Янтарное побережье — страница 9 из 66

4

Многие песни, рожденные в Заксенхаузене, Алекс пел на мелодии шлягеров, с которыми когда-то выступал. Всем известные мотивчики не привлекали внимания тех, кому эти песни слышать не следовало. Ведь память сохраняет давние слова, и не так-то легко услышать за ними другие, новые.

— В сорок четвертом году я написал в Заксенхаузене на шлёнскую народную мелодию песню для Феликса Невидзёла «Парня в лагерь привезли». Феликс, шлёнский повстанец[44], был арестован в двадцать первом году и приговорен к смертной казни по обвинению в шпионаже. Гинденбург заменил ему смертную казнь пожизненным заключением. Десять лет он просидел в одиночке, а всего провел в тюрьмах и лагерях двадцать четыре года! В тридцать третьем году ему сказали, что, если он согласится вступить в вермахт, его выпустят. Он отказался. Феликс работал на строительстве первых концлагерей, в том числе и Заксенхаузена, где и остался.

Я познакомился с ним в сорок втором году, когда он работал в рентгеновском кабинете. Там не было защиты от излучения, и, наверно, поэтому у Феликса развилась чахотка. Его вместе с транспортом больных вывезли в Берген-Бельзен, и там этот никому не известный польский мученик, повстанец, просидевший двадцать четыре года в немецких тюрьмах, умер с голоду. В Заксенхаузене я написал для него (к его великой радости) на шлёнском диалекте песню на старинную мелодию пятнадцатого века:

Ты не плачь, что заключенный я,

Но рыдай, не надо, девонька моя,

Я не стану немцем, лучше уж в тюрьму.

И от гада-шваба винтовку не возьму.

После войны я долго разыскивал его семью и в конце концов нашел знакомых и товарищей по восстанию. Через них я раздобыл метрику Невидзёла и узнал, как он буквально под носом у немцев перекрасил черного германского орла на памятнике фельдмаршалу Клейсту, превратив его в белого польского.

Кулисевич рассказывает, рассказывает. У него горят глаза. Сейчас он будет петь. Я включаю магнитофон. Нет, без магнитофона. Однако, снизойдя к моим просьбам, Алекс вытаскивает свой — он лучше, чище записывает. Встает с оттоманки, берет гитару. И раздается красивый, звучный голос. Этот голос не смогли убить. Когда в концлагере Александру Кулисевичу прививали дифтерит, чешский художник Йозеф Чапек (брат Карела Чапека) и немецкий санитар Вальтер Тате давали ему тайком противоядие… Его голос взлетает под потолок и обрушивается на наши головы. Пронизывающий голос, полный боли, слез, бунтарства. Птицы, щебечущие на весеннем дереве, внезапно улетают. Песня продолжается. В ней взрыв ненависти, в ней обвинение, взрыв жажды выжить и не забыть. Это хорал о людях, память о которых должна остаться вечно:

Из ада рвется наш хорал.

Пусть палачам уснуть не даст

из ада рвущийся хорал.

Внимание: здесь люди мрут,

их бьют, их вешают, их жгут.

Услышьте: люди тут.

Профессор Андре Гуйар из Бордо, бывший узник Заксенхаузена, так пишет в своих воспоминаниях:

«Два санитара ввели на сделанный из соломенного тюфяка подиум певца. Этот человек по имени Алекс был слеп. У него были желтые глазницы, веки слипались от гноя… Он был молод и ужасающе худ. Во время пения он угрожающе поднимал руку, грозил кулаком. Его голос то был полон безумной ненависти, то вдруг становился умоляющим и нежным, как плач обиженного ребенка. Люди смотрели на певца как на олицетворение мести. Несколько больных упали без чувств, у них была пена на губах».

Сейчас 1979 год, и люди уже не теряют чувств. Разве что только те, кто сам побывал в аду.

Нас, которые не побывали «там», безмерно угнетает даже чтение о гитлеровских зверствах или посещение выставок и музеев, им посвященных; мы бываем ошеломлены, когда слышим о лагерном или тюремном юморе. А ведь такой существовал и был необходим. Был противоядием, одной из форм борьбы.

Однако недостаточно только лишь знать об этом. Алекс энергично встает и подзывает нас к шкафам. Их тут целых шесть. Они занимают всю комнату. А хозяин ее спит на узенькой оттоманке за одним из них. Он открывает дверцы, демонстрирует ряды папок, пронумерованные тома, аккуратно разложенные документы. Это его архив, начатый тридцать пять лет назад.

Когда в июле 1945 года Алекс надиктовал стихи друзей и знакомых, их письма близким, воспоминания, это заняло 417 страниц машинописного текста. С тех пор он продолжает сбор материалов. Его архив растет из года в год. Сейчас в нем содержится:

свыше 100 000 машинописных и рукописных страниц с польскими стихами из 34 гитлеровских лагерей; это самое большое в мире собрание поэзии такого рода;

свыше 610 польских лагерных песен;

свыше 52 000 метров магнитофонной ленты с записями лагерных песен, сопровождаемых комментариями, сообщениями и т. д.;

свыше 800 папок с информационными материалами;

свыше 10 000 кадров микрофильмов;

свыше 800 репродукций и оригиналов лагерной живописи и графики;

свыше 1300 экспонатов, собранных для планирующегося музея Заксенхаузена;

свыше 200 лагерных песен других народов;

свыше 300 нотных записей польских лагерных песен и инструментальных произведений.

