Эли с интересом разглядывал интерьер — стены, украшенные картинами, старинные люстры, тратящие электроэнергию на рассеянное освещение, — и осторожно молчал. Половина кресел в зале были пустыми, из остальных торчали лысые или седые головы. Кое-где рядом с креслами возле прохода стояли инвалидные коляски. На последних рядах сидели молодые филиппинцы и непальцы, помощники пожилых зрителей. Это выглядело как культпоход жителей дома престарелых. Что Эли подумает обо мне? Он сидел рядом со мной в девятом ряду, в кресле номер 14, с терпеливым выражением на лице, какое бывает у человека, оказавшегося в трудной ситуации и понимающего, что сделать ничего нельзя, остается только ждать.
На сцену вышли четыре музыканта и сразу, без ритуального настраивания инструментов, начали играть. Симпатичная, словно подпрыгивающая мелодия первой части на фоне постоянного постукивания и то появляющегося, то исчезающего птичьего зова. Покидая мажор, музыканты почти шептали минорные отрезки вплоть до полного исчезновения звука. Оставалось пустое пространство, полное ожидания, затем оно заполнялось меланхолической грустью, даже тоской. Музыка отрывалась от реальности и возвращалась в нее, с облегчением попадая на устойчивую почву мажора.
Вторую часть музыканты исполнили самым тихим, самым таинственным и мрачным образом, сохраняя при этом мелодичность простой песни, становившейся особенно простой, когда вдруг появлялись высокие взлетающие звуки скрипки и проветривали общую хроматическую угрюмость этого отрезка. Мне казалось, что это не столько заявленное скерцо, сколько молитва. Адажио было сыграно несколько быстрее, чем нужно, но зато была сохранена особая гайдновская смесь серьезности и легкости.
Четвертая часть со славянскими или, может быть, венгерскими мотивами, была полна энергии и смеха, и она тоже уходила иногда в некую витающую легкость. Да, это Гайдн, тонкая светлая романтика…
Я забыла про Эли. Вспомнила, когда музыка отзвучала и после небольшой паузы грянули аплодисменты. Он аплодировал вместе со всеми, но не с таким воодушевлением, как я.
О квинтете Моцарта соль минор я так много писала, говорила, так часто анализировала его на курсах, что знаю наизусть. От этой музыки я совершенно забываюсь, я словно сама превращаюсь в нее, теку вместе с ней, умоляю, плачу, успокаиваюсь, кричу, смиряюсь. Никакое камерное произведение Моцарта не может сравниться с квинтетом соль минор, даже концерт для кларнета с оркестром, который я раньше так любила.
Когда музыка стихла, я аплодировала изо всех сил, вскочив с места, попросту забыв о существовании Эли. Ой! Я совершенно не могла себе представить, как он воспринимал эту музыку, что творилось у него в душе.
— Тебе понравилось? — спросила я с некоторой опаской.
— Очень неплохо, — ответил он, к моему удивлению.
Неужели солгал?
— Вернемся после антракта?
— Почему нет…
— Прекрасно, тогда пойдем выпьем по чашечке кофе, — радостно предложила я.
Кажется, я смогу ходить с ним на концерты. Только надо будет следить, чтобы он чистил туфли и надевал пиджак, а не эту дурацкую ветровку.
Мы вышли из зала. Приятное дуновение ветра. Медленные движения людей, которым некуда торопиться. В голове у меня продолжала звучать музыка Моцарта.
— Подожди здесь, я принесу кофе. Хочешь пирожное? Сколько сахара? — спросил он и решительными шагами направился к очереди.
Это было мило с его стороны. Это мне понравилось. Я отошла в сторонку и начала копаться в своей черной бархатной сумочке, чтобы не встретить очередных знакомых. И ждала Эли, как ждут продолжения рассказа или фильма — с любопытством и скептицизмом.
— Как тебе эта музыка? — спросила я вновь, когда он принес кофе в одноразовых стаканчиках.
— Нормально.
— Только нормально? — не отставала я.
— Произведения были немного длинными, — признался он.
— Но ты получил удовольствие? Кто тебе больше понравился — Гайдн или Моцарт?
— Первый был радостный, а второй грустный, — сказал он, — но более красивый. Там было такое место, как будто кто-то вздыхал, словно у него разбилось сердце.
— Вот это? — я напела ему отрывок из адажио, когда скрипка издает вздохи sforzando, а другие инструменты сопровождают ее монотонными судьбоносными шестнадцатыми.
— Да-да, это.
— Извини! — и я обняла его обеими руками, в одной из которых был стаканчик с кофе, а в другой сумочка.
Он не отстранился, осторожно притянул меня к себе и поцеловал в губы.
— За что извинять? Я смотрел на тебя там, в зале.
— Ну и как, тебе понравилось то, что ты увидел? — не удержалась я от провокационного вопроса.
— Не имеет значения.
Это все, что он сказал. Он не любит, не умеет говорить комплименты даме? Или он увидел что-то, о чем лучше не говорить? Во всяком случае, у него есть интерес ко мне, это ясно даже такому скептику, как я.
