Я – спящая дверь — страница 6 из 32

[13], только потому, что на пригласительной открытке стояло его имя. Дора в разговорах со старыми подружками называет этих людей своими и его, Хрóульвура, приятелями, хотя те же имена вызывают у нее лишь гримасу презрения, когда встречаются в новостях о премьерах, выставках и концертах, а также на обложках светских журналов. И он завершает свою мысль словами:

– …десять тысяч йен… пятнадцать тысяч крон…

Волна плещется о ржавые рельсы, что тянутся из сарая к воде. На них всё еще стоит тележка, полуразвалившаяся под тяжестью «Бúртны»[14] – отцовской прогнившей гребной лодки. В детстве и юности он с отцом и тремя братьями ходил на этой лодке ловить рыбу, в первый раз – светловолосым пятилетним мальчуганом, в последний – уже взрослым двадцатичетырехлетним интерном. В тот день они вдвоем гребли по озеру, и он, недавний выпускник мединститута, понятия не имел, что делать, когда весла вдруг выскользнули из отцовских рук и безвольное тело мягко повалилось в объятия сына – скоропостижная смерть.

Но даже своим уходом старик превзошел всё, что Хроульвуру когда-либо удалось достичь в жизни: он умер там, откуда открывался вид на место сбора старейшего тинга, на скалу Лёгберг[15] и развалины землянки Снóрри Стýрлусона[16]. Это носило налет историчности и перекликалось с выполнением жизненного предназначения, что стало главным лейтмотивом некрологов об отце – писателе, телеведущем и депутате парламента от партии социалистов, который всегда и во всем ставил свободу страны и народа превыше себя. И вот теперь гниющая лодка стояла как укор, как напоминание обо всех тех часах, которые Хроульвур обещал провести вместе с младшим сыном, конопатя ее, крася и снова спуская на воду, а вместо этого мотался по миру, продавая «заложенное в генах исландцев северное сияние».

– Десять тысяч крон…

Он снова делает глоток, чуть меньше предыдущего, а затем добавляет тоном, предназначеным отсутствующему собеседнику:

– Здесь я стал тем, кто я есть…

Замолчав, генетик бросает взгляд на стоящее рядом с бутылкой записывающее устройство. Это старенький «Nоrelco 95», который он приобрел в субботу, двадцать пятого сентября тысяча девятьсот семьдесят шестого года, – за день до того, как приступил к работе в неврологическом отделении медицинского центра Чикагского университета. Техническое новшество было едва ли по карману молодому студенту, жившему на скромный учебный кредит, но Анна, его тогдашняя (и первая) жена, настояла на приобретении, зная, что он всё равно не успокоится, пока не заполучит этот «ручмаг», чтобы почувствовать себя на равной ноге с главным врачом отделения. Персонал ниже рангом Хроульвуру был до лампочки, не говоря уже о собратьях-студентах, он всегда примерялся к людям на самой верхушке – месту, которое однажды намеревался занять сам. В ту субботу они на поезде доехали до Логан Сквер и в магазине «Abt's Electronics» купили диктофон. Анна и глазом не моргнула, когда он выбрал самый дорогой. Он частенько вспоминал, как легко она его читала, как незаметно, с помощью нехитрых уловок ей удавалось подготовить его к новым ситуациям и удержать от ссор с людьми, не умевшими отличать его научный пыл от агрессивности. В идеальном мире после их развода она бы приняла приглашение стать его секретарем.

Генетик нажимает на кнопку записи и, подтянув аппарат поближе к себе, убеждается, что микрофон направлен в его сторону. Легкое поскрипывание кассеты подстраивается под жужжание последних вечерних мух. Вдалеке посвистывает золотистая ржанка. Словечко «ручмаг» – его собственное изобретение.

– Звук, который здесь слышится, – это трение диктофона о столешницу…

Прокашлявшись, он продолжает:

– Здесь я стал тем, кто я есть сегодня… В этом самом месте, чуть на восток от Сандэй…

Он указывает на озеро в сторону острова.

– Обычно к середине июля там скапливаются огромные косяки арктического гольца, крупного, весом в один, полтора и даже в два килограмма, и семья моего отца, пока жила здесь, в небольшом хуторке, в поросшей лесом долине Блáускогур, каждое лето ловила его сетями. После того как хозяйство заглохло окончательно и последнее поколение перебралось в город, мой отец был единственным, кто сохранил обычай «ходить за гольцом». Так он называл свои поездки за рыбой. Это не были помпезные туристические рыбалки, так популярные сегодня у вскормленных на молоке управляющих средней руки, которых тошнит от одной мысли съесть то, что сопровождающий гид приманил мушкой на их крючки, и мы с братьями, один за другим, присоединялись к отцу, дорастая до нужного умения и сноровки…

Сделав глоток, генетик бормочет себе под нос:

– Двенадцать тысяч крон…

Затем продолжает прежним голосом:

– Итак, я стал тем, кто я есть сегодня, в моем самом первом «походе за гольцом». Когда мы догребли до косяка у восточной оконечности острова, мне было поручено сидеть на носу и руководить всем процессом. Я был очень горд, что папа доверил мне, самому младшему члену команды, такую ответственную работу, а заключалась она в том, что я, тыча пальцем на воду, беспрерывно вопил: «Рыба, рыба!», – в то время как отец и старшие братья затаскивали сеть в лодку. Насколько удачным был тот выход на озеро, сказать трудно, но в моей памяти отложилось, что рыбы было много, очень много. И когда из ячей вывалили серебрящуюся, отчаянно извивающуюся на дне лодки массу, я с ужасом взвизгнул, отдернув от нее ноги. Тогда я впервые увидел, как живой голец борется за жизнь, до этого мы с мамой всегда ожидали отца и братьев на берегу, у лодочного сарая, и когда те выносили улов на берег, все рыбы в нем уже были мертвы.

