Якоб Бёме — страница 7 из 38

Вскоре время жизни Теутоникуса истекло. Мы не знаем, насколько длительным было его пребывание в Дрездене. Сохранилось известие о том, что в августе он заболел. Умирает Грегор Рихтер. Бёме еще раз навещает некоторых своих силезских друзей. Абрахам фон Франкенберг упоминает эту его последнюю поездку: «Когда он в 1624 году несколько недель пробыл у нас в Силезии, он помимо других поучительных бесед о высокоблаженном познании Бога и Его Сына, в особенности в свете тайной и открытой природы, написал также три таблицы о Божественном Откровении (адресованные Иоганну Сигизмунду фон Швайнихену и мне — А. Ф. Франкенбергу). После чего уже по моем отъезде он слег в лихорадочном жару, притом от большого количества воды он отек, и наконец, согласно своему желанию, больной был отправлен к себе домой — в Гёрлиц»[46]. Последний раз Бёме берется за перо ради «Рассуждения о Божественном Откровении», — это так называемые 177 теософских вопросов (Quaestiones theosophicae). Эта рукопись остается незавершенной. Тяжелобольным, «с большим отеком и в изнурении» Бёме прибывает в Гёрлиц 7 ноября. Тобиас Кобер, его друг и домашний врач, сразу же видит безнадежность состояния пациента. Его диагноз свидетельствует об отеках и нарушениях кровообращения, сопровождаемых резким упадком сил. Кобер берет смертельно больного к себе, поскольку жена Катарина в ту пору была в деловой поездке и не подозревала о том, что случилось с ее мужем.

Кобер описал последние дни Бёме непосредственно после его смерти для господ фон Швайнихенов. От него мы знаем, что Бёме и на смертном одре был мучим ортодоксами — «душеспасителями», хотя сам Грегор Рихтер уже не мог принять в этом участия. Лютеранский пастор причастил его только после того, как он ответил на ряд догматических вопросов. Кобер сообщает: «Как только это было сделано во имя Бога, он стал постепенно терять силы, но сохранял сознание, не очень обеспокоенный мирскими делами». После полуночи Бёме призывает своего сына Тобиаса и спрашивает его, не слышит ли он прекрасную музыку, и когда тот дает отрицательный ответ, он просит его открыть двери с тем, чтобы напев можно было лучше слышать. Простившись с семьей, со словами «теперь я отправляюсь в рай» Бёме спокойно засыпает.

Кобер, который заказывает погребение у старшего пастора Николауса Томаса, слышит отказ, как только произносит имя покойного. Пусть проповедь над телом читает кто угодно, и тело к могиле он тоже не станет сопровождать. Кобер обращается к бургомистру Гёрлица с просьбой о разрешении: «Как только бургомистр об этом услышал, он собрал после полудня весь совет, словно дело шло о юридически тяжелом деле, и после многих бессмысленных рассуждений, полагаясь на заключения юристов, он решил: «Humanum et pium esse, haenetios honesta spultura affici» — то есть: «Будет по-человечески и по-божески, если даже еретик получит честное погребение». Погребение должно было быть совершено в служебном порядке согласно распоряжению магистрата. Ратуша обязала также и пастора, который должен был провести отпевание, поскольку примас сказался больным. Проповедник начал свою речь со слов, в которых давал понять, что лишь обязанность службы, возложенная на него городским советом, принудила его, так что он отказывается принять обычное в таких случаях вознаграждение. Он не дочитал до конца даже уведомительную записку с извещением о мирной кончине Бёме. Могильный крест, который позже воздвигли друзья Бёме, разгневанная толпа испачкала и сломала.


Могильный крест. Из голландского издания Бёме (Амстердам. 1686)


Абрахам фон Франкенберг считает печатью Бёме протянутую с неба руку, держащую ветвь с тремя расцветающими лилиями. «Его символом или обычным знаком, особенно в письмах, были следующие восемь слов: «Наше спасение в жизни Иисуса Христа в нас».

Известны также слова, которые Бёме вписывал в семейные журналы своих друзей:

Кому время — вечность,

А вечность — время,

С того снято

Всякого спора бремя.

На могильном кресте был начертан старый стих розенкрейцеров:

Из Бога рожденный

Во Христе умерший

Святым Духом запечатленный.

Его духовные созерцания и видения

В основании миссии лежит не оформленное учение, но переживание «тевтонского философа». Хотя уже в своем первом труде «Утренняя заря в восхождении» он показал себя человеком удивительно обширных познаний, легитимность его миссии давало только сверхчувственное ведение, побудившее его к речам и письму. В случае Якоба Бёме мы имеем дело с таким духовным опытом, неописуемость которого тем не менее не терпела умолчания. Это напряжение между внешним долгом и тайным умением он был обречен терпеть до конца. И оно характерно для того состояния его души, которое предшествовало в 1600 году собственно переживанию просветления. О какой душевно-духовной конституции в данном случае идет речь? Как можно ее оценить?

