ого предприятия, я видел только преимущества. Я хотел поступить в университет и, сознавая, что это было немыслимо в оккупированной немцами Польше, настаивал на отъезде. Что же касается денег, мы как — нибудь справимся, ведь у отца был счет в стокгольмском банке, чтобы преодолеть все затруднения.
По воспоминаниям мамы, решение уехать было принято после того, как немцы расклеили плакаты, объявлявшие, что хлебные карточки будут выдаваться только резидентам, зарегистрировавшимся у них. Отец пришел к выводу, что это был способ выявить евреев.
Мои аргументы и самоуверенность (необоснованная), бесспорно, помогли убедить отца: по прошествии времени я до сих пор поражаюсь необыкновенной смелости этого решения. Мать нашла еврейского гравера, который меньше чем за час подделал недостающую консульскую печать. Затем отец начал переговоры с германским командованием о выдаче разрешения на выезд. Гестапо обосновалось в Варшаве 15 октября, но отец имел дело исключительно с военными. Он рассказал мне, что, когда находился в германском штабе но поводу нашего отъезда, ему повстречался майор Сторжинский, который, заподозрив, что отец немецкий агент или коллаборационист, озлобленно посмотрел на него, но отец не имел возможности что — либо ему объяснить.
Пока все это происходило, я навещал моих друзей, и все они, к счастью, не пострадали во время штурма. Войдя во двор дома моего школьного товарища, который страстно любил музыку, я услышал звуки «Героической» симфонии Бетховена. Мать другого школьного товарища была так напугана, что отказалась открыть мне дверь. С моим лучшим другом Олеком Дызенхаусом все было в порядке. Как — то раз мы шли по Маршалковской и увидели очередь за хлебом, мы встали в очередь, разговаривая и смеясь, а мужчина, стоявший за нами, качал головой и бормотал: «Ах, молодежь, молодежь». Нам показалось это странным, но сейчас я понимаю его реакцию.
Наконец все документы были готовы, включая транзитную визу в Италию. Наш отъезд был назначен на 5.49 утра 27 октября на первом поезде, отправлявшемся из Варшавы после оккупации города немцами. Это был военный поезд, который вез войска на побывку домой. Наш пункт назначения был Бреслау (сегодняшний Вроцлав).
Отец договорился с одним поляком немецкого происхождения (их называли фольксдойче), что он займет нашу квартиру — предположительно для того, чтобы охранять ее до нашего возвращения. Этот человек подписал подробный перечень имущества в квартире. Я собрал некоторые из моих сокровищ, в основном книги по музыке, истории искусства и мои фотографии. Я распрощался с остальной моей маленькой библиотекой, состоявшей в основном из томов по философии и истории искусства. Самым ценным в моей коллекции был многотомник Мейера Konversationslexikon — энциклопедия, опубликованная в конце XIX века, из которой я черпал свои знания по истории искусства. Русский цензор в свое время замазал черной тушью все места, которые находил недопустимыми, а обложки были аккуратно оторваны и пущены, как мне рассказывал дядя, на растопку в одну из холодных зим Первой мировой войны. Меня всю ночь сотрясала неудержимая дрожь.
Было все еще темно, когда я отправился на вокзал, чтобы договориться с двумя носильщиками. Мы путешествовали первым классом, с большим количеством багажа, как полагалось иностранцам высокого статуса. Вокзал был заполнен немцами в форме. В целях безопасности отец уговорил консула Экс сопровождать нас до Бреслау, откуда мы должны были продолжить путь в Рим через Мюнхен. Один из братьев матери, Макс, пришедший на вокзал попрощаться с нами, держал Коко, которую мы вынуждены были оставить. Собака скулила и дергала за поводок. Когда поезд уже начал набирать скорость, она вырвалась и прыгнула на подножку, а потом прямо мне на руки. Я уже не мог более с ней расстаться. В купе она забилась под сидение и оставалась там в течение всего пути, как будто понимая, что не должна находиться в поезде, и не желая создавать неприятности. Она оставалась с нами до своей смерти еще десять лет.
В нашем купе сидели немецкий врач в форме, сержант и полная женщина со свастикой, приколотой на лацкан костюма. Врач вступил со мною в разговор. Когда он узнал, что я из Латинской Америки, то сказал, что испанские апельсины лучше американских (а может быть, наоборот?) и что Rockettes Radio Sity[4] были великолепны, и что его сын попросил привезти польского садовника, добавив с усмешкой, что он не разрешит ему входить в дом, потому что поляки «воняют». Сержант достал кусок свиного сала из своего ранца, отрезал толстый ломоть и молча его жевал. Мать, сидевшая рядом со мной, время от времени незаметно меня толкала, предупреждая не говорить ничего лишнего, что могло бы создать проблемы. Когда она попыталась выйти в туалет, немецкий солдат, стоявший в коридоре, преградил ей путь, сказав, что ей повезло, что ее вообще пустили в этот поезд. Очевидно, он хорошо ориентировался в вопросах расовой принадлежности.
