«Я понял жизни цель» (проза, стихотворения, поэмы, переводы) — страница 5 из 23

Здесь кончается мой биографический очерк.

Продолжать его дальше было бы непомерно трудно. Соблюдая последовательность, дальше пришлось бы говорить о годах, обстоятельствах, людях и судьбах, охваченных рамою революции.

О мире ранее неведомых целей и стремлений, задач и подвигов, новой сдержанности, новой строгости и новых испытаний, которые ставил этот мир человеческой личности, чести и гордости, трудолюбию и выносливости человека.

Вот он отступил в даль воспоминаний, этот единственный и подобия не имеющий мир, и высится на горизонте, как горы, видимые с поля, или как дымящийся в ночном зареве далекий большой город.

Писать о нем надо так, чтобы замирало сердце и подымались дыбом волосы.

Писать о нем затверженно и привычно, писать не ошеломляюще, писать бледнее, чем изображали Петербург Гоголь и Достоевский, – не только бессмысленно и бесцельно, писать так – низко и бессовестно.

Мы далеки еще от этого идеала.

Весна 1956, ноябрь 1957

ИЗБРАННЫЕ СТИХОТВОРЕНИЯ

НАЧАЛЬНАЯ ПОРА1912 – 1914

* * *

Февраль. Достать чернил и плакать!

Писать о феврале навзрыд,

Пока грохочущая слякоть

Весною черною горит. Достать пролетку. За шесть гривен

Чрез благовест, чрез клик колес

Перенестись туда, где ливень

Еще шумней чернил и слез.

Где, как обугленные груши,

С деревьев тысячи грачей

Сорвутся в лужи и обрушат

Сухую грусть на дно очей.

Под ней проталины чернеют,

И ветер криками изрыт,

И чем случайней, тем вернее

Слагаются стихи навзрыд.

1912

СОН

Мне снилась осень в полусвете стекол,

Друзья и ты в их шутовской гурьбе,

И, как с небес добывший крови сокол,

Спускалось сердце на руку к тебе.

Но время шло, и старилось, и глохло,

И паволокой рамы серебря,

Заря из сада обдавала стекла

Кровавыми слезами сентября.

Но время шло и старилось. И рыхлый,

Как лед, трещал и таял кресел шелк.

Вдруг, громкая, запнулась ты и стихла,

И сон, как отзвук колокола, смолк.

Я пробудился. Был, как осень, темен

Рассвет, и ветер, удаляясь, нес,

Как за возом бегущий дождь соломин,

Гряду бегущих по небу берез.

1913, 1928

ВОКЗАЛ

Вокзал, несгораемый ящик

Разлук моих, встреч и разлук,

Испытанный друг и указчик,

Начать – не исчислить заслуг.

Бывало, вся жизнь моя – в шарфе,

Лишь подан к посадке состав,

И пышут намордники гарпий,

Парами глаза нам застлав.

Бывало, лишь рядом усядусь —

И крышка. Приник и отник.

Прощай же, пора, моя радость!

Я спрыгну сейчас, проводник.

Бывало, раздвинется запад

В маневрах ненастий и шпал

И примется хлопьями цапать,

Чтоб под буфера не попал.

И глохнет свисток повторенный,

А издали вторит другой,

И поезд метет по перронам

Глухой многогорбой пургой.

И вот уже сумеркам невтерпь,

И вот уж, за дымом вослед,

Срываются поле и ветер, —

О, быть бы и мне в их числе!

1913, 1928

ЗИМА

Прижимаюсь щекою к воронке

Завитой, как улитка, зимы.

«По местам, кто не хочет – к сторонке!»

Шумы-шорохи, гром кутерьмы.

«Значит – в „море волнуется“? В повесть,

Завивающуюся жгутом,

Где вступают в черед, не готовясь?

Значит – в жизнь? Значит – в повесть о том,

Как нечаян конец? Об уморе,

Смехе, сутолоке, беготне?

Значит – вправду волнуется море

И стихает, не справясь о дне?»

Это раковины ли гуденье?

Пересуды ли комнат-тихонь?

Со своей ли поссорившись тенью,

Громыхает заслонкой огонь?