«Нет ни одной роли, которая давалась бы науке легче, чем роль ученика Вагнера» (из «Фауста» Гёте), который «как сухой лицемер нарушает полноту видения». Духовидцы склоняют теперешних вооруженных естествознанием наблюдателей к чисто психопатологическим истолкованиям своего опыта, а если возможно, то и к соответствующему «целительному» воздействию. Наше сегодняшнее время пугливо защищает себя от всех потрясений трансцендентного, так что современных визионеров прежде всего помещают в клинику с честным намерением избавить их от такого рода «нарушений». Носителей подобного рода «аномальных» душевных способностей, живших в прежние времена, сейчас также объявляют психопатами и, таким образом, пусть задним числом и только в воображении, помещают в ту же клинику»[47].

В этом забвении иррационального современным человеком, который считает патологией все то, к чему он слеп, мы неизбежно пройдем мимо того, что бывают и всегда были такие переживания, «которые растут в душе из нее самой, без всякого касания или препятствия, в чистом своеобразии. Такое переживание достигает полноты по ту сторону мирской суеты, свободное от всего. Оно не нуждается в пище, и яд не может повредить ему. Душа, которая возрастает в этом переживании, крепнет сама в себе, владеет самою собой, переживает саму себя — безгранично. Теперь она беспредельна потому, что полностью пожертвовала собой как вещью, принадлежащей миру, полностью погрузилась в свою глубину; ядро и кожура, солнце и глаз, пьющий и питье в одном»[48].

Греки то переживание, о котором говорит здесь Мартин Бубер, именовали «экстазис», они понимали под этим выход за пределы будничного сознания. Большие зрячие мыслители Запада, каковы были Платон или Плотин, а также другие, близкие им по духу, — знали об этом опытно. Впрочем, следует иметь в виду, что зрячий Бёме не может быть поставлен в один ряд с такими визионерами, которые достигают сверхчувственных восприятий за счет подавления сознания в трансе или с помощью наркотиков. Его будничное сознание было не затуманено, а, напротив, обострено. Это видно из свидетельства Абрахама фон Франкенберга: видение Бёме возжигается от «приятно-радостного свечения» цинкового сосуда. Для того чтобы удостовериться в реальности своего духовного восприятия, он выходит на природу, где его просветленное состояние сохраняется. В отношении Бёме нельзя подметить ничего такого, что давало бы основание говорить о ненормальном отчуждении от мира или о болезненных наклонностях, хотя Бёме принадлежит к интровертному типу в смысле К. Г. Юнга — в этом случае преобладает функция интуиции. Каковы же вопросы, которые он интенсивно исследует до своего духовного прорыва? Это проблемы познания: вопрос об «истинном небе», незримом внешнему глазу, которое «до сих пор от детей человеческих почти совершенно сокрыто». Это вопрос о значении добра и зла как структурных компонентах сущего. Вопрос о бесконечном качественном различии между Богом и человеком — вопрос, который до Бёме волновал пророка Иеремию, Лютера, Кальвина, а после — Паскаля, Кьеркегора и Карла Барта. Эти вопросы формулировались в связи с признанием «большой глубины этого мира» при рассмотрении творения. «Во всех вещах я находил добро и зло, любовь и гнев: в неразумных тварях и равно в дереве, в камнях, земле и стихиях, равно в людях и животных. Я рассматривал малую искорку — человека, — что же он пред Богом сравнительно с этими великими творениями — Небом и Землей. И поскольку я находил, что во всех вещах было добро и зло, в стихиях и равно в тварях, и что в этом мире безбожным так же хорошо, как и набожным, и что варварские народы удерживают за собой лучшие земли, и что счастья им достается, пожалуй, еще больше, чем набожным, я был совсем опечален и весьма огорчен и меня не могла утешить никакая книга из тех, что я знал, но все же дьявол не мог праздновать победу, хотя и внушал мне тогда кощунственные мысли, о которых я хочу здесь умолчать»[49].


Якоб Бёме.

Гравюра 1675 года из издания «Mysterium Magnum» 1678 года


Мартин Бубер. I960


Эта «меланхолия» не есть временное настроение. В то же время не следует думать, что это лишь характеристика психологического типа, как можно подумать при беглом чтении «Утешительного послания о четырех выводах». Здесь Бёме уделяет особое внимание меланхолии и характеризует ее как «жадную до света». Многомерность этой потребности в «изобилии света» невозможно не заметить: «Натура меланхолическая, мрачная и измученная, она не богата избытком жизни, она пожирает сама себя, она сама в себе печальна… но во мгле она все время в страхе и боязни перед судом Божьим»[50]