Юдоль — страница 9 из 74

Костя только и делает, что гуляет по району. С утра идёт в кинотеатр «Юность» на детский сеанс. Старуха-билетёрша, одетая во всё шерстисто-серое, точно свалянное из плотной, как войлок, пыли, сперва не пускала Костю. Тот наобум выдумал про каникулы. Билетёрша так давно училась в школе, что позабыла, когда начинаются эти самые каникулы. Да и недели с одинаковой осенней погодой смешались у неё в голове, билетёрше действительно кажется, что наступил октябрь, а может, вообще прошли ноябрьские праздники и не за горами Новый год.

В зале никого нет, кроме Кости и укромной взрослой пары, которая пришла сюда не за искусством. Они сидят на заднем ряду, мужчина вздыхает, женщина тихо смеётся и стонет. Костя оглядывается и видит что не должно – полную, обтянутую чулком ногу женщины, закинутую на кресло нижнего ряда. Мальчишка заворожённо прислушивается, ощущая странное волнение где-то под ложечкой. Женщина вдруг поднимает голову и смотрит прямо на Костю. На верхней части её лица, как вуаль, лежит тень, но улыбающиеся губы освещены дымчатым лучом кинопроектора. Женщина обводит быстрым языком чёрную улыбку, и Костя тотчас отворачивается, чувствуя на щеках восторг и стыд. Ты тоже колготкам предпочитала чулки, радость моя…

Фильмы в кинотеатре старые, сплошь про Великую Отечественную войну или французские комедии. Изображение на экране рябое, будто иссечённое бритвой. Ветхая плёнка часто рвётся. Однажды механик не стал её чинить, и Костя просидел остаток сеанса в темноте. Из отдушины клубилась подсвеченная пыль – мельчайшие киночастицы уже не превращались в ожившую картинку.

Парк безлюден и тих, лишь шуршат редкие белки да надрываются вороны. Замерла карусель; словно кандалы, болтаются на длинных ржавых цепях десятка полтора-два летучих кресел. Там аттракцион «Ромашка» с заглохшим мотором, но, если самому как следует толкнуть круглую площадку с сиденьями, она сделает с десяток медленных оборотов.

Зато работает Чёртово Колесо, скрипит, словно зримая поставленная на дыбы шестерёнка Вечности. Костя платит пятнадцать копеек за вход, после чего на Колесе можно оставаться, пока не надоест, посетителей всё равно нет. Посреди кабинки железный руль, для дополнительного вращения вокруг своей оси. Тогда Колесо подобно вселенной, а кружащаяся кабина – планете, плывущей по орбите звёздного мироздания.

Внизу багряные кроны, похожие на холмы, наверху неподвижные облака, лохматые ватные болваны, подобные тому, что в миниатюре стоит на столике у Костиной мамы, от которого каждый вечер она отщипывает клочки, чтобы вытереть с губ помаду или же, вымочив ватку в жидкости с запахом ацетона, смыть с ногтей облезший лак… Чадят рыжие лиственные кучи. Поднимается, уплывает в небеса жертвенный горьковатый дым осени. Кружится голова, ржавый пол кабинки пахнет застарелой рвотой, прям как в пассажирском «кукурузнике», где даже пилоты, наверное, блюют от турбулентности, а что уж говорить про обычных пассажиров? Помнишь эту запредельную тоску? Когда хочется кого-то обвинить в заоблачной, гремящей на весь мир душевной пустоте, да только некого в ней винить, мы целиком слеплены из этого никчёмного вакуума; вчера его заполнял дешёвый портвейн, сегодня – гарь опавших листьев, завтра нахлынут отчаяние или вожделение. После десятка витков Костя перемещается на обыкновенные наземные качели. Затем покупает в киоске мороженое. Вафельный стаканчик приходит в негодность раньше пломбира. Растаявшее молоко, липкое будто клей ПВА, протекает, и Костя полощет пальцы в мелкой луже.

В далёкой приземистой панельке на первом этаже живут баба Света и деда Рыба. По-настоящему деда звать Вовой, а Рыба потому, что у него рак желудка. Это родители, чтобы не травмировать Костю с Верочкой, переименовали в разговорах смертельную заразу.

Косте не верится, что деда Рыба болен по-настоящему. Никто бы не протянул столько лет, столуясь у бабы Светы. Супы-помои, котлеты из мясной мертвечины, макароны с привкусом клейстера. Костя к такой пище давно приноровился. Надо есть быстро и не задумываясь, тогда вкус проскальзывает мимо.

В окна вставлены решётки, как в сберегательной кассе, хотя красть в квартире нечего. Не мебель же из коричневого ДСП или велюровые гобелены – похожие на собак медведи в мезозоевой чаще папоротников, васнецовские богатыри с одутловатыми лицами олигофренов. Над кроватью фотоснимки вымершей родни в деревянных рамках и календарь за бог знает какой год. Если открыть платяной шкаф, оттуда хлынет запах нафталина, а после выпорхнет очумевшая моль.

В гостиной без продыху бормочет телевизор. На нём кружевная салфетка и хрустальное Иродово блюдо. Нависают низкие, как грозовые тучи, потолки. Вместо паркета зашарканный линолеум. Часы-ходики – цок-цок, цок-цок, будто стучат каблучками. Деда Рыба обзывает ходики «шалавой», подтягивает гирьки и трогает маятник: «Пошла, шалава!»