Поднимаются вздохи отдушин

И осматриваются – и в плач.

Черным храпом карет перекушен,

В белом облаке скачет лихач.

И невыполотые заносы

На оконный ползут парапет.

За стаканчиками купороса

Ничего не бывало и нет.

1913, 1928

ПИРЫ

Пью горечь тубероз, небес осенних горечь

И в них твоих измен горящую струю.

Пью горечь вечеров, ночей и людных сборищ,

Рыдающей строфы сырую горечь пью.

Исчадья мастерских, мы трезвости не терпим.

Надежному куску объявлена вражда.

Тревожный ветр ночей – тех здравиц виночерпьем,

Которым, может быть, не сбыться никогда.

Наследственность и смерть – застольцы наших трапез.

И тихою зарей – верхи дерев горят —

В сухарнице, как мышь, копается анапест,

И Золушка, спеша, меняет свой наряд.

Полы подметены, на скатерти – ни крошки,

Как детский поцелуй, спокойно дышит стих,

И Золушка бежит – во дни удач на дрожках,

А сдан последний грош, – и на своих двоих.

1913, 1928

ЗИМНЯЯ НОЧЬ

Не поправить дня усильями светилен,

Не поднять теням крещенских покрывал.

На земле зима, и дым огней бессилен

Распрямить дома, полегшие вповал.

Булки фонарей и пышки крыш, и черным

По белу в снегу – косяк особняка:

Это – барский дом, и я в нем гувернером.

Я один – я спать услал ученика.

Никого не ждут. Но – наглухо портьеру.

Тротуар в буграх, крыльцо заметено.

Память, не ершись! Срастись со мной! Уверуй

И уверь меня, что я с тобой – одно.

Снова ты о ней? Но я не тем взволнован.

Кто открыл ей сроки, кто навел на след?

Тот удар – исток всего. До остального,

Милостью ее, теперь мне дела нет.

Тротуар в буграх. Меж снеговых развилин,

Вмерзшие бутылки голых черных льдин.

Булки фонарей, и на трубе, как филин,

Потонувший в перьях, нелюдимый дым.

1913, 1928

ПОВЕРХ БАРЬЕРОВ1914 – 1916

ПЕТЕРБУРГ

Как в пулю сажают вторую пулю

Или бьют на пари по свечке,

Так этот раскат берегов и улиц

Петром разряжен без осечки.

О, как он велик был! Как сеткой конвульсий

Покрылись железные щеки,

Когда на Петровы глаза навернулись,

Слезя их, заливы в осоке!

И к горлу балтийские волны, как комья

Тоски, подкатили; когда им

Забвенье владело; когда он знакомил

С империей царство, край – с краем.

Нет времени у вдохновенья. Болото,

Земля ли, иль море, иль лужа, —

Мне здесь сновиденье явилось, и счеты

Сведу с ним сейчас же и тут же.

Он тучами был, как делами, завален.

В распоротый пасмурный парус

Ненастья – щетиною ста готовален

Врезалася царская ярость.

В дверях, над Невой, на часах, гайдуками,

Века пожирая, стояли

Шпалеры бессонниц в горячечном гаме

Рубанков, снастей и пищалей.

И знали: не будет приема. Ни мамок,

Ни дядек, ни бар, ни холопей,

Пока у него на чертежный подрамок

Надеты таежные топи.

____________________

Волны толкутся. Мостки для ходьбы.

Облачно. Небо над буем, залитым

Мутью, мешает с точеным графитом

Узких свистков паровые клубы.

Пасмурный день растерял катера.

Снасти крепки, как раскуренный кнастер.

Дегтем и доками пахнет ненастье

И огурцами – баркасов кора.

С мартовской тучи летят паруса

Наоткось, мокрыми хлопьями в слякоть,

Тают в каналах балтийского шлака,

Тлеют по черным следам колеса.

Облачно. Щелкает лодочный блок.

Пристани бьют в ледяные ладоши.

Гулко булыжник обрушивши, лошадь

Глухо въезжает на мокрый песок.

____________________

Чертежный рейсфедер

Всадника медного

От всадника – ветер

Морей унаследовал.

