«Я собираю мгновения». Актёр Геннадий Бортников — страница 2 из 41

[2]

Не буду настаивать на том, что предвкушая встречу, от кавалера ожидала я заведомых нежностей с терпким привкусом лавра, тмина и полным набором прованских трав, ибо в прямо выстроенном союзе социалистических республик ария Далилы: «Жгучих ласк, ласк твоих ожидаю» всегда звучала отстраненно. Нет, тут было желание взять вверх над его душой. Тут был весь, Достоевский. Все же блажен, кто читал его смолоду.

Не встречая очевидно своего героя на московских бульварах, довольствовалась я пока собиранием информации о том, кого из европейского сообщества следовало считать прототипом реального героя. Дон Мигель де Маньяра, севильский дворянин, ловелас и кутила отказался от донжуанства, благодаря внезапно привидевшегося ему сна о собственных похоронах. В родном городе им был построен госпиталь для всех отверженных Де-ла-Каридад. Эпитафия на его надгробной плите гласит: «Здесь покоится прах наихудшего человека, который был в мире. Молитесь за него».

Но самым бездушным и жестокосердным претендентом на эту роль единогласно считался другой уроженец Севильи – Дон Хуан де Тенорио, аристократ XIV-го века. «Человек испорченных нравов и непостоянный в любви».

И разжигая во встречном взоре

Печаль и блуд,

Проходишь городом – зверски-черен,

Небесно-худ.

Томленьем застланы, как туманом,

Глаза твои.

В петлице – роза, по всем карманам –

Слова любви!

М. Цветаева «Дон Жуан»

По сути Дона Хуана де Тенорио можно было привлечь за серийные изнасилования, влепив ему соответствующую статью, если бы не покровительство его дружка короля Педро. Своих жертв Дон Хуан принуждал к соитию, одних, грозя разоблачением их женских тайн, других – просто брал силой. Именно ему приписывают соблазнение дочери командора. С лисьей мордочкой, аккуратно подстриженной остроугольной бородкой, узким прищуром, не знающих жалости глаз, изящными по форме, но стальными по хватке пальцами, в коротком плаще и со шпагой. Этакого не уговоришь, мимо такого не проскочишь. По ночам он жадно срезал севильские розы одну за другой, как волк, попавший в овчарню режет овец, уже без надобности, просто оттого, что – в овчарне.

Низкие севильские домики, порядочно осевшие за семь веков в терракотовый грунт, протяни руку и, кажется, дотянешься до балки верхнего балкона, скрывают истинный размер их первоначальной высоты, и трудно прикинуть на сколько футов разматывалась веревочная лестница, чтобы оказаться у окна спальни девственницы. Жаркими, глухими к состраданию, ночами, лимонно-мандариновые ветви беспомощно бились о стекло светелки, за которым вершилось злодеяние; а на рассвете – разъяренные крики братьев, звон шпаг на галерее, последний привет плаща, опадающего, черным крылом бабочки, над хладным трупом мужа, брата, отца.

В пушкинской интерпретации Дон Гуан, встретив Дону Анну, полюбил впервые. Его искренний всхлип на плече у верного слуги Лепорелло: «Я счастлив, как ребенок!.. Я петь готов, я рад весь мир обнять». Последним вздохом-лепестком опадает с уст Гуана ее имя. «Я гибну – кончено – о Дона Анна!». Пушкинский вариант, как единственно верный, был принят безоговорочно. Оставалось приблизиться к образу Доны Анны, томной испанской герцогини в черном, под прозрачной вуалью. Я же по младенческим своим летам совсем не была столь бледной, а после легкого морозца очень даже румяной. Задача усовершенствовать образ под вуалью была отодвинута пока на неопределенный срок. Я могла утешаться тем, что Марина Ивановна Цветаева также не проникла в тайну Доны Анны.

И была у Дон-Жуана – шпага,

И была у Дон-Жуана – Дона Анна.

Вот и всё, что люди мне сказали

О прекрасном, о несчастном Дон-Жуане.

М. Цветаева «Дон Жуан»

Квартира на восьмом этаже

На восьмом этаже высокого сталинского дома в соседнем подъезде только в одной квартире, из четырех выходящих на площадку, в квартире моей лучшей школьной подруги Леночки, раздавали счастье. О, и с какой же щедростью. Насколько все было обыденно в нашей семье – ну, мама на кухне, отец на кухне (он отменно готовил) сестра в бигуди – в ванной, настолько в соседнем подъезде на восьмом этаже – все было необыкновенно. Но не сразу, а после того, как Ленина мама, обозначив свои духовные цели, просочившиеся за пределы лестничной площадки и намного дальше, определила себя к правозащитному служению, которое как раз зачиналось в 60-е годы прошлого века. Это ее стараниями в обиход вошло почти иностранное слово «самиздат». В их квартиру, что очень скоро стала местом силы, по вечерам потянулись лучшие люди страны. Бородатые физики с короткими трубочками слетались на острые диспуты, полусумасшедшие поэты – на читку своих нескончаемых куплетов, пьющие, молчаливые, и за то спасибо, художники с сетками, в которых бились друг о дружку бутылки дешевого портвейна, заглядывали без всякой цели, просто отогреться в теплой компании.