В коридоре тумба с красным или, как добавляет деда Рыба, «кремлёвским» телефоном. А вот у родителей Кости, к примеру, телефона нет; надо позвонить – спускаются к таксофонной будке. Я тоже когда-то выходил к автоматам, а вместо двухкопеечной монетки использовал металлическую обманку, плоскую, как палочка для эскимо.

Баба Света подкрашивает кудрявую баранью седину фиолетовой краской, по квартире ходит в халате и рваных шлёпанцах. Деда Рыба, задорный, босой, в спортивных штанах и майке, приветствует Костю бодрым возгласом «салют!», а потом слушает на кухне радио и подпевает, слыша знакомую песню: «Я так хочу, чтобы лето не кончалось, чтоб оно со мной умчалось!..»

Пока Костя питается, баба Света без единой мысли в уме, как Будда, сидит напротив, скрестив на груди руки. Её красные локти точно культи. Пообедав, Костя снова идёт в парк, а уже оттуда домой.

И каждый новый день похож на предыдущий. Разнятся только сны; в одном, должно быть по мотивам недавней военной ленты, Косте виделась его улица и знакомый постамент с танком, но не советским Т-34, а фашистским «Тигром» с зыркающей по сторонам башней, лил дождь, мчались грузовики, а оттуда доносилось хоровое пение на немецком и губные гармошки завывали, как пожарные сирены.

После очередного киносеанса Костя снова кружится на Чёртовом Колесе. А внизу топчется надоедливый белобрысый старик – второй день донимает мальчишку своим подозрительным обществом…

Это Сапогов. Он наведался в парк ещё в понедельник. Пришёл, а Колесо-то и не работает!

В билетной будке хлопочет смотритель Колеса – пенсионер Валентин Цирков. У его старости нет каких-то особых внешних примет. Среднего роста и комплекции, черты лица мелкие, незначительные. Администрация парка доплачивает Циркову финансовый мизер к пенсии за то, что он шесть дней в неделю запускает и останавливает Колесо, продаёт билеты и убирается в кабинках. В конце рабочего дня, пока Колесо ещё крутится наподобие конвейера, Валентин метлой на скорость выгребает мусор; на каждую кабинку не больше пяти секунд. Летят на землю недоеденные пирожки, огрызки булок и яблок, бумажные фантики, присохшие обёртки от мороженого, пустые пивные или водочные бутылки. Попадается и совсем странная добыча. Как-то Валентин выкинул из кабинки околевшего кота с оскаленной пастью, в другой раз – книгу Марселя Пруста и рыжий мужской ботинок. Однажды обнаружил коробку с горстью угольно-серого порошка. Цирков не понял, что это, хотя мазнул пальцем. А это был кремационный прах, милая, уж я-то знаю…

Понедельник – санитарный день. Цирков приплёлся подмести площадку и окрестности. Но какой-то старик с биноклем на груди просит запустить для него аттракцион. Ветер шевелит лимонно-бледную седину на гордой голове незнакомца. Синие глаза уставились на смотрителя прямо, требовательно.

– Приходите завтра, – говорит смотритель. – Тогда и включу.

– Мне сегодня надо!.. – цедит Сапогов сквозь зубы. – Очень!

– К чему такая срочность?

– Я бывший воздухоплаватель! – беззастенчиво врёт Сапогов. – Аэронавт! – Барским движением протягивает рубль и ещё немного мелочи: – Душа просит полёта!

– Ну, если аэронавт… – сдаётся Цирков и дёргает рубильники на стене будки.

Колесо обозрения – не кофемолка, включил-выключил, теперь оно будет трудиться весь день.

Лязгает спросонья мотор, скрежещут оси и цепи. От ожившего механизма ползёт заскорузлый запах солидола. Колесо вздрагивает, медленно начинает вращение.

Сапогов неловко (тот ещё аэронавт) запрыгивает в кабинку и неспешно взмывает.

Андрей Тимофеевич побаивается высоты. Свободная от бинокля рука судорожно сжимает руль кабинки. Счетовода никто не гонит, не торопит, он раз за разом взмывает и опускается, дальнозорко вглядываясь окулярами – где же Чёртов Крест?

После часа непрерывного кружения старику кажется, что он обнаружил тройное пересечение на границе парка и трассы – примерно в километре от Колеса.

Когда Сапогов приземляется, Валентин обращается к нему с банальной житейской просьбой:

– Вы могли бы посторожить кассу, товарищ аэронавт? Мне бы по надобности отойти ненадолго…

Сапогов кивает и заходит в тесную будку. Вместо полноценного окна – полуовал купли-продажи. На прилавке немного денежной мелочи и билетная лента. Там же стакан, кипятильник и распакованная пачка индийского, со слоником, чая. Посреди прилавка стальная плошка для денег, привинченная по центру шурупом. Из мебели в крошечном помещении только шаткий стульчик, потому что пол неровный и трухлявый.

Сапогов присаживается. Будка едва ли больше деревенского сортира. Зимой Цирков хранит тут метлу и лопату для снега, а летом прячется от жары.

Его «ненадолго», однако, затягивается, и Сапогов начинает злиться.

– Один билет! – бойко произносит снаружи хрипловатый дискант.

Показывается неопрятная маленькая рука и бросает монету, словно милостыню. Сапогов утягивает с плошки пятнадцать копеек, не совсем аккуратно отрывает от ленты билетик и суёт его наружу. Взгляд Сапогова коротко задерживается на кисти, хватающей билетик. У неё уродливая особенность – чёрный, будто обгоревший палец с загнутым, как птичий клюв, ногтем…