Я с тобой, товарищ... — страница 3 из 5

Савелий понимал: вряд ли эти наши самолеты вернутся на аэродром. Особенно — тихоходы-бомбардировщики. Но, как человек, уже прошедший школу войны, он твердо знал и другое: у фашистов будет очень много покойников, когда эти тихоходные машины высыплют им на головы весь свой груз.

Попались в ловушку, фашистские сволочи?! Смяли полк, поперли по шоссе колонной, а оно возьми и ухни под вами во всю мощь нескольких тонн взрывчатки!

Хотелось, очень хотелось собственными глазами увидеть взрывы наших бомб в скопище фашистов и их техники, но он понимал, что сейчас, пока гитлеровцам не до осмотра окопов, ему самое время уходить в лес.

Стоп, Савелий, стоп: а вдруг кто-то из солдат все же уцелел? Негоже бросать товарища в беде. Да и поспокойнее, веселее вдвоем.

И, пригнувшись, чтобы голова случайно не высунулась из окопа, он побежал к блиндажам.

Один из них вообще отсутствовал: бомба или снаряд крупного калибра точно угодили в него, ну и разбросало взрывом накат по бревнышку; большая воронка теперь вместо блиндажа.

Второй блиндаж тоже пострадал: бревна его наката силой удара и взрыва были сломаны почти на середине и просели до земли. Но здесь кто-нибудь все же мог уцелеть. И Савелий, прислонив автомат к стенке окопа, ухватился руками за крайний к окопу обломок бревна, раскачав, вырвал его, положил на дно окопа.

Вырвал обломок бревна — в образовавшуюся щель немедленно заструилась земля. И тут само собой пришло решение: нужно не бревна вырывать, а подкопчик сделать, в том месте, где бревна одним концом еще держались на своих местах. Сделать сначала небольшую дырку в земле, чтобы дать доступ воздуху в блиндаж, потом окликнуть живых и лишь затем, если они отзовутся, расширить продух, превратить его в лаз.

Савелий взялся за лопатку. В это время сзади, на шоссе, истерично затявкали фашистские зенитки, а чуть позже загрохотали взрывы многих бомб. Он даже не оглянулся: для него каждая секунда была дорога.

Лопатка легко входила в рыхлую землю, и первый узкий продух, в который пролезла бы разве что лишь кошка, был готов за считанные минуты. Савелий, нагнувшись к нему, тихо позвал:

— Откликнись, если есть кто живой!

Какое-то время, показавшееся бесконечно долгим, ответом было молчание. Но Савелий чувствовал, что есть там кто-то живой, есть!

— А ты кто такой?

Голос Лазарева! Честное слово!

— Тебе, дурак, не все равно? — радостно огрызнулся Савелий и еще яростнее заработал лопаткой.

Когда проход был готов, Лазарев вновь подал голос:

— Это ты, флотский? Не отпирайся, я узнал твой голос.

— С чего бы мне отпираться? — удивился Савелий. — Сам выползешь или тащить тебя?

В блиндаже послышалось шевеление. С каждой секундой оно становилось слышнее, явственнее. Наконец появилась голова Лазарева. Вся кровью залитая.

Савелий подхватил его, вытащил вместе с винтовкой, в которую тот судорожно вцепился, усадил спиной к стенке окопа и полез в карман за индивидуальным пакетом: куда точно и чем ранен, разглядывать некогда, если кровища хлещет. Он уже наложил на голову солдата первый виток бинта, когда Лазарев сказал скорее растерянно и удивленно, чем испуганно:

— Слышь, флотский, а я ничего не вижу. Неужто ослеп?

Савелий нагнулся к его лицу, попытался заглянуть в глаза. Они были сплошь залиты кровью. И он, сердцем чувствуя беду, обрушившуюся на Лазарева, все же пытался успокоить его:

— Ерунду мелешь. Потом, когда в безопасности окажемся, смою с твоих глаз все лишнее, и сразу прозреешь.

Лазарев промолчал. Ни единого слова не сказал все то время, пока Савелий бинтовал его голову и верхнюю часть лица. Не простонал, ни разу не дернулся, хотя чувствовалось, что порой ему очень больно.

— Кто-то еще есть живой? — спросил Савелий.

— Только я уцелел. Чудом.

— Это точно?

— Думаешь, не звал товарищей? Не ощупал руками каждого? До кого дотянуться смог… Слышь, флотский, ты пристрели меня, а? Фашисты не пощадят, они лишь мук добавят.

Вот теперь Савелий разозлился до бешенства, схватил Лазарева за плечи, тряхнул так, что тот застонал, и зашипел:

— Мои руки своей кровью замарать хочешь? А граната у тебя имеется? «Лимонка»? Ты положи ее себе на грудь, где сердце от страха екает. Ну, когда фашисты брать тебя будут, тогда и взорви ее. И сам мгновенную смерть примешь, и фашистам кое-что перепадет!

Жестокие слова бросил. И не раскаивался, считал, что только так можно заставить Лазарева думать о жизни. Сегодняшней и будущей.

Похоже, достиг желаемого: Лазарев как-то подтянулся, сидел уже не мешком, а человеком. Однако сказал с горечью:

— Разве ты допрешь меня до наших?

— Переть не собирался и не буду. Сам ножками потопаешь, — отрезал Савелий.

— Измываешься?