Каналы на прибыли,

Нева прибывает.

Он северным грифелем

Наносит трамваи.

Попробуйте, лягте-ка

Под тучею серой,

Здесь скачут на практике

Поверх барьеров.

И видят окраинцы:

За Нарвской, на Охте,

Туман продирается,

Отодранный ногтем.

Петр машет им шляпою,

И плещет, как прапор,

Пурги расцарапанный,

Надорванный рапорт.

Сограждане, кто это,

И кем на терзанье

Распущены по ветру

Полотнища зданий?

Как план, как ландкарту

На плотном папирусе,

Он город над мартом

Раскинул и выбросил.

____________________

Тучи, как волосы, встали дыбом

Над дымной, бледной Невой.

Кто ты? О, кто ты? Кто бы ты ни был,

Город – вымысел твой.

Улицы рвутся, как мысли, к гавани

Черной рекой манифестов.

Нет, и в могиле глухой и в саване

Ты не нашел себе места.

Волн наводненья не сдержишь сваями.

Речь их, как кисти слепых повитух.

Это ведь бредишь ты, невменяемый,

Быстро бормочешь вслух.

1915

* * *

Не как люди, не еженедельно,

Не всегда, в столетье раза два

Я молил тебя: членораздельно

Повтори творящие слова.

И тебе ж невыносимы смеси

Откровений и людских неволь.

Как же хочешь ты, чтоб я был весел?

С чем бы стал ты есть земную соль?

1915

МЕТЕЛЬ

1

В посаде, куда ни одна нога

Не ступала, лишь ворожеи да вьюги

Ступала нога, в бесноватой округе,

Где и то, как убитые, спят снега, —

Постой, в посаде, куда ни одна

Нога не ступала, лишь ворожеи

Да вьюги ступала нога, до окна

Дохлестнулся обрывок шальной шлеи.

Ни зги не видать, а ведь этот посад

Может быть в городе, в Замоскворечьи,

В Замостьи, и прочая (в полночь забредший

Гость от меня отшатнулся назад).

Послушай, в посаде, куда ни одна

Нога не ступала, одни душегубы,

Твой вестник – осиновый лист, он безгубый,

Без голоса. Вьюга, бледней полотна!

Метался, стучался во все ворота,

Кругом озирался, смерчом с мостовой...

– Не тот это город, и полночь не та,

И ты заблудился, ее вестовой!

Но ты мне шепнул, вестовой, неспроста.

В посаде, куда ни один двуногий...

Я тоже какой-то... я сбился с дороги:

– Не тот это город, и полночь не та.

2

Все в крестиках двери, как в Варфоломееву

Ночь. Распоряженья пурги-заговорщицы:

Заваливай окна и рамы заклеивай,

Там детство рождественской елью топорщится.

Бушует бульваров безлиственных заговор,

Они поклялись извести человечество.

На сборное место, город! За город!

И вьюга дымится, как факел над нечистью.

Пушинки непрошено валятся на руки.

Мне страшно в безлюдьи пороши разнузданной.

Снежинки снуют, как ручные фонарики.

Вы узнаны, ветки! Прохожий, ты узнан!

Дыра полыньи, и мерещится в музыке

Пурги: – Колиньи, мы узнали твой адрес! —

Секиры и крики: – Вы узнаны, узники

Уюта! – и по двери мелом – крест-накрест.

Что лагерем стали, что подняты на ноги

Подонки творенья, метели – сполагоря.

Под праздник отправятся к праотцам правнуки.

Ночь Варфоломеева. За город, за город!

1914, 1928

ВЕСНА

1

Что почек, что клейких заплывших огарков

Налеплено к веткам! Затеплен

Апрель. Возмужалостью тянет из парка,

И реплики леса окрепли.

Лес стянут по горлу петлею пернатых

Гортаней, как буйвол арканом,

И стонет в сетях, как стенает в сонатах

Стальной гладиатор органа.

Поэзия! Греческой губкой в присосках

Будь ты, и меж зелени клейкой

Тебя б положил я на мокрую доску

Зеленой садовой скамейки.