Бесконечные разговоры на кухнях тех лет. Я не могу не вспомнить здесь с благодарностью и не сказать несколько слов о Татьяне Сергеевне Ходорович – Лениной маме. Она была младшим научным сотрудником Института русского языка. Институт русского языка на Кропоткинской в свою очередь являлся островком духовной элиты столицы. В нем за мифическую зарплату работали предпоследние святые СССР, так как последними, по определению академика Дмитрия Сергеевича Лихачева, неизменно оставались музейные работники. Недалеко от Кропоткинского бульвара еще до всяческих революций в доме на Сивцев Вражке было их родовое гнездо с небольшой бальной залой. Татьяна Сергеевна была внучатой племянницей художника Врубеля.

Ее муж инженер умер от онкологии в тот самый день, когда она отправилась в роддом рожать четвертого ребенка. Вести о рождении и смерти пересеклись где-то на полпути к роддому Грауэрмана, размещавшегося на Арбате. Татьяна Сергеевна осталась с маленькими детьми на руках, практически без всяких средств к существованию. Но она не ожесточилась. Стержень ее духа укреплялся крестом православия, и к ней потянулись люди. Бывало уже в подъезде я сталкивалась с ходоками, судя по одежде, и точно – по выходе из лифта на площадку мы направлялись в одну и ту же квартиру.

О тех временах, о которых я пишу, летом в волшебной квартире под большим вентилятором, заменявшим зеленую лампу, уютно листались увесистые художественные альбомы. В канун Нового года поздно вечером снаряжались экспедиции с санками за елью на Рижский вокзал. К празднику отдельные дровосеки-контрабандисты на свой страх и риск свозили в город запрещенный товар – елки-палки, реализовывая их тут же на путях. Перепрыгивая через шпалы, можно было словить в спину резкий свисток милиционера, пресекающего незаконную сделку. Однако мы без особых происшествий, обменяв полтора рубля на зеленую красавицу под потолок, доставляли ее в квартиру, чтобы тут же украсить шарами и завесить мишурой. К полуночи к раздвинутому столу слетались приглашенные. После очередного тоста в запоздавшем госте, не без вызова во взоре, старалась я разглядеть черты Дон Гуана. Мишура облетела, праздники заканчивались.

В обычные дни с утра по звонку будильника в очередь выстраивались серые прессующие мысли: сползти с кровати, протолкаться мимо сестры в ванную, собрать части школьной формы в целое, сложить учебники из тех, что найдутся в портфель, и всегда неожиданно к концу завтрака между бутербродом с сыром и стаканом чая вдруг встраивалась одна легкая приятная мысль, даже мыслишка – не ходить сегодня в школу, в свой десятый класс. Доводы для того, чтобы подпитать этот тезис, всегда находились. За дверью намерение о пропуске занятий оформлялось в знакомый маршрут – дойти до Сретенки и заучить расписание фильмов на неделю в кинотеатре «Уран». Слишком часто, являвшуюся незваной к завтраку, легкую карнавальную мысль приходилось иногда искоренять по веским причинам. В этом случае уроки тянулись томительно долго. На перемене девочки обычно занимали место у окон. Мы стояли, опершись спиной на подоконник, и следили глазами, как мальчишки, возможно нам на показ, мутузили друг друга в коридоре.

Неотъемлемым атрибутом нашего общения в школе и за ее пределами были разговоры о московских театральных новинках. На уютной сцене театра им. Маяковского гудел колоколом богатырь Охлопков. В саду «Аквариум» раскладывал свой «красно-белый» пасьянс, чередуя Биль-Белоцерковского с Жан-Поль Сартром, загадочный Завадский. Шумела юными талантами поросль «Таганки». Сказочно выстрелил праздничной хлопушкой «Голый король» в «Современнике».

Судьбоносная весть о том, что в Москве объявился совершенно потрясающий спектакль, который идет в театре на Садовом кольце, первой распространилась среди филологических стеллажей Института русского языка. В один из моих учебно-присутственных дней, на перемене, в коридоре я и услышала от моей дорогой подружки Леночки, что она со своей младшей сестрой уже посмотрела какой-то спектакль в театре Моссовета и, что там был какой-то актер, не такой как все. Наверное, через пару недель у нее оказался билет в театр на балкон и для меня, на тот же спектакль с простеньким названием «В дороге».

После представления я возвращалась домой присмиревший, да, я еще не могла осознать, что это было за явление вселенского масштаба: «Преображение на горе Фавор?», «Выход к апостолам?». Облучение состоялось, но так как это облако, как и всякая радиация, оставалось невидимым, я не могла сразу ощутить всю сокрушительность этого события. С каждым наступающим днем болезнь раскручивалась, заставляя сердце сжиматься все острее. Боль была такой острой, что, порой, я ловила себя на том, что стонала вслух, проходя под нависшими кронами бульварных насаждений, каким-нибудь неказистым сквером.

Привлекательной стороной московского театрального дела являлось то, что в то время театры, получавшие от государства субсидию, могли позволить себе продавать билеты по разумным ценам; оборотной стороной признавался факт, что достать билеты на яркие спектакли практически было невозможно. Но, какая удача! В круг друзей нашей семьи входил заместитель министра культуры города Москвы. Он ходил к нам пить чай в свой обеденный перерыв и от своих щедрот, которые ему ничего не стоили, приносил бесплатные билеты всегда на