В момент, когда она уже поворачивается, чтобы уйти, он слышит у своего уха холодный смешок:
– А ты не изменился, всё так же и минуты не можешь продержаться…
Это смех девушки, которую он тринадцать лет назад взял силой в Си́глуфьорде[9]. На следующее утро на нее, лежащую без сознания на берегу моря за машинным цехом, случайно набрели какие-то ребятишки. Тогда ее отвезли в больницу в Áкюрейри[10], после чего в поселок она уже не вернулась. Сам Бычара тоже решил исчезнуть и перебрался на юг страны, в Рейкьявик…
– Ди́са? Диса-селедка?..
С ее именем на губах он поднимает голову, но вместо ответа видит стоящего рядом лысеющего мужчину из окна в сопровождении полицейского и тюремного охранника, который всего полчаса назад оформил его освобождение.
– От темного проулка за постройками Хатльвейгарстигура до дома 10а по улице Ингольфсстрайти рукой подать. Фру Торстейнсон (которая, как мы теперь подозреваем, вполне могла быть разделочницей с рыбной фабрики в Сиглуфьорде и которую звали Дисой-селедкой, прежде чем она переехала в столицу, где бралась за любую подвернувшуюся работу: засолку рыбы, мытье полов, стирку, починку одежды, уборку номеров и сервировку столов в гостинице «Борг», пока не устроилась продавщицей в табачный отдел Торгового кооператива и не познакомилась с будущим супругом), вернувшись из ночного вояжа, прокрадывается в дом через черный вход, но на этот раз, вспомнив о моем отце, спящем в подвальной квартирке, снимает туфли, и, не потревожив его сна, на цыпочках, в одних нейлоновых чулках, поднимается по лестнице к кухонной двери, которую открывает и закрывает с той же осторожностью.
Далее она направляется в свою спальню и срывает с себя одежду: швыряет в угол мокрую шубу, роняет жакет, юбку и блузку к ногам, а остальное – бюстгальтер, шелковые трусики, чулки и пояс – бросает либо на кровать, либо на стул. Совершенно голая, разглядывает себя в овальном зеркале над туалетным столиком. Опустив вниз уголки губ, делает попытку выдавить из своих зеленых глаз слезы, шмыгнуть носом, вызвать ощущение комка в горле, пытается почувствовать вину и стыд за содеянное. Однако единственное, что ее наполняет, это радость – щекочущее ликование, оттого что она всё еще способна притягивать мужчин, возбуждать в них похоть, ощущать их твердые горячие члены в руках, во рту, во влагалище, ощущать внутри себя бьющую из них сперму.
Ни один из четырех случайных партнеров не довел ее до оргазма, это правда. Испытать такое блаженство с кем-нибудь, кроме себя самой, ей еще только предстоит, но это произойдет позже, а сегодня она выполнила всё, что планировала. И назад пути уже нет. Отныне она будет наслаждаться этим новым ощущением свободы, которое события прошедшей ночи зажгли в ее груди. Не набросив на себя ни клочка одежды, фру Торстейнсон выходит из спальни.
Обнаженная, она расхаживает по дому, любуясь своим отражением в зеркале прихожей, в шкафчике ванной комнаты, в застекленных дверцах кухонного гарнитура, в окне затемненной столовой, в блестящей рамке стоящего на буфете свадебного фото свекров – единственной вещи, оставшейся от них в гостиной, – пока не доходит до спальни мужа.
Освещение в коридоре отбрасывает внутрь комнаты ее тень, растягивая по полу и во всю длину кровати, пока голова не оказывается на подушке. Ближе к этому ложу фру Торстейнсон впредь подходить не намеревалась. И хотя в спальне негде повернуться из-за мебели и другого барахла, принадлежавшего родителям мужа, она с первого взгляда не видит ничего такого, в чем можно было бы отразиться. Взявшись за ручку двери, она уже собирается закрыть ее, когда замечает тоненький лучик, коснувшийся черного треугольника на ее лобке. Сияние коридорной лампочки отсвечивается от круглого предмета, выглядывающего из одного из бесчисленных ящиков письменного бюро (командного пункта ее свекра во времена его рыболовной империи), зажатого теперь между одежным шкафом и напольными часами.
Монокль старого хрыча!
Она прыскает, сообразив, откуда тянется лучик: каким бы крошечным ни было ее отражение в стекле монокля, тем не менее оно там есть. В эту секунду до нее доходит, что, пусть и опосредствованным путем, но лицемерному судовладельцу Торстейнсону всё же удалось совершить то, чего не удавалось при жизни, – увидеть ее раздетой.
И да, я вполне могу представить, что так оно и было, а также возьму на себя смелость сообщить, что в тот самый момент, когда тело Дисы сотряс этот холодный презрительный смех, глубоко в ее чреве, наполненном мужскими излияниями, произошло беззвучное событие – там оплодотворилась созревшая в левом яичнике яйцеклетка. Так началось развитие первого ребенка тысяча девятьсот шестьдесят второго года.
