бузотерил бы теперь.

Вася Непоцелуев толкает меня, подначивает:

— Чего ж ты молчишь? Дай горлопану сдачу!

Отодвигаю его в сторонку и продолжаю мирную беседу:

— Пошли вниз, ребята!

— Не привыкли мы по низинам ползать, — откликается Кваша. — Горную высоту любим.

Прорвало и его единомышленников:

— Куда ты лезешь, Голота?

— Жизнь надоела? Выслужиться надо?

— И выслужиться хочет, и ударный рублишко раздобыть, и перья нам вставить в одно место.

— Дохлому и ударные припарки не помогут.

Злится на меня братва поневоле. Сами себя в тупик загнали. Новичок Атаманычев не потащил в бурю вертушку потому, что не знает дороги. Кваша — человек бывалый, не из робкого десятка, но поддержал молодого машиниста. Воронов, Штанько и Семиглазов тоже склонили головы перед неписаным законом круговой поруки.

— Куда, спрашиваете, лезем?.. — говорю я без всякого раздражения, даже весело. — По украинскому борщу с солониной соскучились. Спешим. Столовую, боимся, закроют.

— А костью, той, что в борще, не подавитесь? — усмехается Кваша.

— Герою море по колено!

И все машинисты хохочут.

Горько на душе, всерьез хочется поговорить с моими товарищами. Не геройствую я, хлопцы. Боюсь бури, боюсь крутого спуска. А что делать? Труса праздновать?

Я в одну сторону тяну, они в другую.

— Такая буря! Пожалей себя, самоубивец, если машины не жалеешь!

— Хватит вам попусту языки трепать! — потребовал Кваша. — Не слышит вас Голота. Партейный он. В членах состоит. Ясно теперь, почему огонь горячий? Чистки боится, вот и лезет поперед батька в пекло.

Обидно. Над чем зубоскалит? Да, боюсь! И не стыжусь. Партийные и беспартийные скоро всенародно взвесят мою работу на самых строгих своих весах. Затопают ногами, зашикают на меня люди, если окажусь легковесным. Да, я хочу быть чистым, отважным, достойным ленинцем. Оттого и лезу в ураганное пекло. Боюсь, а лезу. Что ж тут плохого?

Толкаю рычаг, и Двадцатка, отдуваясь паром, проходит мимо говорливых, насмешливых и осторожненьких.

Снова завыли ветры. Целая тысяча воздуходувок ревет.

Машинист Шестерки так и не показался в окне.

Составитель Вася Непоцелуев покуривает и ехидно поглядывает на меня.

— Знаешь, Сашко, кто ты? Из-за угла мешком прибитый. Лунатик!

А это чем плохо? Лунатик!.. Откуда ты, Голота? Не от мира сего. От лунного света, от соловьиных песен, от чудо-города Магнитки!..

Стрелочник выскочил из будки, перекинул тяжелую гирю балансира, дунул в рожок, разрешил нам двигаться назад, к вертушке. Ветер с дождем кидался на него, пригибал к земле. И нам достанется, когда начнем спускаться!

Вклиниваемся паровозным замком в вагонный. Маневр окончен.

Вася побежал за жезлом. За две минуты смотался на станцию, туда и обратно. Сует мне в руки жезл. Поехали!

Осторожно трогаю. Паровоз уверенно взламывает железной грудью темноту, бойко пересчитывает рельсовые стыки, гудит, свистит, трезвонит в колокол. А машинист облизывает сухие губы. Страшновато!

Еще раз прохожу мимо тупичка, где загорают ребята. Они торчат в ярко освещенных окнах. Все лица хмурые, злые. На тот свет меня провожают товарищи.

Сближаюсь с Шестеркой. Теперь и новичок не прячется. Тоже в окно высунулся. Тот самый, утренний наблюдатель с зарубкой на переносице.

Пересиливая бурю, кричит:

— Счастливой дороги!

Насмехается? Каркает? Пусть!

— Давай следом! — отвечаю я.

Он еще что-то выкрикивает, но я ничего не разбираю.

Выхожу на семафор, на простор. Смерчи, ввинченные один в один, как матрешки, пересекают пути, шагают через высоковольтную линию. Воздух насыщен песком, толченым стеклом.

Вася Непоцелуев качает головой, печалится:

— Нам сейчас хорошо, а хлебам еще лучше! Полегли, заплелись. Беда! Эх, Андрей, не приведи бог тебе такую погодку! Председатель колхоза мой братан, — поясняет он.

Чудак! Нашел время деревню вспоминать.

