Я, Вергилий — страница 6 из 51

   — Давай спустимся к реке, — предложил Марк.

Я и не думал, что она может быть такой широкой.

Мимо нас текла бурая, густая, как суп, вода. Мёртвые ветки тянулись из воды, словно клешни, или, кружась, стрелой проносились мимо. По берегам, да и в самой реке, было разбросано то, что она украла у человека, — ивовый плетень, останки разбитого ялика, труп утонувшей овцы. Река гипнотизировала меня, я стоял как околдованный; она играла мускулами, словно смуглое божество, и подзадоривала меня помериться силами.

Я почувствовал тошноту.

   — С этой стороны целый кусок берега снесло! — ликовал Марк. — Посмотри вон на то дерево!

Это был вяз. Пока он стоял прямо, то, наверно, был добрых восьмидесяти футов высотой. Река повалила его, выхватывая землю из-под корней, унося её и приходя за новой порцией до тех пор, пока дерево не накренилось вбок и не упало: теперь оно лежало во всю длину в воде, кроной на противоположном берегу.

   — Будто мост. — Марк пробрался поближе к дереву, подхватил прибитую к берегу корабельную снасть и стал размахивать ею, как саблей. — Я Гораций[21], защищающий Свайный мост[22]. — Он пролез среди торчащих корней, прошёл по гладкому стволу и повернулся лицом к армии этрусков. Под ним кипело и неистовствовало коричневое божество, хватая жадными пальцами его сандалии. — Подходи, Порсенна[23]! Подойди и отведай римского железа, если осмелишься!

Я не двигался.

   — Ну, иди же, Публий! — Марк положил свой меч. — Не порть удовольствие, здесь совершенно не опасно. — Он крутился на пятках, припадал к стволу, распевал: — Публий — девчонка! Публий — девчонка!

   — А вот и нет! — закричал я.

   — Гляди, он твёрдый как скала! — Марк подпрыгнул. Ствол не шелохнулся. — Тебе же не надо заходить далеко. Можешь оставаться у берега и держаться за корни.

   — Нет. Это слишком опасно.

   — Девчонка! Девчонка!

Я медленно двинулся вперёд. На мелководье плавала длинная прямая палка — шест, которым подпирают бобы, принесённый сюда с одной из ферм, что расположены выше по течению. Если я возьму его, подумал я, то мне совсем не придётся покидать берег.

Я вскарабкался на ствол, ухватился за корень и решительно выставил шест вперёд.

   — Вот так-то лучше. Теперь давай-ка немного поживее. Устроим настоящий бой на мечах. Подходи, ты, девчонка! Сражайся!

И он всю свою силу обрушил на шест. От сокрушительного удара моя рука онемела, меня развернуло так, что я чуть не выпустил и корень и шест. Я начал реветь.

Марк засмеялся.

   — И ты называешь себя воином! — насмехался он. — Мне не нужна больше ничья помощь, чтобы защищать мост от тебя, Порсенна! Девчонка, больше ты никто!

   — Прекрати!

   — Девчонка! Девчонка!

Я бросился на него. Сквозь слёзы я видел, как конец шеста уткнулся в середину его груди, видел, как его лицо стало сначала удивлённым, а потом испуганным, слышал всплеск, когда он плюхнулся в воду.

Я мог бы спасти его, даже тогда. Я мог бы протянуть ему шест, ведь он цеплялся за одну из свисающих веток вяза, пытаясь не дать утянуть себя торжествующим пальцам божества. Это было бы легко, так легко.

Но я не сделал этого.

Ну, говори, Вергилий. Говори.

Осторожно продвинувшись по стволу, я приставил острие шеста к его горлу, под разинутым в крике ртом, и толкнул.

Мы нашли его тело через неделю в пяти милях ниже по течению, но какое-то животное добралось до него первым, половины лица как не бывало.

5


Об этом никто не знал. И так никогда и не узнал. Вы испытываете отвращение. Как он осмелился искать нашего сочувствия, этот убийца, этот исповедующийся братоубийца? Как он посмел заклеймить Августа трусом, лицемером и своекорыстным тираном, когда его собственная душа проклята? Как посмел этот поэт поучать нас?

Я не прошу вашего сочувствия. Никого не поучаю. И меньше всего я прошу прощения.

Я просто говорю правду.

Подумайте. Если братоубийство ложится проклятием на человеческую душу, то как же тогда быть с душой народа?

Вы беспокойно заёрзали. Вы знаете, что сейчас будет: правда, о которой никогда не упоминают, череп на пиру. Тёмное пятно на рождении Рима.

Какой ещё народ начинал с убийства брата братом? Ответьте мне. Какой ещё народ не только мирится с братоубийством, но и превозносит его?

«Да погибнут все, кто перепрыгнет через стену Рима![24]»

Однажды в Бриндизи[25] я встретил еврея, который рассказал мне о другом случае, похожем на убийство Рема Ромулом. Его бог оставил на лбу убийцы отметину и изгнал его из племени, чтобы тот умер проклятый. Конечно, это было справедливое и заслуженное наказание, сказал еврей. Почему же тогда, ответьте, Рим поклоняется своему основателю как богу?

