Я сам себе жена — страница 9 из 33

«Это мертвая материя, ей не больно, когда она горит. Мы должны спасать скот, единственное, что важно». Я был другого мнения, и в моей голове завертелись мысли. Мы должны спасти и красивые вещи, которые стоят в тетином доме. Ничего не говоря тете, я поручил одной транспортной фирме рассчитать, сколько будет стоить перевозка всей мебели в окрестности Берлина, в пустовавший сарай. Тетя только начала читать список намеченною к перевозке — комод, трюмо, салонный вертиков, напольные часы, — остальные страницы она просто перелистала (на них, конечно же, были перечислены и предметы периода грюндерства) и весело взглянула на меня: «Сердечко мое, ты все выгребаешь из моего дома. А на чем мы будем сидеть? Может на табуретках доярок?» — и громко рассмеялась. Когда я стал уверять, что сам оплачу перевозку, моя решительность, видимо, произвела на нее впечатление, и спасение состоялось — на ее деньги.


Это происходило в сентябре 1943 года. Сегодня я рад тому своему «сумасшествию», ведь благодаря ему и салон, и изящное зеркало, люстры, фонографы, часы, граммофоны с трубами и валиками через сарай в Метцензеебаде под Берлином и замок Фридрихефельде, попали в мой нынешний музей грюндерства. Ценные шкафы в стиле барокко я оставил стоять в тетином доме — на них ведь не было ни столбиков, ни шаров, ни насадо-краковин. Конечно, они были гораздо более ценными, чем весь грюндерский хлам, но это меня не трогало. Я подчинялся своим чувствам.

От тети не укрылось, что я подавленным приехал в Бишофсбург. Постепенно я рассказал ей о деспотичной тирании у нас дома. Она пришла в ярость: «Если твой отец еще раз ударит маму, вали стул, отламывай ножку и бей его, пока он не перестанет дышать. Обещай мне это! Ему нельзя жить, иначе он всех вас убьет». Она крепче сжала хлыст, которым еще утром укрощала диких лошадей, не дававшихся конюхам, и я клянусь, если бы отец оказался тогда в комнате, она бы забила его насмерть.


Добро и зло — мои мать и отец олицетворяли эти два принципа. Одно понял я тогда: человеческая жизнь коротка, как бы долго она ни продолжалась. Совершенным не может быть никто, но надо иметь мужество бороться за справедливость при всех обстоятельствах и всеми средствами, даже ценой собственной жизни, чтобы отвести от других несправедливость и опасность.


В нашей комнате в Бишофсбурге я повесил над своей кроватью несколько дядюшкиных фотографий. Он умер за год до этого. 23 декабря 1943 года, в его восьмидесятый день рождения, я стоял у окна и смотрел во двор. Густо падал снег. Тут я разглядел человека в пальто, шляпе, с чемоданом, который в вихре снега поворачивал из-за угла дома. С ужасом узнал я его: это был отец. Я торопливо высвободился из «немужского» фартука и напряженно уставился на дверь. Вошел отец, не здороваясь, огляделся, а когда его взгляд упал на дядюшкины фотографии, велел немедленно снять их.

У него были рождественские каникулы, и он остановился в городке в гостинице «Дойчес Хаус». Вместе с хозяевами мы притворно-гармонично отпраздновали Рождество. В эти дни в гостинице состоялось объяснение между родителями. Мама, проконсультировавшись в Бишофсбурге с адвокатом, решительно заявила о своем намерении развестись. Он угрожал ей, и она вернулась домой совершенно растерянной.

Узнав об этом, тетя вызвала отца в имение. Там они страшно разругались. Слуга, войдя с подносом на котором лежало только что пришедшее письмо, замер как вкопанный, потому что в этот момент отец вытащил свой служебный револьвер.

«Еще слово — и я стреляю!» На это тетя выхватила свой шестизарядный револьвер, предохранитель щелкнул и она предупредила: «Считаю до трех, и если ты, скотина, не выкатишься, я выстрелю. Раз…» Такой смелости отец не ожидал, и бежал. И в тот момент, когда он закрывал за собой створки двери, тетя произнесла «три» и выстрелила. Пуля пробила дерево и застряла в противоположной двери. «Жалко, что я не попала», — гневалась тетя даже годы спустя.


Эта невероятно сильная женщина всегда была моим хорошим другом. Ее подругу и спутницу жизни нацисты уничтожили в рамках так называемой «программы облегчения смерти». «Она пропала без вести», — вздохнула тетя, когда я спросил ее о подруге. Она считала меня слишком впечатлительным и, наверное, не хотела говорить мне «слишком много», потому что, как я позже узнал от нее, она поддерживала связь с польскими повстанцами.

В январе 1945 года она возглавила обоз беженцев, пробиравшихся на телегах, запряженных лошадьми, из Восточной Пруссии в Берлин. Гауляйтер Восточной Пруссии, «главный преступник», как обычно называла его тетя, издал приказ останавливать любой обоз и уничтожать беженцев.

В какой-то деревне местный нацистский начальник попытался остановить их: «Если Вы ведете этот обоз, я должен Вас расстрелять», — орал он на тетю. «В расстреле участвуют двое: тот, кто расстреливает, и тот, кто дает себя расстрелять. К последням я не отношусь», — спокойно и решительно ответила тетя. Нацист отмахнулся, и даже когда тетя вытащила из-под шубы свой револьвер, не воспринял ее серьезно. Он стал расстегивать свою кобуру, тетя нажала на курок. «Заберите у него оружие и бросьте его через забор подальше в снег. Весной поляки найдут там тухлого нациста», — велела она испуганным беженцам. Снова подстегнули лошадей и двинулись дальше на Берлин.