Все это старательно классифицировано, расставлено. Достаточно лишь протянуть руку.

О таких людях, как Александр Кулисевич, мало кто знает. Они не известны подросткам. В дни рождения и праздники никто не приходит к ним с цветами. Никто не вручает наград и орденов.

Так проходят годы. А он живет замкнуто у себя в комнате и лишь ежедневно ходит в библиотеку. Проверяет, собирает, классифицирует.

— Основа моего собрания, — объясняет он, — музыкальное творчество, подлинные песни, но есть и стихи, живопись и графика, история возникновения музыкальных и поэтических вечеров в лагерях, описания оркестров, ансамблей… Если говорить о фамилиях, упоминаемых в моем архиве, то их уже более четырех тысяч двухсот. Это фамилии композиторов, поэтов, исполнителей, певцов, декламаторов, причем не только поляков, но и немцев, чехов, словаков, русских, евреев, цыган, начиная с тридцать третьего года, с первых фашистских концлагерей.

5

Во времена, когда за каждое смелое слово платили жизнью, Кулисевич рисковал ею тысячи раз. Мы знаем, что от смерти его спасала песня. От нее он не отступался никогда. В его проникновенном, богатом, вибрирующем голосе сплетаются и угроза палачам, и стон обреченной на смерть жертвы. Вот и сейчас он поет. Мы сидим и потрясенно слушаем. Мой друг, родившийся после войны, замер, не шелохнется.

С глубоких вибрирующих тонов голос Алекса переходит в задушенный хрип жертвы, на горло которой наступил сапог эсэсовца. С нар, где лежат обессилевшие люди, раздаются крики, проклятия. Взлетают сжатые кулаки.

Следующая песня. Александр Кулисевич практически не дает отдыха своим голосовым связкам. Из лагеря он вынес неизлечимую болезнь Меньера. Через несколько лет он оглохнет. И знает об этом. Врачи предупредили, что пение ускорит катастрофу. Но он обязан петь, обязан нести правду про ад, «который люди создали для себе подобных».

«Колыбельная для сына». Колыбельная, которую поет сыну отец перед тем, как идти в газовую камеру.

«…Смерть нависла над тобой… Маму нынче застрелили, завтра папа в газ пойдет… Спи, мой мальчик. Вдруг сумеешь до такого дня дожить, когда Менгеле[45] не сможет газом маленьких травить».

«Живые камни». О заключенных, которых живьем бросали в бетономешалки. «Нас не сожжет с тобою пламень, ведь мы с тобой живые камни». И сразу вслед за отчаянием — песни бунта, надежды, Гимн из Майданека, из Павяка, гимн героических женщин, «подопытных кроликов» из лагеря Равенсбрюк: «Ломай решетки, рви ограды, ворота разбивай!» Революционная песнь заключенных. И интернациональный гимн, который пели на шести языках в Заксенхаузене, Штутхофе, Дахау, Берген-Бельзене, Эбензее, Треблинке: «Звать к себе не смеем смерть — грозен, жуток наш напев!»

Александр Кулисевич говорит:

— Думаю, там, в лагере, моя песня, подобно куску хлеба, подобно обдуманному слову утешения, поддерживала в людях дух, помогала смотреть вперед.

И люди крепче верили, что выживут, хотя впереди были еще долгие месяцы голода и унижений. Но слова песни согревали, кормили, исцеляли и его самого, и других узников. Песня была бессмертна.

— Я в долгу у песни. Она поддерживала нас в самые тяжелые минуты. Спасла жизнь многим моим лагерным друзьям и даже нечто большее, чем жизнь, — чувство, что ты человек, сознание, что, несмотря ни на что, мы являемся людьми. Мне кажется, что тот, кто там не побывал, не в состоянии осознать многие всем известные, банальные и в то же время совершенно непонятные большинству истины. Я хочу облегчить людям постижение их и поэтому пою так, как пел в концлагере. И не боюсь, что меня заподозрят в натурализме. Я — подлинный, и подлинны мои песни.

Жуток этот напев. Бард трагедии миллионов занимается, впрочем, не только песнями. Он собирает стихи, рисунки, всевозможные документы, относящиеся к истории концентрационных лагерей. Вполне может возникнуть вопрос: «А не хотели бы мы забыть об этом?» Но забывать нельзя! Эти песни, родившиеся когда-то как проявление бунта и борьбы за человеческое достоинство, теперь становятся документом. И как свидетельства бесчеловечного времени должны быть сохранены и переданы тем, кто придет после нас, — в качестве предостережения.

Чтобы ни одно из этих бесценных свидетельств не пропало, Александр Кулисевич еще в 1972 году подготовил для Государственного музыкального издательства в Кракове более чем восемьсотстраничную рукопись «Польские концлагерные песни 1939—1945 годов». В ней собрано свыше 500 песен из 34 лагерей с комментариями, примечаниями, нотами, фотографиями уцелевших записей, биографиями авторов текстов и музыки, ссылками на архивы и библиографией. Как ни парадоксально, но рукопись и по сию пору лежит в издательстве.