— Это новый дедушка, его зовут Эли, — объяснила моя внучка Охала своему сыну Яли, который сначала посмотрел на Эли с явной враждебностью, потом встал перед ним и произнес совершенно отчетливо:
— Дедушка Эли, мы тебя не любим. Я не люблю тебя. И моя мама не любит тебя. И моя бабушка не любит тебя.
Охала, выступающая за свободу слова и за свободное воспитание детей, чтобы укрепить их уверенность в себе, не пыталась прервать сына. Эли, который сначала показался мне сбитым с толку, подождал, пока малыш закончит, потом присел перед ним на корточки и сказал серьезно:
— Но меня любит твоя прабабушка Габриэла, ты это знаешь?
Яли с большим сомнением посмотрел на меня. Я улыбнулась до ушей и закивала головой, подтверждая слова Эли. Даниэла, наблюдавшая всю эту сцену, пожала плечами, приподняла брови и закатила глаза, словно говоря, что есть вещи, которые нужно принимать, даже если они не очень понятны и не очень приятны. Она посерьезнела за последние годы и при встрече произвела на меня хорошее впечатление, но эта ее гримаса причинила мне боль.
Вечером в следующую субботу мы с Эли отправились навестить его мать. Она жила на четвертом этаже старого дома в престижном районе, недалеко от меня. Эли был прорабом на строительстве этого дома и получил в нем квартиру, которую передал родителям. Я давно заметила, что ему трудно говорить об отце. Постепенно я разобралась. Его отец был каменщиком во времена турок, затем строительным рабочим. Это был мягкий и застенчивый человек. Он умер в доме престарелых «от пыток медсестер», как выразился Эли.
Он открыл дверь своим ключом и шагнул в полумрак, пахнувший хлоркой. Я последовала за ним в темную гостиную. Там в глубоком деревянном кресле сидела в профиль к нам старая женщина — большое пятно на фоне яркого закатного света, проникающего в комнату через открытый балкон и бьющего мне в глаза. Ее руки лежали на поручнях кресла, обтянутых тканью. Старуха не пошевельнулась, когда мы вошли. У самых корней крашенные хной волосы были ярко-оранжевого цвета, буквально пламенели, вобрав в себя, словно увеличительное стекло, все внешнее освещение. Эли нажал на выключатель, без надобности включив свет.
— Привет, мама!
— Привет, Эли! — ответила она. Голос ее дважды поднялся и опустился, второй раз в хроматическом интервале и, может быть, поэтому прозвучал для меня несколько иронично.
— Знакомьтесь. Мама, это Габриэла.
Она была совершенно неподвижна. Я могла разглядеть ее всю: грузный низ, не вполне помещающийся на квадрате сиденья, изогнутые пальцы на поручнях кресла, заканчивающиеся похожими на когти длинными кривыми ногтями с блестящим красным маникюром, огромные глаза византийской мадонны, горбатый нос, крупные ноздри, глубокие морщины над узкими губами, измазанными помадой.
— Здравствуйте, очень приятно, — сказала я неискренне.
Я стояла прямо перед ней.
— Здравствуй, здравствуй, — прогнусавила она, не скрывая своего презрения и по-прежнему оставаясь величественным монументом.
— Я сделаю нам чаю, мама?
— Сделай нам чаю, почему бы и нет, — ответила она тем же тоном пренебрежительного равнодушия.
— Я передвину тебя к столу, мама?
— Хорошо. И принеси орехи. А я пока пойду в туалет.
Она встала, опираясь на ходунки, и стало ясно, что она способна двигаться.
Эли возился на кухне, а я продолжала стоять посреди гостиной. Я разглядывала пластиковые трисы[16] между гостиной и балконом, лампу без абажура, зеленые пятна в тех местах на стене, где отслоилась известь, обнажая старую краску. На стенах висели картины: портреты раввинов, свадебная фотография в позолоченной раме, большая поблекшая с годами вышивка крестом с изображением озер, лесов и летящих гусей, тоже в позолоченной раме…
Я разглядывала картины и остро завидовала матери Эли. Как ей удалось достичь такой преданности со стороны сына? Какое оружие она использовала? Беспомощность? Хитрость? Заслуженный авторитет? У меня не было ни того, ни другого, ни третьего и поэтому не было никакого шанса преуспеть в безнадежной борьбе за любовь моих детей. Что до любви между женщиной и мужчиной, то, видимо, в ее глазах это никогда не было важным. А в его глазах? Что важно для него?
Когда мы сели за стол, я спросила ее, как она готовит суп кубе хумуста[17], одно из любимых блюд Эли, и призналась, что для меня это слишком сложно. Потом я попросила ее рассказать о детстве, о страданиях семьи, о том, как тяжело ей было растить детей, и она вынуждена была отвечать мне.
Закончилась эта встреча тем, что я убедила ее дать мне семейные материалы — газетные вырезки с ее историями, письма, фотографии, старые документы, поздравительные открытки — и пообещала, что приведу все в порядок, наберу тексты и напечатаю книгу, которую она сможет дарить родственникам. А на обложке будет ее самая удачная фотография. Вместо «спасибо» она сказала: «Хорошо, если хочешь…» — словно делает мне одолжение.
