Не так, конечно, чтобы совсем. Но по большому счету, он просто делает вид, что пьет. Получается у него виртуозно. Вроде бы свой в доску мужик, водяру хлещет литрами без передыху, но все вокруг с ног валятся, а ему хоть бы что.
Это ж уметь надо!
Он говорит, что у него большой опыт и старая ментовская закалка.
Впрочем, сейчас мы пьем кофе. Крохотными чашечками. Смешно до слез — три совершенно диких на вид мужика сидят за столиком в достаточно дорогом кафе и чинно пьют кофе.
— Это твое последнее слово, Кривой?
В голосе цыгана нескрываемое злобное удовлетворение. Он просто счастлив подписать нам смертный приговор и даже — наверняка! — не прочь проделать все собственными руками.
— Последнее, Чоба, — покачал головой Кривой, — самое последнее, пора бы уже понять.
Чоба ухмыльнулся, явив миру зловещее зрелище — полный ряд золотых зубов на обеих челюстях.
— Комедию ломаешь?
— Почему? — Кривой флегматично пожал плечами. — Ты мне поверь, просто поверь, я знаю, это сейчас вокруг меня тишь да благодать, я не нужен никому и никто меня не трогает… Большие бабки, Чоба, это заманчиво, но прошли те времена, когда можно было легко сорвать банк и сбежать за границу. Мне хватает того, что у меня есть. Я тебе честно и откровенно говорю. Зря не веришь.
Кривой опрокинул в рот остатки кофе из крохотной чашечки, поднялся и не спеша отправился к выходу.
Я пошел вслед за ним, но не так поспешно, чтобы не заметить, как исказилось звериной яростью лицо цыгана, как сверкнули черные пронзительные глаза, когда ему казалось, что никто на него не смотрит. Кроме меня.
А меня цыган не стеснялся. Впрочем, он никого не стеснялся — то ли так уверен в себе, то ли просто глуп. Впрочем — в любом случае глуп.
Эх, Чоба, Чоба…
Ссутулившись и втянув голову в плечи, Кривой топал грузно и тяжело, покачиваясь, как будто здорово пьян или же мучим тяжелым похмельем. Артист! Со спины ему лет семьдесят дашь, а ведь мужику лет сорок, не больше.
— Ну, что? — спросил он, когда мы ушли с центральной улицы и углубились во двор, где уселись на лавочку у подъезда, спугнув молодую мамашу с коляской.
— Я думаю, что не стоит принимать Чобу всерьез. Не сам же он все решает.
— Не люблю я цыган. — Кривой презрительно сплюнул под ноги. — С кем угодно можно договориться, эти ж как упрутся!
Он поднял голову и внимательно посмотрел на меня.
— На сей раз они пойдут до конца. Такие вещи надо понимать, если хочешь жить и здравствовать. Так что, Юраш, пришло время действовать. Справишься?
Я только улыбнулся.
— А у меня есть выбор?
— Теперь уже нет. Так ведь оно и хорошо, что нет. На границе между жизнью и смертью мозги хорошо работают. Выкрутишься.
Выкручусь. Конечно, выкручусь, Кривой. Хотя ты на самом деле в этом совсем не уверен. И даже более того — не очень-то этого желаешь.
— Ну, удачи тебе.
Кривой поднялся со скамейки и отправился в сторону подъезда.
— Бог даст — свидимся.
Он уже не выйдет из этого подъезда, он растворится, исчезнет, и если кто-то уже за нами следит, то ждет его полный провал. А я… ну, за мной-то следить нет никакого смысла. Я весь открыт, как на ладони, взгляд мой ясен, душа нараспашку и уже вполне готова отлететь к небесам… Впрочем, к каким еще небесам?
Откуда этот гул? Из-под земли? Или у меня гудит в голове? В моей голове сотни маленьких черных мушек вьются в кромешной темноте, басовито гудя.
Нет, мне и в самом деле не страшно умирать, мне противно. Потому что свою смерть я вижу не иначе как падение в зловонную яму на груду гниющих трупов. Живых трупов. Которые лежат на дне жертвенной ямы и ждут. Следующего. Меня. И я с ними буду ждать — следующего.
Вот это мой Ад. Моя бесконечность.
А Наташка?.. Ее, должно быть, вернут домой, в деревню Шарапово Калужской области — ужаснее для нее ничего быть не может.
Надо успеть заехать за моей красавицей, наказание и без того уже слишком затянулось. К тому же в Николаевке ей теперь оставаться опасно, как, впрочем, и в моей квартире. Придется толстушке пожить под землей. Под землей никто ее не обидит. Под землей спокойно и тихо. Под землей…
Проливной дождь лупил в грязные стекла. В вагоне было холодно и сыро.
Наташка сидела на купейной полке и ревела, размазывая слезы по пухлым щечкам. Свитер грязный. На колготках дырка во всю коленку.
— Юрка, я больше не буду! Ты только не бросай меня, ладно?
— Буду, не буду… Ты что, совсем дура?
— Я… правда… Я так испугалась! Я думала, ты больше не придешь, что бы я делать стала?!
— То, ради чего ты сюда прикатила.
Ну вот, насупилась, губки надула.
— А больно ты знаешь, для чего я прикатила… Ты думаешь, я от хорошей жизни убежала?! Ты когда-нибудь в деревне жил, где надо в шесть утра вставать и корову выгонять?! А потом еще жрачку готовить и себе и маленьким!