Расти себе пышные брыжи и фижмы,

Вбирай облака и овраги,

А ночью, поэзия, я тебя выжму

Во здравие жадной бумаги.

2

Весна! Не отлучайтесь

Сегодня в город. Стаями

По городу, как чайки,

Льды раскричались, таючи.

Земля, земля волнуется,

И катятся, как волны,

Чернеющие улицы —

Им, ветреницам, холодно.

По ним плывут, как спички,

Сгорая и захлебываясь,

Сады и электрички —

Им, ветреницам, холодно.

От кружки синевы со льдом,

От пены буревестников

Вам дурно станет. Впрочем, дом

Кругом затоплен песнью.

И бросьте размышлять о тех,

Кто выехал рыбачить.

По городу гуляет грех

И ходят слезы падших.

3

Разве только грязь видна вам,

А не скачет таль в глазах?

Не играет по канавам —

Словно в яблоках рысак?

Разве только птицы цедят,

В синем небе щебеча,

Ледяной лимон объеден

Сквозь соломину луча?

Оглянись, и ты увидишь

До зари, весь день, везде,

С головой Москва, как Китеж, —

В светло-голубой воде.

Отчего прозрачны крыши

И хрустальны колера?

Как камыш, кирпич колыша,

Дни несутся в вечера.

Город, как болото, топок,

Струпья снега на счету,

И февраль горит, как хлопок,

Захлебнувшийся в спирту.

Белым пламенем измучив

Зоркость чердаков, в косом

Переплете птиц и сучьев —

Воздух гол и невесом.

В эти дни теряешь имя,

Толпы лиц сшибают с ног.

Знай, твоя подруга с ними,

Но и ты не одинок.

1914

УРАЛ ВПЕРВЫЕ

Без родовспомогательницы, во мраке, без памяти,

На ночь натыкаясь руками, Урала

Твердыня орала и, падая замертво,

В мученьях ослепшая, утро рожала.

Гремя опрокидывались нечаянно задетые

Громады и бронзы массивов каких-то.

Пыхтел пассажирский. И, где-то от этого

Шарахаясь, падали призраки пихты.

Коптивший рассвет был снотворным. Не иначе:

Он им был подсыпан – заводам и горам —

Лесным печником, злоязычным Горынычем,

Как опий попутчику опытным вором.

Очнулись в огне. С горизонта пунцового

На лыжах спускались к лесам азиатцы,

Лизали подошвы и соснам подсовывали

Короны и звали на царство венчаться.

И сосны, повстав и храня иерархию

Мохнатых династов, вступали

На устланный наста оранжевым бархатом

Покров из камки и сусали.

(1916)

ИЮЛЬСКАЯ ГРОЗА

Так приближается удар

За сладким, из-за ширмы лени,

Во всеоружьи мутных чар

Довольства и оцепененья.

Стоит на мертвой точке час

Не оттого ль, что он намечен,

Что желчь моя не разлилась,

Что у меня на месте печень?

Не отсыхает ли язык

У лип, не липнут листья к нёбу ль

В часы, как в лагере грозы

Полнеба топчется поодаль?

И слышно: гам ученья там,

Глухой, лиловый, отдаленный.

И жарко белым облакам

Грудиться, строясь в батальоны.

Весь лагерь мрака на виду.

И, мрак глазами пожирая,

В чаду стоят плетни. В чаду —

Телеги, кадки и сараи.

Как плат белы, забыли грызть

Подсолнухи, забыли сплюнуть,

Их всех поработила высь,

На них дохнувшая, как юность.

Гроза в воротах! на дворе!

Преображаясь и дурея,

Во тьме, в раскатах, в серебре,

Она бежит по галерее.

По лестнице. И на крыльцо.

Ступень, ступень, ступень. – Повязку!

У всех пяти зеркал лицо

Грозы, с себя сорвавшей маску.

1915

ПОСЛЕ ДОЖДЯ

За окнами давка, толпится листва,

И палое небо с дорог не подобрано.

Все стихло. Но что это было сперва!

Теперь разговор уж не тот и по-доброму.

Сначала всё опрометью, вразноряд

Ввалилось в ограду деревья развенчивать,

И попранным парком из ливня – под град,

Потом от сараев – к террасе бревенчатой.