Когда мы спускались по лестнице, Эли вдруг обнял меня сзади, положил голову мне на плечо и прошептал: «Спасибо!» Лицо мое обдало его теплым дыханием, сладкая волна прошла по всему телу, на глаза навернулись слезы. Я повернулась к нему, обняла его, и он прижался ко мне всем телом. Еще немного, и мы с ним упали бы и покатились вниз!
Когда мы пришли домой, он сказал вдруг:
— Она так сурова с тобой из-за бараков.
— Каких бараков?
— Она не может простить ашкеназам тех маабарот[18].
— Эли, может быть, ты не в курсе, но в 1953 году четверть жителей барачных поселков составляли румынские евреи. Треть — евреи из Ирака, это верно. Я читала об этом в Интернете.
— Румынам было легче, у них были связи с местными ашкеназами, а мы, иракцы, очень страдали от дискриминации. Это известно.
Я прикусила язык. Я не хотела правоты. Я хотела любви.
Как-то вечером, когда мы откуда-то вернулись домой, я спросила его:
— Тебе не кажется, что ты должен участвовать в расходах на электричество, газ, телефон? Да и в оплате арноны[19] тоже.
— Электричество — да, газ — да, а телефон и арнона — нет, — спокойно ответил он.
— Почему?
— Потому что квартира — твоя собственность, а не моя. Арнона взимается с владельца собственности, а телефон у меня мобильный.
— Что ты имеешь в виду? А если бы ты был жильцом?
— Я что, жилец для тебя?
— Во-первых, не кричи на меня, я не привыкла, чтобы на меня кричали…
— Я не кричал.
— Нет, кричал.
Тут я сообразила, что, если я сейчас поставлю ему условие — участие в платежах, — он может встать и уйти от меня, кто его знает…
— Ну, хорошо, подумай, — сказала я самым смиренным голосом, на который была способна, но не удержалась и продолжила: — А деньги, которые я плачу уборщице и садовнику?..
— Нам не нужны ни уборщица, ни садовник.
— Что значит не нужны? Уборщица приходит раз в неделю, садовник — раз в месяц. Это постоянные платежи.
— В такой маленькой квартире мы можем убираться сами. И садом я могу заниматься.
— Что значит «сами»? Кто что будет делать?
— Все будем делать вместе.
— Ты будешь мыть туалеты?
— Я вымою их лучше, чем твоя уборщица.
— Ты хочешь сказать, что у нас грязные туалеты?
— Да.
Наступила тишина. Тяжелый камень повис в воздухе. Эли кричит на меня, Эли говорит, что я грязная.
— У твоей мамы они чище?
— Когда я мою — чище.
Я опомнилась и приказала себе замолчать.
Утром в пятницу мы стали вместе наводить порядок в доме. Его медлительность сводила меня с ума: я успела убрать кухню и две комнаты, а он все еще возился с туалетами. Наконец он пошел на кухню и стал мыть посуду, уже вымытую мной.
— Это не совсем чисто. Посмотри! — он протянул к свету нож, ложку, стакан, показывая мне оставшиеся на них пятна от воды.
— Ну прости, перемой, я не против.
— Может, ты привыкла к грязи?
— Я привыкла к грязи?..
— Я сказал: может быть.
— Ты сказал, что я привыкла к грязи.
— Я сказал: может быть.
— Я не привыкла, чтобы на меня кричали.
— Я не кричал.
— Кричал. Если так будет и дальше, мы не сможем продолжать жить вместе.
Ночью мы помирились. Мой живот ухватил тепло его тела и впитал так, словно это было тепло камня, нагретого на солнце.
Очень осторожно, почти умоляюще, Эли попросил меня принять его детей на Седер Песах[20].
— Последние годы мы делали Седер у старшего сына, но у него крохотная квартира с холодильником посреди гостиной, и мы сидим в тесноте перед этим холодильником.
— О каком количестве гостей ты говоришь?
— Ну, моя дочь с моей внучкой и ее другом… может быть, и друг самой дочери, я точно пока не знаю… сын с женой и двумя детьми и младший сын со своей девушкой.
— Уже десять, не считая нас, — тихо сказала я. — А что с моими детьми? Они обычно приходят ко мне на Песах, девять человек. Еще я всегда приглашаю Галину и ее сына, это русскую, которая приехала в Израиль и заболела здесь раком. Так что в общей сложности нас уже двадцать три человека. Не представляю, как мы все поместимся за столом.
— Не волнуйся, я организую длинный стол, принесу доски, стулья. Куплю на рынке мясо.
И я поняла, что у меня нет выбора, что наступил час испытания.
— Хорошо. Думаю, мне придется купить другую скатерть.
— Я куплю скатерть. А пасхальная посуда у тебя есть?
— Пасхальная посуда? Ты знаешь, нет…
— Как это может быть?
— Так это может быть. Ты же не религиозный, зачем тебе все это?
— Я уже говорил тебе: это то, что есть. У меня нет ответа на все твои вопросы. Просто я знаю: на Песах нужна другая посуда. И нужно откашировать кастрюли, столовые приборы, плиту, иначе это не Песах.