У меня не было тогда ответа. И до сих пор нет.

Взгляните, римляне, на свои древние Законы Двенадцати Таблиц[26]. За убийство отца, матери, бабушки, дедушки живьём зашивали в мешок вместе с собакой, гадюкой, петухом и обезьяной и бросали в море. А о том, что полагалось за убийство брата, закон молчит. Неужели вонь от убийства брата меньше оскорбляет божественные ноздри? А может быть, это молчание греха, нелёгкого соучастия?

Вы не удивляетесь тому, что барахтаетесь в гражданской войне, как свинья в грязи? Море крови не смогло смыть это позорное пятно. Октавиан тоже, конечно, не сможет.

Поэтому не говорите мне, римляне, ни о славной судьбе Рима, ни о божественной миссии римского народа, ни о грядущем Золотом веке. Всё это не более чем слова. Я знаю, я и сам пользовался ими. Истина в том, что вы были прокляты при рождении и проклятие живёт в каждом из вас. Вы как треснутый кубок финикийского стекла: повреждение слишком глубоко, чтобы его можно было исправить, и, как ни латай, всё равно он не будет целым, остаётся только разбить его совсем, расплавить и начать заново.

Не говорите мне, римляне, о братоубийстве.

6


После смерти брата я месяц проболел.

В моей памяти мало что осталось об этом времени, кроме снов, если это, конечно, были сны. Он обыкновенно приходил ко мне по ночам. Иногда он стоял в углу комнаты, озарённом лунным светом, уставившись на меня, и вода по лицу сбегала с его прямых волос, стекала по раскрытым белым глазам, капала на половицы с края туники. Другой раз он обернётся ко мне из тени на свет, и окажется, что у него только пол-лица, вторая половина обглодана до черепа. Он молчал, и я никогда не заговаривал с ним. Я даже не прятался под одеялом, как делал всегда, когда меня преследовали ночные страхи. Даже тогда я понимал, что он — моё наказание и я должен либо терпеть, либо страдать ещё сильнее.

Он до сих пор приходит время от времени, особенно когда я усиленно поработал и переутомился или когда у меня мигрень.


Я пропущу несколько лет — не потому, что память о них не сохранилась, а просто потому что это не имеет значения. Эти годы были как бы отрезком дороги между двумя вехами — необходимые сами по себе, но ничем не примечательные, неотличимые один от другого.

Мой брат Гай родился месяцев через десять после того, как умер Марк. Его появление помогло ликвидировать — или, по крайней мере, перекрыть словно мостом — растущую трещину между родителями; мне бы никогда это не удалось. Они не считали меня виноватым в смерти Марка, во всяком случае, ничего такого не говорили. Для них это был несчастный случай, проказа не в меру расшалившегося мальчишки, которая привела к столь ужасным последствиям. Они никогда так и не узнали и, я думаю, даже не подозревали, что я вообще к этому имею какое-нибудь отношение, не говоря уже о том, что я был первопричиной несчастья. Когда появился Гай, меня просто отодвинули в сторону. Я ожидал этого и не обижался.

Что ещё? Конечно, я ходил в школу: учил буквы и дроби; выписывал: «Работать — это значит молиться» — и прочую давно известную ложь, которую с тех пор я помогал распространять; бывал бит учителями (не часто) и товарищами (частенько), рос и мужал, не только телом, но и душой. Жил.

Отцовское имение процветало, он прикупил и соседнее хозяйство, занялся продажей строевого леса и добился нескольких прибыльных договоров на поставку леса для строительства. Мать старела, толстела и становилась угрюмее, пристрастилась к дорогим украшениям и египетским благовониям.

Время шло.

К двенадцати годам я достиг следующей своей вехи.

До сих пор школой для меня была лавка, расположенная на улице, идущей от главной площади Кремоны, приспособленная под класс и отгороженная от прохожих потёртой занавеской. Заправляли в школе два брата — Арий Нигер и Арий Постум, которые поделили между собой (как я подозреваю, совершенно произвольно) обычные обязанности учителя письма и учителя арифметики. Братья были здоровенные, красногубые, жирные детины, с прямыми тёмными волосами и обломанными ногтями, и мы звали их (за спиной, разумеется) Niger и Nigrior (Злюка и Злыдень).

Я ненавидел их. А заодно и то, чему они учили.

   — Ладно, парень. Что останется, если отнять пять двенадцатых от унции? Ну, давай, давай же, живей! Я не буду ждать целый день!

   — Половина, сударь.

   — Глупости! Снимай тунику и подай розгу. Теперь ты, сын Фанния!

   — Треть, сударь.

   — Молодец! Ловкий парень! Никто не обсчитает тебя, когда вырастешь, а?

Будь на то воля отца, думаю, что, кроме этого, я не получил бы никаких других знаний. Не потому, что я был тупицей — совсем нет, большинство уроков были до смешного простыми, если вообще не бессмысленными, — или же отец не всерьёз относился к своим обязанностям. Просто для него практическое образование заканчивалось основами грамоты и счета, да он и не настолько интересовался мною, чтобы замечать мои высшие устремления. К счастью, мать была другого мнения, хотя её побуждения были не так уж благородны.