После войны она стала связной польского правительства в изгнании, обосновавшегося в Лондоне. Она ездила в Швейцарию и Англию, чтобы встречаться со своими шефами. Все обставлялось очень секретно. В 1945 году она короткое время жила в Западном Берлине, и когда я заговаривал о ее связях, смеялась, щелкала меня по носу: «Ах, девонька, думай о своей мебели, в политике ты все равно ничего не понимаешь. И я не хочу навлекать на тебя опасности, ведь ты живешь в советском секторе».

Однажды мы вместе с ней прогуливались по улице Курфюрстендамм. Тетя вообще не интересовалась красивой одеждой, зато я интересовался за двоих. Я остановился перед магазинчиком одежды, там в витрине лежала она: великолепная черная юбка из шелка или тафты, и я, в женской блузке, коротких вельветовых брючках, гольфах и женских босоножках, вздохнул: «Ах, посмотри-ка, какая красивая юбка». — «Если она тебе нравится, давай я куплю ее тебе», — предложила тетя. Я ликовал, мы вошли в магазинчик, продавщица подошла к нам, но в ответ на нашу просьбу мы увидели лишь возмущенный взгляд. Тетя держала себя так, будто в нашем желании не было ничего необычного. Продавщица выудила чудо-юбку из витрины, и тетя подбодрила: «А ну-ка, приложите». Продавщица дружелюбно кивнула мне, кажется, до нее дошло. Она приложила юбку к моей талии и решила, что подходит. Я бросился в кабинку, примерил юбку — она сидела так, будто была сшита специально для меня. Я поворачивался перед большим зеркалом в зале, и тетя была очень довольна. «Мы покупаем, оставайся в ней». И когда мы под руку пошли дальше по улице, нас наверно, издали принимали за дедушку и внучку.

Тетя рассказывала мне, что уже в шесть лет, в первый раз сев на лошадь, она почувствовала себя мальчиком. Она открылась своему отцу, который доходчиво объяснил супруге, что их Луизу следовало бы назвать Луисом. И действительно, позже многие так ее и называли. Получила она и еще одно прозвище: администратор.

После того как была построена стена, я потерял возможность видеться с ней: к тому времени она жила в Англии. Мы поддерживали связь через одного британского курьера, невероятно дружелюбного человека, которому было под семьдесят. Он перевозил ее письма в «дипломате», а так как тетя опасалась, что письма будут вскрываться на границе секторов, я писал ответы в его присутствии прямо на обратной стороне тетиных писем. Она подбадривала меня издалека: «Оставайся собой и не давай сбить себя с толку». Я ее больше никогда не видел, она умерла в 1976 году в возрасте 96 лет.

* * *

В Третьем рейхе, или том, что от него оставалось к 1944 году, катастрофа развивалась своим чередом. Большинство немецких городов лежали в развалинах. В это время мама получила официальное письмо, в котором от нее требовали предоставить в нашем доме помещения для размещения разбомбленных. Поэтому в конце января 1944 года я уехал из Бишофсбурга обратно в Мальсдорф, чтобы передвинуть мебель и приготовить комнаты для чужих людей, под недоверчивым взглядом отца, который все еще жил в доме. В Берлине царило настроение краха: никто не знал, будет ли у него на следующей день крыша над головой и останется ли он жив.

Как-то поздним февральским вечером, все окна были затемнены из-за налетов, отец потребовал от меня ответа: как я отношусь к нему и к матери и на чью сторону я встал бы. И тогда в первый раз я набрался мужества для отпора и стал говорить ему в лицо обо всех его зверствах, совершенных за долгие годы. Ударом он свалил меня на пол, потом вытащил револьвер, вставил обойму: «У тебя час на раздумья. Решение может быть только одно: я или твоя мать», — заявил он. Иначе он меня «убьет как шелудивого пса и выбросит в выгребную яму», а потом поедет в Восточную Пруссию, чтобы «прикончить» мою мать и брата с сестрой. Эти слова и сегодня звучат у меня в ушах, и озноб пробегает по спине, когда я вспоминаю тот вечер.

Он запирает меня в бывшей дядюшкиной спальне и вытаскивает ключ. Я сижу, дрожа, в ночной рубашке на краю кровати. В соседней комнате, где на кушетке лежит отец, бьют часы — прошло полчаса. Собственной смерти я не боюсь. Но он убьет и маму. Только я еще могу помешать этому. Но у меня нет оружия. Поскольку прислуга на следующий день собиралась убирать кухню, засыпанную после бомбежки осколками стекла, вся кухонная утварь оказалась аккуратно сложена на полу в дядюшкиной комнате. Я вижу массивную деревянную скалку. Ощущаю в руке ее тяжесть. И решаю защищаться, когда через полчаса придет отец. Но через несколько минут понимаю, что мало что смогу сделать с куском дерева в руке против отца, который постоянно тренировался в подвале со своим револьвером. Мне приходит мысль о запасном ключе. Дядюшка был аккуратным человеком. Для каждого замка в доме имеется запасной ключ. Я знаю, где он, иду к комоду, выдвигаю правый ящик. Вот он блестит. Осторожно поворачиваю ключ в замке. В слабом лунном свете едва виден стул рядом с кушеткой, на ней я различаю отца. Я подкрадываюсь к стулу, на котором лежит оружие, осторожно отодвигаю его в сторону. Толстый ковер заглушает все звуки. Я оставляю револьвер лежать на стуле. Все равно я не умею с ним обращаться. Часы бьют — час истек. Отец протягивает руку, хочет взять холодный металл и хватает п