Квартира казалась мне домом скорби, а наша обычная возня — упаковывать и выносить — осквернением. Я держал в руках темно-коричневые настенные часы. Бросилась в глаза секундная стрелка: никогда раньше я не видел такого украшения, как звезда Давида.
Лет двадцать спустя меня позвали на распродажу домашнего имущества на улице Штралауер-аллее. Все уже было продано, кроме настенных часов. Я внимательнее к ним присмотрелся и узнал те, хейманновские. Видимо, во время войны они попали в эту квартиру из лавки Макса Бира.
«Доктор Вонгчовски, Отечество благодарно тебе», — горько произнес Макс Бир, обнаружив награды, которые врач получил за свои заслуги во время Первой мировой войны. Нас прислали в дом 6 на Копеникер-штрассе, угол Пфюль-штрассе. Доктора Вонгчовски, по словам соседей, «забрали» вместе с женой. Опять это безобидное слово «забрали». Легко слетало оно с губ соседей, как будто бы добрые друзья забрали Вонгчовских на маленькую прогулку. Но здесь «забирали», чтобы убить.
Кабинет выглядел так, будто вот-вот войдет очередной пациент. Мужской письменный стол с верхней частью и насадкой примерно 1895 года, первоначально полированный орех, но теперь выкрашенный белой краской, белый шкафчик для лекарств и инструментов, рядом кушетка. В одном из ящиков письменного стола лежали металлические знаки различия офицера кайзеровской армии. Значок за ранения и крест за боевые заслуги, видимо, не заинтересовали гестапо. Я рассматривал крест, когда Макс предложил мне: «Возьми его и сохрани с честью, в память о докторе Вонгчовски». На полу валялись разорванные грамоты и поэтический альбом. Страницы были выдраны, но толстый матерчатый переплет с серебряным орнаментом и надписью «Поэзияс» уцелел. На внутренней стороне переплета я прочитал две записи: «Бианка Пниовер, 1891» — позже жена д-ра Вонгчовски, и «Рут Вонгчовски» — его дочь.
в 1988 году, после двадцатисемилетнего перерыва, я вновь попал в западную часть Берлина и прошел, вспоминая, по улице Копеникер-штрассе. Ничто уже не напоминало о том, что когда-то здесь происходило.
* * *
В 1942 году мне пришлось вступить в организацию гитлеровской молодежи «Гитлерюгенд», отец подал заявление о приеме. С большой помпой в торжественном актовом зале школы в Руммельсберге нам должны были вручать так называемые «мюнхенские удостоверения». Но мое удостоверение и удостоверение одного из моих друзей, очевидно, потерялись по пути из «столицы коричневого движения» в Берлин. Я очень редко участвовал в дежурствах, и однажды моя мать получила письмо, в котором от нее требовали позаботиться о том, чтобы я не отлынивал от дежурств, и пригрозили, что иначе меня вызовут в полицию. Мне пришлось явиться в организацию в Мальсдорфе, исполнить свой долг, который все мы называли «принудиловкой». Перед старинной усадьбой собрались черные овцы из северного, южного и центрального Мальсдорфа. К нашей форме прицепили погоны. Они меня не интересовали, но послужили поводом для одного удивительного происшествия: однажды, когда мы стояли в строю, банфюрер внимательно осматривал каждого из нас, и остановился передо мной: «Ну а ты что стоишь, как благочестивая Елена? В каком ты вообще флажке?» — «Флажок? Флажок? — подумал я, — это что-то, что развевается на ветру?» Банфюрера отвлекли, он отвернулся. Мой сосед шепнул: «Это написано на твоих погонах». Ах ты, Господи, я скосил глаза на свое правое плечо и увидел цифру 18 и через черточку — 124. В этот момент банфюрер снова повернулся ко мне и гаркнул: «Ну, скоро?» Я молодцевато, руки по швам, ответил: «С 18 по 124». Он побагровел и рявкнул: «Я что же, выискивать должен?» И я, так как отвечать просто «да» было запрещено, четко произнес: «Так точно». Сказать «так точно» в такой ситуации было самой большой шуткой. Мальчишки прыснули. Еле сдерживаясь, банфюрер завопил: «Не разговаривать! Это приказ!».
Он приказал нам войти в дом. Я едва слышал его бормотанье, потому что, войдя внутрь, я все свое внимание переключил на двери с чудесными карнизами и оконные рамы с изящными латунными ручками. Здесь было восхитительно! И когда внутренне я немного опомнился от этого великолепия, я хотел только одного: вон отсюда, прочь от этой униформы и рычащих обезьян.
Всю меру нацистского ужаса я впервые осознал поздним летом 1942 года. По дороге из школы к Бирам я свернул с Адельберт-штрассе направо на Копеникер-штрассе и увидел колонну людей: женщины и мужчины, молодые и старые, матери с детьми на руках. Каждый нес в руке маленький чемоданчик или сумку со своим скарбом.
Окруженная солдатами колонна, по шесть человек в ряд, двигалась через мост Шиллинг-брюкке в направлении Силезского вокзала, сегодня это Главный вокзал. Они тащились, подгоняемые резкими командами и ударами дубинок, которыми мучители безжалостно осыпали страдальцев. «Кто это, военнопленные?» — спросил я себя, но тут же заметил желтые еврейские звезды на их одежде. Как похоронная процессия, брели они по мосту. Приблизившись в оцепенении к лавке, я увидел Бира, стоявшего в дверях, многие соседи тоже высунулись из своих магазинчиков и уставились вслед несчастным.