Колеса скрежещут на крутых зигзагах. Рельсы стонут. Молнии выстилают на дорогу свои полотнища. Светло, хоть иголки собирай.

Океанским тайфунам, как я слышал, загодя дают женские имена. Этому, что теперь бушует в Магнитке, я присваиваю имя Лены. Может, смилостивится «Елена» над нами, пропустит вниз.

В топке огонь чистого, белого накала. Поршень воздушного насоса полновесно отсчитывает удары. Инжекторы взахлеб поглощают холодную воду. Пара в котле по самую завязку — десять боевых атмосфер. Порядок! Все теперь зависит только от меня. Если не дрогну, не промахнусь, то буду внизу через пятнадцать минут.

Петляем с горизонта на горизонт. Иду без пара, с закрытым регулятором, но скорость нарастает. Опасно дать волю колесам на большом уклоне: могут так завертеться, что не утихомиришь ни экстренным торможением, ни контрпаром. Осторожно, малыми порциями выпускаю в тормозную магистраль сжатый воздух. Огненные ошметки сыплются из-под тормозных колодок. Двадцать пар колес, сорок фейерверков катятся по склонам горы Магнитной.

Вырываемся на аварийную «мертвую петлю». Мелькают перевернутые вагоны, покореженное железо.

Мурашки бегут по моей спине.

Тарас открывает шуровку и забывает, что ему надо делать. Стоял и смотрел в дверной прозор на ураганную ночь. Бельмастые бессмысленные глаза вытаращены. Заворожен парень крушением.

Толкаю его в бок.

— Подбрось уголька!

Он тупо тычет лопату в лоток тендера и никак не может набрать угля.

— Эх, ты!..

Вася отстраняет от топки Тараса, сам начинает шуровать. Да так ладно, будто давным-давно кочегарит. Смекалистый парень. В один прием он нагребает полную лопату угля, ловко поворачивается и, не уронив ни крошки, швыряет в топку, туда, где белеет прогар, где тоньше жаровая подушка. И воду качает равномерно, малыми порциями, чтобы не понижалось в котле давление.

Тарас потерянно топчется у двери, малахольно вертит головой, будто слепня отгоняет. По чумазым щекам скатываются крупные слезы.

Постоял, повертелся и молча шарахнулся вниз. Ни я, ни Васька не успели удержать беглеца.

Вася плюнул вслед Тарасу:

— Туда тебе и дорога, боягуз несчастный!

Я промолчал. Если бы ты знал, Вася, как я сам боялся, ты бы и меня запрезирал. Теперь мое сердце бьется ровнее. Все страхи позади. Через несколько минут наверняка обниму Ленку. Глаза, небось, проглядела. Цел и невредим твой Санька. Ураган «Елена» все-таки смилостивился.

Глава третья

Стопорю на бетонной эстакаде. И сейчас же на паровоз взбирается пропахший табачищем человек. Гремит кожаным заморским регланом, лезет обниматься, всякие громкие поздравительные слова выкрикивает.

Ждал Ленку, а явился Губарь, начальник Магнитостроя, директор завода, мой донецкий земляк.

— Здравствуйте, Яков Семенович!

— Здорово, земляк! — Он трясет мою руку так, будто хочет выдернуть. — Здорово, герой!

Газеты всего мира трубят о Магнитке и Губаре. Заморская «Таймс», рассказывал мне всезнающий Ваня Гущин, называет Губаря самым дорогим человеком в мире: он будто бы расходует в месяц несколько миллионов долларов и ни единого цента барыша не имеет. Пусть болтают. Какой спрос с торгашей!

Губарь — это наша живая легенда. Неразделимы он и самые первые, самые трудные шаги Магнитки. Губарь — это время артельных грабарей, прибывших к берегам дикого Урала на собственных лошаденках, на собственной телеге, со своими лопатами, казанами, кухарками, собаками, домашним скарбом и с отчаянной мудростью, выработанной поколениями обездоленных трудяг: дать поменьше, взять побольше. Померкла вековая мудрость полумужика, полупролетария, отходника-сезонника на советской большевистской стройке. Заскорузлые бородачи отдавали Магнитке все, на что оказались способны, хотя сами получали не ахти как много.

Губарь — это пыльное время котлованов, тяжелой глины, бездорожья, артельных костров, палаток.

Губарь — это время первых лампочек Ильича в дремучей степи, первых бетонных замесов, первых фундаментов, бессонно-авральных, овьюженных, вымороженных ночей и дней на строительстве заводской плотины, первых заводских труб и заводских корпусов. Губарь — это первый рабочий огонь, первый не вхолостую грохочущий агрегат, первый действующий цех, первые тонны выплавленного чугуна.