[35][36]. Революционную действительность он, как видно, уже не хотел однозначно ассоциировать с хаосом и анархией.
Как политик Кох-Везер участвовал в дискуссии вокруг идеи «Пан-Европы», продолжавшейся с начала двадцатых годов. Подобно основателю «Пан-европейского союза» графу Рихарду Куденхове-Калерги, он видел будущую объединенную Европу без СССР[37]. Томас Манн, входивший в число членов этого союза, высказался в сентябре 1929 года в венской газете «Нойе фрайе прессе» против такого ограничения. Его аргументы еще раз показывают, что к этому времени теория «азиатизма» была окончательно сдана им в архив. Сначала он заверил читателей, что осознаёт ужасы и опасность большевизма, который требует от русского народа максимума страдания. Немецкой и другим нациям Западной и Центральной Европы большевизм, по мнению писателя, не угрожает, ибо – как он пишет – «наш народ и наши народы слишком умны, слишком индивидуалисты, если угодно, слишком культурны, чтобы допустить над собой большевицкие эксперименты».
После политкорректной по тем временам преамбулы он перешел к сути вопроса. Большевизм в России имеет все же свою историческую функцию – «он обостряет социальную совесть нашей эпохи». Французская революция не победила, но она покорила мир. «Может быть, – подводил итог Томас Манн, – и после краха большевизма в России какая-то часть его идеи разойдется по миру»[38]. Какой ему видится объединенная Европа, включающая Советский Союз, писатель не уточнил.
Несколько лет назад Томас Манн стремился обелить коммунистическую идею саму по себе и списать террор, которого требовало ее воплощение, на «русский азиатизм». Теперь же ему было не столь важно отделять идею от практики, сколь сделать из существования Советского Союза практические выводы для Германии. Речь шла об обострении социальной совести. В той же публикации он заметил: «Мы стали чутки к социальным вопросам»[39].
В интеллектуальной дискуссии Бунин и Шмелев, возможно, сочли бы аргументы Томаса Манна по-своему резонными. Но как люди, лишившиеся близких и родины из-за прихода к власти большевиков, они определенно не смогли бы с ними согласиться. Дискуссий такого рода не возникло, так как даже именитым русским писателям-эмигрантам приходилось прежде всего бороться за выживание. Как правило, они не имели прочных социальных и коммерческих связей в западноевропейском обществе. Знакомство с Томасом Манном было для них в первую очередь возможностью установить ценные контакты. В открытой полемике с ним они на тот момент едва ли были заинтересованы.
Эпистолярная связь между Парижем, где жил Шмелев, и Грассом, где обосновался Бунин, с одной стороны, и Мюнхеном с другой не прерывалась, хотя и не была регулярной. Оба русских писателя время от времени посылали Томасу Манну свои новые произведения. На их письма он отвечал с теплом и сочувствием. Его отношение к Бунину было более официальным, к Шмелеву – более личным. В лице Бунина и Шмелева Томасу Манну снова и снова напоминало о себе специфическое явление литературы в изгнании и, в частности, тема жертв революции в России.
До начала тридцатых годов на немецкий язык были переведены только несколько рассказов Бунина. Два их них – «Митина любовь» и «Господин из Сан-Франциско» в свое время очень понравились Томасу Манну. Вероятно, на исходе 1929 года – Манну только что была присуждена Нобелевская премия по литературе – Бунин послал ему сборник своих новелл во французском переводе. Ответ из Мюнхена, датированный 11 февраля 1930 года, был полон комплиментов и выражений симпатии. Томас Манн писал, что ему трудно отдать предпочтение какой-либо одной из них, но «Un crime» произвела на него особенное впечатление, «видимо, как раз из-за того, что она настолько русская, что французская форма для нее странна и поэтому особенно пикантно идет ей»[40].
Рассказ Бунина «Ермил», носящий во французском переводе название «Un crime» («Преступление»), был написан в 1912 году, то есть еще в России. Его главный герой – невзрачный, трусливый и одинокий лесной сторож Ермил – планирует и совершает убийство, чтобы избавиться от комплекса неполноценности. В двадцатые годы французский язык по-прежнему был языком международного общения, и Бунин, благодаря встрече в Париже, знал, что Томас Манн умел на этом языке объясниться. Однако сомнительно, чтобы он утрудил себя внимательным чтением по-французски этого рассказа из крестьянской жизни, заполненного труднопереводимыми просторечными словами и выражениями. Поэтому похвала нобелевского лауреата при ближайшем рассмотрении представляется скорее формальной, чем глубокой.