Теперь не надышишься крепью густой.

А то, что у тополя жилы полопались, —

Так воздух садовый, как соды настой,

Шипучкой играет от горечи тополя.

Со стекол балконных, как с бедер и спин

Озябших купальщиц, – ручьями испарина.

Сверкает клубники мороженый клин,

И градинки стелются солью поваренной.

Вот луч, покатясь с паутины, залег

В крапиве, но, кажется, это ненадолго.

И миг недалек, как его уголек

В кустах разожжется и выдует радугу.

1915, 1928

ИМПРОВИЗАЦИЯ

Я клавишей стаю кормил с руки

Под хлопанье крыльев, плеск и клекот.

Я вытянул руки, я встал на носки,

Рукав завернулся, ночь терлась о локоть.

И было темно. И это был пруд

И волны. – И птиц из породы люблю вас,

Казалось, скорей умертвят, чем умрут,

Крикливые, черные, крепкие клювы.

И это был пруд. И было темно.

Пылали кубышки с полуночным дегтем.

И было волною обглодано дно

У лодки. И грызлися птицы о локте.

И ночь полоскалась в гортанях запруд.

Казалось, покамест птенец не накормлен,

И самки скорей умертвят, чем умрут,

Рулады в крикливом, искривленном горле.

1915

НА ПАРОХОДЕ

Был утренник. Сводило челюсти,

И шелест листьев был как бред.

Синее оперенья селезня

Сверкал за Камою рассвет.

Гремели блюда у буфетчика.

Лакей зевал, сочтя судки.

В реке, на высоте подсвечника,

Кишмя кишели светляки.

Они свисали ниткой искристой

С прибрежных улиц. Било три.

Лакей салфеткой тщился выскрести

На бронзу всплывший стеарин.

Седой молвой, ползущей исстари,

Ночной былиной камыша

Под Пермь, на бризе, в быстром бисере

Фонарной ряби Кама шла.

Волной захлебываясь, на волос

От затопленья, за суда

Ныряла и светильней плавала

В лампаде камских вод звезда.

На пароходе пахло кушаньем

И лаком цинковых белил.

По Каме сумрак плыл с подслушанным,

Не пророня ни всплеска, плыл.

Держа в руке бокал, вы суженным

Зрачком следили за игрой

Обмолвок, вившихся за ужином,

Но вас не привлекал их рой.

Вы к былям звали собеседника,

К волне до вас прошедших дней,

Чтобы последнею отцединкой

Последней капли кануть в ней.

Был утренник. Сводило челюсти,

И шелест листьев был как бред.

Синее оперенья селезня

Сверкал за Камою рассвет.

И утро шло кровавой банею,

Как нефть разлившейся зари,

Гасить рожки в кают-компании

И городские фонари.

1916

* * *

Я тоже любил, и дыханье

Бессонницы раннею ранью

Из парка спускалось в овраг, и впотьмах

Выпархивало на архипелаг

Полян, утопавших в лохматом тумане,

В полыни и мяте и перепелах.

И тут тяжелел обожанья размах,

Хмелел, как крыло, обожженное дробью,

И бухался в воздух, и падал в ознобе,

И располагался росой на полях.

А там и рассвет занимался. До двух

Несметного неба мигали богатства,

Но вот петухи начинали пугаться

Потемок и силились скрыть перепуг,

Но в глотках рвались холостые фугасы,

И страх фистулой голосил от потуг,

И гасли стожары, и, как по заказу,

С лицом пучеглазого свечегаса

Показывался на опушке пастух.

Я тоже любил, и она пока еще

Жива, может статься. Время пройдет,

И что-то большое, как осень, однажды

(Не завтра, быть может, так позже когда-нибудь)

Зажжется над жизнью, как зарево, сжалившись

Над чащей. Над глупостью луж, изнывающих

По-жабьи от жажды. Над заячьей дрожью

Лужаек, с ушами ушитых в рогожу

Листвы прошлогодней. Над шумом, похожим

На ложный прибой прожитого. Я тоже

Любил, и я знаю: как мокрые пожни

От века положены году в подножье,

Так каждому сердцу кладется любовью

Знобящая новость миров в изголовье.