Между оккупированной Польшей и Германией не было границ, и мы приехали в Бреслау без проблем. Чтобы не вызывать подозрений, отец выбрал один из самых лучших отелей в городе, VierJahreszeiten, недалеко от вокзала. Когда мы распаковались и помылись, я пошел в город и купил пару книг. Чистота и благосостояние города поразили меня. Вечером мы спустились в элегантный ресторан отеля на втором этаже, заполненный хорошо одетыми дамами и офицерами. Мы заказали жареную утку. Официант вежливо поинтересовался, имели ли мы купоны на мясо. У нас их не было. Он рассказал, как на следующий день их приобрести.
Я снова посетил этот отель шестьдесят лет спустя, когда он уже назывался «Полония». Теперь в нем были лишь третьесортные номера. Но ресторан на втором этаже все еще существовал, хотя оказался в четыре раза меньше, чем мне запомнилось.
Прежде чем отправиться в Мюнхен в воскресенье 29 октября, мы провели вторую ночь в Бреслау. У отца не было немецкой валюты, чтобы приобрести билеты в Мюнхен, а оттуда дальше в Рим. Он кружил по Бреславскому вокзалу в поисках офицера с честным лицом. Это была еще одна рискованная операция. Наконец он остановил свой выбор на ком — то и спросил его, уж я не знаю под каким предлогом, не будет ли он настолько любезен, чтобы поменять польские злотые на немецкие марки, что было дозволено делать германским военным, возвращавшимся из Польши. Офицер согласился.
Мы ехали в Мюнхен через Дрезден и прибыли туда во второй половине дня. Нам предстояло прождать несколько часов, прежде чем мы могли сесть на ночной поезд на Рим. Я был полон решимости использовать время в Мюнхене, чтобы посетить знаменитый музей, старую пинакотеку. Несмотря на возражения родителей, пообещав быть осторожным, я отправился от вокзала на Каро- линенплац, где в то время стоял мавзолей нацистским молодчикам, павшим в каких — то стычках за фюрера. У мавзолея стояли часовые, и вся площадь была увешена флагами со свастикой. До пинакотеки оставалось пройти не более километра, и вскоре я добрался до восточного входа. В конце лестницы стоял нацист в униформе.
— Здесь вход в пинакотеку? — спросил я.
— Пинакотека закрыта. Ты что, не знаешь, что идет война?
Я вернулся на вокзал. Позже мать призналась мне, что незаметно следовала за мной, на всякий случай. В 1951 году я снова проделал этот путь и был чрезвычайно рад, что нациста там больше не было, а я был.
Вечером мы приехали в Инсбрук, который со времени аншлюса (присоединения Австрии к Германии) использовался как пограничный пункт на пути в Италию. Офицер гестапо вошел в наше купе — кроме нас, там больше уже никого не было — для проверки паспортов: у нас был один на троих. Вскоре он вернулся и сказал, что, к сожалению, мы не можем продолжить путь в Италию, потому что у нас нет разрешения гестапо на выезд из Германии.
— Что же нам делать? — спросил отец.
— Вам необходимо следовать в Берлин, где ваше посольство оформит необходимые документы.
С этими словами он отдал честь и вернул паспорт.
Мы вытащили наш багаж из поезда и свалили его на платформу. Отец куда — то исчез. Мы с матерью беспомощно стояли, а вокруг нас весело болтали молодые немцы и австрийцы с лыжами в руках. Неожиданно вернулся отец. Он велел нам загружать багаж обратно в поезд. Мы сделали это в большой спешке, так как поезд вот — вот должен был отправиться. Едва мы разместили наши сумки в купе, как снова появился офицер гестапо.
— Я просил вас покинуть поезд, — сказал он строго.
Но он был небольшой начальник, и его слова не произвели должного впечатления. Отец, для которого немецкий язык был родным (он провел юность в Вене), старался исковеркать его как в грамматике, так и в произношении, чтобы сыграть роль испанскоговорящего южноамериканца. (На самом деле никто из нас не знал ни слова по — испански). Он объяснил, что был у начальника вокзала Инсбрука и сказал ему, что нам необходимо вернуться в свою страну как можно скорее. Начальник вокзала, вероятнее всего добродушный австриец, у которого не было полномочий решать подобные вопросы, выслушал его и сказал что — то вроде «von mir aus», что можно перевести как «что до меня, то…», а может быть, он сказал более шутливо: «Das ist mir Schnuppe» — «Ну, мне — то все равно».
Офицер гестапо взял наш паспорт и ушел. Поезд тронулся и медленно направился к итальянской границе в Бренеро, находившейся в двадцати пяти милях. За окном виднелись массивные Альпы. Это был самый критический момент нашей жизни, так как, если бы нас сняли с поезда в Бренеро и заставили ехать в Берлин, мы наверняка погибли бы, потому что «наше» посольство сразу бы узнало, что паспорт был недействительным, и, возможно, нас передали бы немецким властям.
Я не помню, как долго мы ожидали решения. Возможно, прошли минуты, но время тянулось невыносимо. Прежде чем мы достигли границы, офицер гестапо вернулся. Он сказал:
— Вы можете продолжить путь с одним условием.
— Каким условием? — спросил отец.
— Что вы не вернетесь в Германию.