Братья, посмеиваясь над моими визгами, достали перочинные ножи и точными отработанными движениями принялись «пускать кровь»: вонзали остро заточенные кончики лезвий в верхнюю часть жабер, а затем тянули разрез до самого горла. Рыбу никогда не оглушали, головы должны были быть совершенно целыми, чтобы сохранился их «настоящий» вкус, когда на следующий день после возвращения в город в нашем доме на мысе Лёйгарнес[17] собиралась вся родня из Блаускогура на традиционное отцовское «головное застолье».

Я бросил взгляд на папу: он сидел на корме с зажатой в уголке рта «сигаретой рабочего класса Болгарии» – своим неизменным «Ударником» – и невозмутимо сворачивал сеть. Его молчание и горьковато-сладкий аромат голубого дымка, донесшийся ко мне легким дуновением ветра, подействовали успокаивающе, и я прекратил нытье, хотя к тому времени рыбины уже не просто извивались на дне лодки, а извивались в собственной крови. Пока мы гребли обратно к берегу, подергивание хвостов у моих ног становилось всё реже, и я набрался храбрости и взглянул на эту кучу умирающих рыб с дрожащими жабрами и внезапными предсмертными конвульсиями. Все они выглядели совершенно одинаково, и под ритмичный всплеск весел по воде мне тогда подумалось, что в этом кроется объяснение тому, как…

* * *

– Сейчас на записи слышится, как он подтягивает к себе бутылку, открывает ее, снимает со стола, наливает из нее в стакан, затем снова закручивает пробку, ставит бутылку на стол, отодвигает ее и берет в руки стакан…

– Точно! А я знаю, что это за звук! Там рядом пролетают лебеди! Характерный свист крыльев и курлыканье…

* * *

Генетик прислушивается к песне летящих над озером лебедей, позволяя виски оставаться во рту до тех пор, пока птицы не исчезают из вида у мыса Рёйдукусунес. Тогда у него начинает щипать язык и он глотает:

– Одиннадцать тысяч крон…

Снова отпивает и снова бормочет:

– Тринадцать тысяч…

Отставив в сторону стакан, он откидывается на спинку стула и потягивается до хруста в лопатках и ключицах. На чем он остановился в истории с рыбой? Ах, да!

– Голец…

Но вместо того чтобы продолжить, генетик резко замолкает, выпрямляется на стуле, расправляет плечи, быстро проводит пальцами по коротко стриженным белоснежно-седым волосам, поглаживает заросшие седеющей щетиной щеки, оглядывается вокруг, хлопает в ладоши, сжимает и разжимает кулаки, пока, наконец, не понимает причину своего состояния: его ладоням и пальцам не хватает прикосновения к поношенной узловатой коже мяча для регби, которым он привык поигрывать каждый раз, когда ему нужно было что-нибудь глубоко и свободно обдумать, – потирая его, раскручивая на пальце и перекидывая из руки в руку, что помогало удерживать тело, этот стареющий мешок с костями, в мире приземленной динамики, в то время как его внутренний человек мог оторваться от низменной обыденности и взлететь в вышину, где разум является доминирующим законом природы.

Опустив взгляд на руки, генетик мысленно рисует очертания мяча в пространстве между ладонями – в соответствии с их положением и изгибом пальцев: итак, что он собирался сказать?

Он бросает воображаемый мяч в трухлявый остов лодки: в чем заключается мораль его истории?

Мяч, бесшумно ударившись о борт лодки, отскакивает от шелушащейся краски, где ветер и непогода стерли всё, кроме последних трех букв названия:.. RNA. Так что же в том походе за рыбой пятьдесят пять лет назад сформировало его таким, какой он есть сегодня?

Генетик ловит отскочивший от борта мяч, и в его голове возникает искаженное название исландской книги: «Рыба всегда одна»[18]. Однако он всё еще не может облечь в слова то, что ему, малолетнему ответственному за улов, подумалось тогда, в момент созерцания окровавленной груды на дне лодки, где все рыбины были абсолютно одинаковы, несмотря на разницу в размерах и оттенках чешуи (как три его брата, о которых все твердили, что они были точными копиями одного человека, их отца, в то время как сам генетик был больше похож на мать), и когда он, наконец, нашел объяснение привычке отца всегда говорить о рыбе в единственном числе, в то время как было очевидно, что имелось в виду множество. Да, будущий депутат-социалист никогда не говорил о рыбах в озере Тингватлаватн во множественном числе – по той же самой причине, по которой никогда во множественном числе не говорил и о людях. Ровно как всё человечество носило имя Человек, все рыбы были одним существом – Рыба, Голец, Форель и так далее. Впрочем, дальше аналогия не шла, так как в отличие от Рыбы, способной идеально существовать как по отдельности, так и множеством, Человек был поражен индивидуализмом, который отличал его от всех других земных тварей, – ему было свойственно патологическое сопротивление инстинкту ставить коллективные интересы выше собственных, делить поровну с другими всё приобретенное, не брать себе больше, чем необходимо, и вносить вклад в общество по самой высшей мере своих способностей. Таким образом, появление Сознания развратило Человека, поскольку у любого дара есть негативная сторона, а негативной стороной Сознания была Власть капитала.