— Или не слыхивал, что в старые времена слепцы с поводырями всю Россию исходили? — повысил голос Савелий. Помолчал и продолжил уже спокойно: — Ну, чего расселся? Вставай, хватайся за меня и пойдем в лес, пока фашисты нас тут не засекли.

И Лазарев встал, опираясь рукой о стенку окопа. Положил левую руку на плечо Савелия, правой по-прежнему сжимал винтовку.

— Пригнись малость, чтобы башка ненароком над окопом не замаячила, — потеплевшим голосом сказал Савелий. — Вот так. Ну, включаем малый ход вперед?

4

Вести слепого по лесу, где каждая ветка норовила хлестнуть его по лицу, а корни деревьев высовывались из земли в самых неожиданных местах, оказалось значительно труднее, чем предполагал Савелий. И невольно вспомнилось, что слепцы с поводырями ходили по дорогам и очень редко — тропами.

Может быть, только на километр и углубились они в лес, хотя часа полтора или два без единого привала скреблись.

— Ты ноги выше подымай и опускай без потяга вперед, — вот единственное, что сказал Савелий за все это время.

Лазарев незамедлительно последовал его совету. Однако не способен человек сразу отказаться от того, к чему привык с детства. Вот и сбивался временами Лазарев на привычный шаг, запинался там, где, как считал Савелий, и не должен был.

Измаялись — до последней капельки сил. Поэтому, увидев разлапистую ель, обосновавшуюся в густых зарослях младших сестренок, Савелий осторожно провел к ней Лазарева, помог опуститься на землю, щедро усыпанную порыжевшими от времени иглами и шишками, давно освободившимися от семян.

Савелий одну из шинелей положил на землю, чтобы второй прикрыться, как одеялом, и сказал:

— Ложись, Лазарев, набирайся сил на завтрашний день.

— А ты?

— Малость посижу, подумаю, пораскину мозгами и рядом с тобой пристроюсь.

Лазарев послушно лег, но чувствовалось, он напряженно вслушивался в шумы леса, а еще больше, с обостренным вниманием, ловил каждое шевеление его, Савелия.

Чтобы прервать затянувшееся тягостное молчание, Савелий спросил:

— Слышь, Лазарев, а как тебя дразнят?

— Кучерявый, — после небольшой паузы ответил тот.

Савелий сначала опешил, услышав такое. Потом внутренне усмехнулся и сказал, глубоко спрятав свои чувства:

— Извили, брат, я не совсем точно выразился. Мне твое человеческое имя знать желательно.

— Никола… Остальное-то добавлять? Адрес домашний и все прочее? Так-то правдивее брехня будет, когда, убежав от меня, к нашим пробьешься, наши общие страдания, чтобы у некоторых слезу выжать, расписывать станешь.

Савелий ответил хрипловатым от волнения голосом:

— Ты, Никола, дурацкие мысли в голове не держи. Вместе к своим явимся или… Не будет этого «или», слышишь? Не будет!

— Язык, известно, без костей.

Вот, что называется, и поговорили душевно…

А фронт вроде бы стоит. Выходит, наши чуток отступили и опять уперлись ногами в землю. Ишь, фашисты ведут только методический обстрел, а наши пушкари подают голос и того реже.

5

Всю ночь они лежали рядом под одной шинелью. Перед рассветом, когда под шинель пробрался сырой холодок сентябрьской ночи, чувствовали друг друга спиной, не шевелились без крайней необходимости, но не спали. Упорно думали каждый о своем. Лазарев — с ужасом о своей слепоте: жить-то как дальше? Разве это жизнь, если ты больше никого и ничего не увидишь? Кто слеп от рождения, тому, может быть, все же легче: он, вероятно, не так остро чувствует, чего лишен. А ослепнуть в двадцать годочков…

Главное же — что он, Николай, теперь делать в жизни может? Городской устроится в какую-нибудь артель или мастерскую, специально для слепых созданную государством, и будет творить посильное. А он — колхозник, ему за плугом ходить положено, стога метать, хлеба косить и еще многое прочее, без чего в деревне не прожить, ежедневно делать надо. И все эти такие обычные и необходимые работы зоркого хозяйского глаза требуют. Вот и выходит, что, потеряв глаза, он не кормильцем, а нахлебником в родной дом вернется…

Так тошно было от этих мыслей, что на мгновение даже подумалось: а не оборвать ли вообще жизненную тропочку? На самое короткое мгновение посетила его эта думка, и сразу родилось неистребимое желание жить, жить во что бы то ни стало! И он с неприязнью, почти с ненавистью подумал о Савелии: если бы рядом был не этот приблудный флотский, а кто-то из товарищей, он, Николай, наверное, и минуты не сомневался бы в том, что тот не бросит его в беде, слезами и потом изойдет, но доставит к своим, определит в госпиталь. А этот флотский…

Вчера, правда, он себя настоящим человеком показал… А вот кто с точностью скажет, как завтра, когда рассветет, он поступит? Может, смоется втихую, и все дела…

А голова нестерпимо болит, кажется, вот-вот от боли на части развалится. Раны — сами по себе, а она отдельно от них болит. Так сильно, что порой тошнота к горлу подступает и давит, давит, дышать нормально не дает…

Может, все это от мыслей безрадостных?

А у Савелия заботы пока сугубо житейские. Ведь вчера он основательно напортачил: ни самой обыкновенной воды, ни завалящего сухарика не взял с собой. Это непростительно прежде всего потому, что рядом искалеченный войной товарищ, у которого вся надежда только на него, Савелия.