Я тоже любил, и она жива еще.

Все так же, катясь в ту начальную рань,

Стоят времена, исчезая за краешком

Мгновенья. Все так же тонка эта грань.

По-прежнему давнее кажется давешним.

По-прежнему, схлынувши с лиц очевидцев,

Безумствует быль, притворяясь незнающей,

Что больше она уж у нас не жилица.

И мыслимо это? Так, значит, и впрямь

Всю жизнь удаляется, а не длится

Любовь, удивленья мгновенная дань?

1917, 1928

МАРБУРГ

Я вздрагивал. Я загорался и гас.

Я трясся. Я сделал сейчас предложенье, —

Но поздно, я сдрейфил, и вот мне – отказ.

Как жаль ее слез! Я святого блаженней.

Я вышел на площадь. Я мог быть сочтен

Вторично родившимся. Каждая малость

Жила и, не ставя меня ни во что,

В прощальном значеньи своем подымалась.

Плитняк раскалялся, и улицы лоб

Был смугл, и на небо глядел исподлобья

Булыжник, и ветер, как лодочник, греб

По липам. И все это были подобья.

Но, как бы то ни было, я избегал

Их взглядов. Я не замечал их приветствий.

Я знать ничего не хотел из богатств.

Я вон вырывался, чтоб не разреветься.

Инстинкт прирожденный, старик-подхалим,

Был невыносим мне. Он крался бок о бок

И думал: «Ребячья зазноба. За ним,

К несчастью, придется присматривать в оба».

«Шагни, и еще раз», – твердил мне инстинкт

И вел меня мудро, как старый схоластик,

Чрез девственный, непроходимый тростник

Нагретых деревьев, сирени и страсти.

«Научишься шагом, а после хоть в бег», —

Твердил он, и новое солнце с зенита

Смотрело, как сызнова учат ходьбе

Туземца планеты на новой планиде.

Одних это все ослепляло. Другим —

Той тьмою казалось, что глаз хоть выколи.

Копались цыплята в кустах георгин,

Сверчки и стрекозы, как часики, тикали.

Плыла черепица, и полдень смотрел,

Не смаргивая, на кровли. А в Марбурге

Кто, громко свища, мастерил самострел,

Кто молча готовился к Троицкой ярмарке.

Желтел, облака пожирая, песок.

Предгрозье играло бровями кустарника.

И небо спекалось, упав на кусок

Кровоостанавливающей арники.

В тот день всю тебя, от гребенок до ног,

Как трагик в провинции драму Шекспирову,

Носил я с собою и знал назубок,

Шатался по городу и репетировал.

Когда я упал пред тобой, охватив

Туман этот, лед этот, эту поверхность

(Как ты хороша!) – этот вихрь духоты...

О чем ты? Опомнись! Пропало... Отвергнут.

____________________

Тут жил Мартин Лютер. Там – братья Гримм.

Когтистые крыши. Деревья. Надгробья.

И все это помнит и тянется к ним.

Все – живо, и все это тоже – подобья.

Нет, я не пойду туда завтра. Отказ —

Полнее прощанья. Все ясно. Мы квиты.

Да и оторвусь ли от газа, от касс?

Что будет со мною, старинные плиты?

Повсюду портпледы разложит туман,

И в обе оконницы вставят по месяцу.

Тоска пассажиркой скользнет по томам

И с книжкою на оттоманке поместится.

Чего же я трушу? Ведь я, как грамматику,

Бессонницу знаю. У нас с ней союз.

Зачем же я, словно прихода лунатика,

Явления мыслей привычных боюсь?

Ведь ночи играть садятся в шахматы

Со мной на лунном паркетном полу,

Акацией пахнет, и окна распахнуты,

И страсть, как свидетель, седеет в углу.

И тополь – король. Я играю с бессонницей.

И ферзь – соловей. Я тянусь к соловью.

И ночь побеждает, фигуры сторонятся,

Я белое утро в лицо узнаю.

1916, 1928

СЕСТРА МОЯ – ЖИЗНЬ