Бир сделал мне знак войти. «Наверно их повезут в лагерь для принудительных работ. Поездом с Силезского вокзала». Я представил себе купе пассажирского поезда, а не вагоны для перевозки скота, в которых их везли в действительности. «Кому-то надо работать на заброшенных полях в Польше», — размышлял Бир. Так объясняли немцам в еженедельных киножурналах новостей.
«А как же старики? Они ведь не могут больше работать», — возразил я. «Этого я сам не понимаю». — Бир задумался. Фрау Бир стояла на своем обычном месте у печки, вдруг она подняла палец, глаза ее сверкнули: «А я вам говорю, что они убьют их всех!» Макс Бир, сидевший за письменным столом над своими бумагами, недоверчиво взглянул на нее: «Но, мамочка, они же не могут убить тысячи людей».
Эта простая женщина, не учившаяся нигде, кроме начальной школы, инстинктивно понимала, что происходит. Но мы не относились к ней достаточно серьезно. С годами она стала немного странной. Когда в лавке раздавался шорох, она прижимала к губам палец: «Тише, они опять спускают в камин подслушивающим аппарат». Постепенно она впадала в манию преследования.
В шесть вечера я, как обычно, пришел на Силезский вокзал, чтобы оттуда ехать в Мальсдорф. Со своей платформы я видел на соседнем пути дальнего следования товарный поезд, к которому в восточном направлении прицепляли пыхтящий паровоз. Вентиляционные щели вагонов для скот были затянуты проволочной сеткой, из вагонов слышались стоны и детский плач. Неужели так собирались везти людей в Польшу?
* * *
Тогда происходило многое, чего я еще не понимал, но что казалось мне чудовищным. Не осознавая до конца надвигающуюся на нас большую катастрофу, не умея ее понять, я был подавлен малой катастрофой, все более обострявшейся в нашем доме.
Уже в двенадцать лет мне стало ясно, что жизнь моей матери, а с ней и моих маленьких брата и сестры, находилась в опасности. Ко всем несчастьям, в конце 1940 года я должен был поехать в детский сельский лагерь в Зависну, которую нацисты, не долго думая, переименовали в Гренцвизе, потому что польское название им не подходило. Туда было приказано выехать всему моему классу. Я опасался, что в мое отсутствие отец мог причинить зло матери. Мне приходилось отдаваться в руки неизвестности. И вот поздним вечером 5 декабря 1940 года я прокрался к дедушкиному шкафу, вытащил шестизарядный французский револьвер. Холодный металл вызывал у меня омерзение, но я должен был сделать это: раз и навсегда прекратить мучения нашей семьи. Я выскользнул в сад. Пришел отец, я прицелился и нажал на курок — ничего не произошло. Я не знал, что нужно было снять предохранитель. Отец ничего не заметил. А на следующий день я уехал.
Вместе с одноклассником мы ездим из Гренцвизе в соседнюю Прашку. Холодно. На тачках и телегах оборванные люди везут свой последний скарб, стулья, ящики и сумки в ту часть городка, которая расположена за таможней. Деревянные столбы уже аккуратно забиты в землю. Как телеграфные столбы. В следующий приезд между ними уже натянута проволочная сетка. Евреи загнаны в гетто.
Что за прекрасное здание! Синагога покрашена размытой светло-голубой краской, фасад разделен четырьмя пилястрами, из стены плоско выступают колонны с капителями наверху и основаниями внизу. Между пилястрами — входная дверь, слева и справа — узкие высокие окна с мелкими ячейками стекол. Над входом тянется карниз, над ним на всю ширину развернулся тимпан, в центре — звезда Давида. Солнечные лучи исходят от нее, она позолочена. Ребенок смотрит широко открытыми глазами. Днем позже: старые оборванные женщины и, едва отличимые от них, молодые, в черных платках, разбивают камни. Подъезжают телеги. Вооружившись ломами, женщины выламывают камни из стен синагоги. Что здесь происходит? Растерянное непонимание. Еще через несколько дней: стоит только левая часть здания. Евреи, подгоняемые невидимыми мучителями, механическими движениями сравнивают с землей свой собственный Божий дом. Печальная ярость, летаргия — и детский вопрос: Почему они должны ломать это? Что за гнусность?
Когда в сентябре 1941 года я вернулся из детского сельского лагеря, отношения между родителями обострились еще больше. Однажды он ударил маму так сильно, что сломал ей нос.
Моя мать не стала бы эвакуироваться из-за войны — бомбежек она не боялась, — но она воспользовалась возможностью эвакуации, чтобы сбежать. Таким образом, 10 августа 1943 года моя мама, девятилетняя сестренка, шестилетний братик и я с облегчением уезжали в маленький городок Бишофсбург в Восточной Пруссии — мы убегали не от бомб, а от человека, от отца, который не заслуживал этого имени. Когда мы туда приехали, мама воскликнула: «Как бы ни закончилась война, я никогда больше не вернусь к нему». Какая ирония судьбы: лишь эта ужасающая война принесла нам что-то вроде свободы.
Нам предоставили жилье в самой большой и самой красивой кондитерской городка. С хозяевами мы сразу же нашли общий язык, время от времени я помогал в кондитерской. Некоторые посетители поглаживали меня по попке, один как-то ущипнул и подмигнул мне, когда, слегка склонившись над столом, я выписывал счет. Интересно, о чем они думали? Кого они во мне видели, мальчика в коротких синих вельветовых штанишках или девочку в фартучке?