– Это зачатие было тем примечательней, что по причине непредсказуемой природы женского тела в матке Дисы-селедки Торстейнсон запустился редчайший процесс: в ее яйцеклетку проникла сперма всех четырех мужчин, с которыми у нее той ночью был половой контакт, но вместо того, чтобы разделиться на четыре части и приступить к развитию четверняшек, клетка заключила в себе гены, приплывшие из яичек водителя такси Ортна Рагнарссона, практиканта-наборщика Фауфнира Херманнссона, бывшего заключенного Йона Бычары Торгейрссона и второго штурмана корабля береговой охраны «Фрейр» Карла Стейнссона, – чтобы создать единственный многограннейший зародыш девочки.
– А в газетах не было статьи по этому поводу? Например, «ПЕРВЫЙ РЕБЕНОК 1962 ГОДА!»? И с фотографией?
– Нет, херра Торстейнсон был против этого.
– Он знал, как был зачат ребенок?
– Он не мог не знать, что он не отец, но против газетной публикации был не поэтому. В середине лба девчушки красовалось большое родимое пятно, делавшее ее похожей на ребенка дикарей, помеченного для богов пурпурным солнцем из орлиной крови и сажи[11], а семья Торстейнсонов была христианской.
– Итак, стартовый пистолет был поднят, курок – спущен.
– С этого началось великое время совокуплений и зачатий четырех тысяч семисот одиннадцати детей (двух тысяч четырехсот десяти мальчиков и двух тысяч трехсот одной девочки), родившихся живыми в тысяча девятьсот шестьдесят втором году; ночью и белым днем, по вечерам и в часы восхода, по будням и праздникам, на обеденных перерывах и в кофейных паузах, на перекурах и школьных переменках, в горных походах и на деревенских танцах; как в высших слоях общества, так и в низших, и уж тем более между ними; снаружи, под открытым небом: где стоит, качаясь, тонкая рябина, где полгода плохая погода, где от осени не спрятаться, не скрыться, где весна, в которой столько света, где ходят волны на просторе, где шелестят зеленые ветра, где в лужах голубых стекляшки льда, где выгнутся ветви упруго, где на цветах росы подвески, где после ливня – чистота; а также внутри: в гаражах и квартирах, в кабинетах и торговых залах, в заводских цехах и домашних сараях, на лыжных базах и в столярных мастерских, в музеях и складских помещениях, на дачах и в школах-интернатах, на рыбных фабриках и автозаправках, в общежитиях и кинотеатрах, там, где плетут рыболовные сети, и на молочных фермах, в салонах одежды и классных аудиториях, в трикотажных ателье и судовых трюмах; лежа на травянистых лужайках, учительских столах, стойках приемных, на полу раздевалок, туалетных комнат и кладовок, на песчаных пляжах, домашних диванах и потертых циновках, в ваннах, джакузи и бассейнах, под прилавками магазинов, бильярдными столами, сенью кустов, сидя в креслах-качалках и креслах стоматологов, на каменистых берегах и церковных скамьях, на садовых лавочках и ящиках из-под яблок, прислонившись к дверцам автомобилей, входным дверям, стиральным машинам, книжным стеллажам, кухонным шкафам и кладбищенским оградам; там, где в долгих влажных поцелуях встречались губы электриков и учительниц, сапожников и стюардесс, репортеров и регистраторш, водителей молоковозов и актрис, священников и старшеклассниц, работниц рыбозаводов и педиатров; где раздевались гадалки, матросы, кассирши кондитерских, брадобреи, портнихи, плотники, акушерки, банковские служащие, парикмахерши, кладовщики, официантки, управляющие, экономки и чертежники; где, неуверенно шаря неуклюжими пальцами, фермеры, инженеры, водопроводчики, водители автобусов и часовщики пытались нащупать застежки бюстгальтеров и открыть себе путь к округлым мягким горячим грудям телефонисток, поденщиц, домохозяек и нянь; где отвердели половые члены четырех тысяч шестисот одного мужчины и увлажнились вульвы четырех тысяч шестисот одной женщины (там получилось пятьдесят пар двойняшек); где мужья ложились с женами, любовники с любовницами, мужья с любовницами, жены с любовниками (как, впрочем, и жены с любовницами, мужья с любовниками, любовницы с любовницами и любовники с любовниками, хотя из этих совокуплений не вышло никакого потомства, лишь остались долгие неизгладимые воспоминания); где насильники набрасывались на своих жертв; где пальцы, губы и языки ласкали эрогенные зоны; где поглаживали, лизали и сосали мужские члены, где сжимали ягодицы и расцарапывали спины; где теплые влажные влагалища смыкались вокруг твердых пенисов; где разрывались девственные плевы; где преждевременно извергалось семя; где был достигнут оргазм; где женщины приняли в себя девятнадцать литров спермы, которой хватило для зачатия четырех тысяч семисот одиннадцати детей, родившихся в тысяча девятьсот шестьдесят втором году.
Танец
Поднимается занавес. С щелчками и частым помаргиванием загораются люминесцентные лампы, в их свете в центре сцены появляются расставленные в два ряда двенадцать детских кроваток и двадцать один кувез. Кроватки простые, неброские, на колесиках. Кувезы стоят на покрытых белым лаком стальных ножках. Поверх восьми одеял наброшены светло-голубые, свободной вязки, шерстяные покрывальца, на остальных четырех кроватках – покрывальца розовые.