Отправка Томасу Манну романа «Жизнь Арсеньева» в итальянском переводе была лишь символической акцией со стороны Бунина, так как ни он, ни его мюнхенский адресат не владели этим языком. В ответ на нее Бунин получил 30 декабря 1930 года «Смерть в Венеции» также на итальянском, с любезной дарственной надписью[41], что следует понимать либо как сверхкорректный «симметричный» жест, либо как дипломатичный намек на обоюдное незнание итальянского. Впрочем, Томасу Манну, скорее всего, не было известно, что «Жизнь Арсеньева» еще не была переведена на языки, на которых он мог бы ее читать: немецкий и французский.
Практически одновременно, к Рождеству 1930 года, Лев Шестов, по просьбе Бунина, предложил Томасу Манну выдвинуть кандидатуру Бунина на Нобелевскую премию по литературе[42]. С философом-эмигрантом и членом Общества Ницше Шестовым Томас Манн, как уже упоминалось, познакомился за пять лет до этого в Париже. 31 декабря 1930 года он отвечал Шестову: «Бунин – очень сильный рассказчик, а “Господин из Сан-Франциско” остается незабываемым шедевром. Он по-прежнему остается мастером, наделенным всеми славными традициями великолепного русского повествовательного искусства, но – если сказать честно – его вещи, которые я прочитал позже, не вызвали у меня такого художественного восторга, как то произведение <…>»[43]. И если уж выдвигать на Нобелевскую премию непременно русского писателя, продолжал Томас Манн, то Шмелев заслуживает ее не менее, чем Бунин. Он искренне желал бы, чтобы Шмелев получил ее, но думает еще и о Зигмунде Фрейде и вообще-то не совсем уверен, что лауреаты Нобелевской премии имеют право выдвигать кандидатов в международном масштабе.
Не совсем понятно, какие именно «вещи» Бунина разочаровали Томаса Манна. Речь могла бы идти только о его ранних рассказах, вышедших в немецком переводе еще в 1903 году. Или Томас Манн имел в виду все-таки сборник новелл, переведенных на французский, которые он хвалил в личном письме к их автору?
Добрые слова о Шмелеве были нечто большее, чем формальное признание его таланта. За ними последовали конкретные действия. Выяснив правила выдвижения кандидатов на Нобелевскую премию, Манн уже 23 января 1931 года официально предложил кандидатуры Шмелева и Германа Гессе. «Политическое обстоятельство, – писал он о русском коллеге, – что он, будучи убежденным антибольшевиком, относится к живущим в Париже эмигрантам, можно не учитывать и в крайнем случае только упомянуть в том смысле, что он живет во французской столице в глубокой бедности. Его литературные заслуги, по моему убеждению, настолько значительны, что он представляется достойным кандидатом на премию»[44].
Еще один писатель-эмигрант, Марк Алданов, лично знакомый и с Буниным, и с Томасом Манном, также попытался убедить Манна предложить кандидатуру Бунина. В мае 1931 года Манн сообщил Алданову, что как немец он чувствует себя обязанным выдвинуть на Нобелевскую премию немецкого писателя[45]. Таким образом, вопрос о том, будет ли он вообще выступать за какого-либо русского автора, был окончательно закрыт. После этого личные контакты между Томасом Манном и Буниным прекратились. Переписка поддерживалась только со Шмелевым. Он остался единственной фигурой в эпистолярном окружении Манна, которая напоминала ему о жертвах «устремленного в будущее» советского эксперимента.
Экономический кризиз 1929–1930 годов усилил радикальные настроения в Германии. Сенсационный успех партии Гитлера НСДАП на выборах в рейхстаг в сентябре 1930 года (18,3 % голосов против 2,6 % в 1928 году) побудил Томаса Манна выступить с «Немецкой речью». Древнегерманские культы, питавшие национал-социализм, он с самого начала расценивал как атавистический рецидив, направленный против веры в разум. «Немецкая речь» была призывом к разуму в области политики.
Писатель собирался избавить немецкое бюргерство от «первобытного» страха перед словами «марксизм» и «социализм», которые, по его мнению, неправильно используются. Параллельно он поспешил дистанцироваться от «ортодоксального марксизма московско-коммунистической чеканки» и предложил публике другой «марксизм», собственного изобретения, который отождествил с демократическим, социально ориентированным государством. Аналогично Томас Манн переформатировал и слово «социализм». Термины из области, в которой он, по собственному признанию, был дилетантом, он переносил в свою систему понятий, а затем использовал в политическом дискурсе. Его мотивы – борьба с идеологией нацистов – были в данном случае вполне благородными, но его аргументация не могла не разочаровывать тех, кто ждал от него однозначных ответов на конкретные вопросы. Тринадцатью годами позже Серенус Цейтблом, герой романа «Доктор Фаустус», напишет примечательные слова: «Мне не по душе, когда один хочет захватить все, когда он заимствует слово у противника, переиначивает его и перепутывает все понятия»