— О, да вы хорошо жили! Корова… кабанчики… курочки, — засмеялся я.
— Дурак… На хрена мне эти курочки…
— Ну ладно, птичница-свинарка, пошли, чего расселась?
Дождь льет как из ведра, да еще ветер, до чего же мерзкая погодка! Зато кругом ни души, все попрятались в норы, туда, где сухо и тепло, и никому нет дела до того, куда неопрятный бледный парень — явно вор и наркоман — тащит перепачканную зареванную девчонку. Девчонка явно не ангел, вон юбка какая коротенькая, не юбка, а набедренная повязка. Туда ей, оторве, и дорога… Ну, куда тащит — туда и дорога.
— Юр, а мы куда? Ты что, не на машине?
Дождь бьет в лицо, холодные струйки стекают за шиворот, мокрые штанины противно хлопают по ногам. Один неудачный шаг — и в драной кроссовке полно воды.
Наташка в туфельках шлепает по шпалам. Ужасно неудобно ходить по шпалам! Наступать на каждую — не идешь, а семенишь, через одну приходится прыгать.
Синие и красные огоньки, закопченная щебенка, запах креозота пополам с запахом дождя.
— Ты что, ослепла?!
В сером облаке водяной пыли мимо проносится электричка, Наташка с разинутым ртом провожает взглядом грохочущие вагоны.
— Я на шпалы смотрела… чтобы не оступиться…
Щеки белые и огромные, в пол-лица, глазищи — не поймешь, то ли дождь, то ли слезы. И дрожит, как воробушек.
Тоненький свитер облепил тело, кажется, сквозь него даже просвечивает розовым.
У Наташки удивительно нежная кожа, такая мягкая…
Я прижал ее к себе, обнял, забрался руками под свитер и тут же почувствовал, как под струями ледяного дождя меня окатило горячей волной, перебило дыхание, ударило и закружило…
Холодно и жарко!
— Давай быстрей!
Схватив Наташку за руку, я потащил ее дальше вдоль путей, потом направо, к колодцу.
Наташка — как ребенок: обняли ее, поцеловали, и она уже забыла бояться.
— Туда?
— Давай-давай, не разговаривай! И под ноги смотри! Сорвешься, сломаешь себе что-нибудь!
Лазать по колодцам Наташке не впервой, даже в глубокие. Толстуха, а ловкая. И не боится — ни высоты, ни темноты. Ничего не боится, дурочка!
Внизу тоже грязно и на голову капает, но удивительно сухо для такого дождя. Сейчас блуждать по подземельям — самоубийство, смоет и унесет, но здесь безопасно, да и вход в убежище близко; люблю я этот колодец, только уж больно он на виду.
Минут пять мы шли по слизистому цементному полу в сторону вокзала, потом нашли решетку в стене, ее очень просто открыть. Если знаешь как.
Это проход в вентиляцию убежища, довольно широкий колодец с крепкими скобами, глубокий правда, ну да убежища никогда не делали у поверхности земли.
Вот самый противный участок пути — пролезть через узкое отверстие так, чтобы не застрять, а потом тут же ухватиться за поручни, потому что пол в вентиляционной шахте покатый и скользкий. Я пополз первым, Наташка за мной. Сдавленный крик — и я получил носком туфли под лопатку. Конечно, девчонка сорвалась, никто и не сомневался.
— Юр… не больно?
— Нащупала лестницу?
— Ага!
— Топай за мной, только на голову не наступи!
— Глубоко?
— Средне. Ну, давай!
Не все убежища заброшены, многие до сих пор проверяют, чинят время от времени, в них приносят свежее белье и меняют запасы продуктов, такие убежища запираются очень хорошо, в них не проникнешь, даже через вентиляцию. Но и тех убежищ, о которых прочно забыли, предостаточно. Там пыльно, сыро и уныло, но есть большущий запас белья — пожелтевшего от времени, зато чистого, есть там и канализация, и душ с горячей водой тоже есть — надо только после помывки перекрывать вентили, а то краны текут.
Прямо скажем, это убежище не из самых шикарных, очень простенькое, без излишеств, но из шести ламп две уцелели, и светят они достаточно ярко, чтобы и в сортире не сесть мимо унитаза, только дверь приходится держать открытой.
Наташка в мгновение ока скинула мокрые тряпки и кинулась мне на шею.
Душ… горячий душ… Да ладно, душ подождет!
Часто, лежа на этой кровати, на желтоватых жестких простынях, укрывшись серым солдатским одеялом и слушая мерный стук капель из водопроводного крана, я представлял себя тем полковником, для которого готовили этот простецкий бункер, смотрел его глазами на грубо оштукатуренный потолок, его ушами слушал стук капель и пытался думать, как он. О чем может думать человек, на месяцы, а то и на годы упрятанный в подземелье от мира, уничтоженного ядерной войной?
Иногда мне хочется, чтобы я действительно был этим полковником. Иногда мне не жаль этот погибший мир. Иногда у меня появляется искушение остаться в подземелье на месяцы и годы, не выползая на поверхность совсем.
Здешние консервы, конечно, уже в питание не пригодны, но их можно раздобыть в других местах.
На самом деле, прожить под землей всю жизнь, конечно же, можно, я знаю людей, которые не поднимались на поверхность годами, им нечего делать наверху, наверху они чужие, наверху жестокий, враждебный мир. Многие из них — кто никогда не выходит из подземелий — бывшие адепты Сабнэка. Впрочем, почему бывшие? Настоящие.