После антракта, слушая квинтет Бетховена, мы держались за руки. Не знаю, помогало ли это ему слушать музыку, мне мешало. Я спрашивала себя, не впутываюсь ли я снова во что-то опасное. Почему я вхожу в это с такой скоростью, почему не медлю, не пытаюсь проверить, получше разобраться? И я знала, что не остановлюсь. Я неспособна остановиться на полпути и повернуть назад.
Это как мой принцип доедать все, что на тарелке, потому что в Индии есть голодные дети? Или это глубоко сидящее во мне упрямство, не дающее мне признать, что я выбрала неверный путь?
Между прочим, в детстве я легко отворачивалась от того, что не по мне. Помню, я одна, самостоятельно, воспользовавшись тем, что воспитательницы рядом не было, вернулась в садик, когда на прогулке оказалась в хвосте группы с мальчиком, который меня иногда бил.
Но тогда я реагировала на ситуацию, а вот отказаться от своего решения мне всегда трудно. Было в его молчании, почти равнодушии, почти даже суровости, в его выглаженной одежде что-то такое, что вызывало во мне желание дразнить его, растормошить, обрызгать водой, чтобы он обрызгал меня в ответ.
Я спросила, не хочет ли он, чтобы я подбросила его домой. Он сказал, что хотел бы заехать ко мне, а потом заглянуть к сыну.
— Они не будут уже спать?
— Может, и будут, но это неважно, у меня есть ключ. Я обещал починить холодильник. Ты хочешь погулять в субботу? — спросил он вдруг тихо, опустив голову и посмотрев на меня снизу вверх.
— А ты хочешь? — кокетливо ответила я вопросом на вопрос.
— Если ты хочешь… — он изображал равнодушие.
— Почему нет? — ответила я в его духе. Я ловко умею обезьянничать.
— У меня четыре на четыре, — сказал он.
— Что у тебя?..
— Ну, машина у меня четыре на четыре. Я выиграл ее в лотерею. Проблема в том, что ей нужно много бензина.
— Так, может, возьмем мою машину?
— В следующий раз возьмем твою.
Замечательно: он уже думает о следующем разе!
Мы припарковались около кибуца Цуба, поднялись в крепость Бельмонт на холме, прошли, минуя родники Сатаф и Эйн-Коби, до Бар-Гиоры. Буйная свежая зелень конца израильской зимы ярко и радостно пестрела цветами — анемонами, цикламенами, лютиками, дикой горчицей, кошачьими лапками. Я то и дело вскрикивала от восторга, но Эли меня не слышал. Он упруго шагал впереди, метрах в десяти от меня, в ярких высоких кроссовках, одолевая подъемы с легкостью горного козла. На плече он нес сумку с бутылкой воды и съестными припасами — бутербродами, двумя апельсинами и двумя вареными яйцами. А еще там была газовая горелка для приготовления настоящего кофе. Время от времени Эли останавливался, чтобы с близкого расстояния сфотографировать мобильным телефоном особенно красивый цветок. Иногда мобильник звонил и Эли с кем-то говорил, но я не могла разобрать, что́ он говорил и особенно — кому.
Природа делает меня романтичной. Вдруг мне никуда не надо торопиться. Вдруг нет никаких дел, никаких планов, есть только природа и я, ее частица. На мне были эластичные джинсы, я чувствовала, как они обтягивают меня. Две верхние пуговицы на блузке я не стала застегивать. Были в моей жизни мужчины, которые без колебаний уложили бы меня здесь, посреди травы и цветов, и даже случайно приблизившийся к нам осел или верблюд их нисколечко не смутил бы. Я вспоминала, как это было восхитительно, но у Эли, похоже, и в мыслях не было ничего подобного. Почувствовать мое состояние он не мог, потому что все время шел впереди, лишь иногда останавливаясь, чтобы подождать меня.
От вида с вершины холма захватывало дух. Эли снял со спины рюкзак, вытащил из сумки газовую горелку, зажег ее спичкой, налил воды из пластиковой бутылки в турку, добавил две полных чайных ложки кофе с кардамоном и поставил турку на огонь. Потом достал из рюкзака и расстелил на земле вышитую скатерть, поставил на нее две чашки и протянул мне пакет, в котором были бутерброды, вареные яйца и апельсины.
— Через пару минут будет кофе. — Он посмотрел на меня долгим взглядом. Руки у него загорелые, мускулистые и довольно волосатые, ладони широкие, по-отечески надежные.
— Вау! — вырвалось у меня.
Я обратила внимание, что и сейчас на нем аккуратно выглаженные хлопчатобумажные брюки и рубашка (может, он купил сразу несколько одинаковых?). Судя по дырочкам возле пряжки, он похудел со времени покупки ремня.
— Вкусно? — спросил он, когда я пригубила обжигающий кофе с пенкой.
— Подожди, — отозвалась я, — оно должно немного остыть.
— Да, необходимо терпение.
Мне показалось, что он имел в виду не только и не столько кофе, но не стала углубляться, а просто кивнула головой. Я действительно была согласна с ним, но терпение совсем не главная моя черта и никогда не было ею. Я все делаю быстрее других. Мне понадобилось немало времени, чтобы понять: да, меня раздражает медлительность других, но этих других раздражает моя расторопность.
Легкий ветерок освежал мои вспотевшие щеки. По всей вероятности, они были слишком красными. Так обычно бывает, когда я напрягаюсь, нервничаю или выпью лишнего.