Город был погружён в полную тьму, и только Смольный сиял огнями всех своих многочисленных окон. Он был как сказочный замок в эту туманную октябрьскую ночь.
На площадь, лежавшую перед Смольным, со всех сторон из тьмы вливались людские потоки. Отблески костров, яркие лучи прожекторов броневых автомобилей, многочисленные фары грузовиков скользили, переливались, вспыхивали, озаряя суровые, мужественные лица людей и белоснежные колонны Смольного.
— Запомни эту ночь, мальчик! — неожиданно дрогнувшим от волнения голосом произнёс матрос и, крепко обняв меня за плечи, спрыгнул с грузовика на землю и скрылся в людском потоке.
— Дяденька! — крикнул я ему вслед и, не получив ответа, растерянно обратился к красногвардейцам, оставшимся в машине: — Куда же он? А как же мы…
— Он пошёл в штаб, — ответил один из рабочих, — пошёл к Ленину.
И я… я тоже видел его в эту ночь — видел Владимира Ильича Ленина. Он стоял вместе с матросами и солдатами на высоких ступеньках Смольного. На Неве уже грохотали залпы «Авроры», из Смольного шли на штурм вооружённые отряды — началась Великая Октябрьская социалистическая революция.
Я, к сожалению, лично сам не участвовал в решающем штурме Зимнего дворца, где засело последнее в России правительство помещиков и буржуев. Я хотел участвовать в штурме, но мне не разрешили. Матрос приказал мне не высовываться из подворотни, в которой разместился тыл нашего отряда. Но я помогал чем мог. Я приносил красногвардейцам воду, патроны.
Но зато на следующий день, в первый день рождения Советского государства, на первой октябрьской демонстрации я шагал рядом с матросом. Над нашими головами развевалось пробитое пулями красногвардейское знамя нашего отряда. И когда перед самым входом на площадь Смольного наша колонна задержалась и командир другого отряда спросил матроса, показывая на меня: «А это что за мальчуган с вами?» — то мой матрос ответил:
— Это стоящий мальчик… мальчик с Нарвской заставы.
П. ПавленкоМАЛЬЧИК С ОСТОЖЕНКИ
Полковник Славин, тяжело раненный при взятии Берлина, приехал на поправку в Москву. Он был очень слаб и не вставал. Говорили, что ему придётся пролежать всё лето, до осени, и жалели полковника: у него не было ни родных, ни знакомых.
Несмотря на сложное ранение, он был самым нетребовательным больным. Просыпаясь, он оставался в том же положении, что и во сне, и лежал тихо, спокойно, изредка покашливая, до самого завтрака, потом до обеда, затем до ужина и засыпал так же незаметно, как просыпался.
Книг он не просил: чтение его утомляло. В разговорах соседей не принимал участия. Никогда не рассказывал он и о своей ране. Он знал, что она тяжела, и не обманывал себя.
Долгое бездействие и скука госпитальной жизни ослабили его. Решено было развлечь его чем-нибудь, и это поручили молоденькой медицинской сестре Зине Горбуновой.
Она всегда была такая весёлая, такая сияющая, такая жизнерадостная, что ей ничего не стоило расшевелить и полковника Славина.
И вот однажды она подсела к нему и спросила, не хочет ли он, чтобы она почитала ему.
— Нет, не стоит. Не тратьте на меня времени, — ответил он, улыбаясь одними губами.
— А может, патефон завести? — не сдавалась Зина. — У нас, знаете, очень хорошие пластинки. Вы что любите: арии, песни или просто музыку?
— Шумно. Не надо, — морщась, ответил полковник.
— А то, может, напишете кому-нибудь письмо? Вы не стесняйтесь, товарищ полковник, я напишу под вашу диктовку. У меня почерк разборчивый.
— Некому, милая Зиночка.
— Вы сами откуда? — теряя надежду на успех, спросила Зина.
— Москвич.
— Так слушайте, что же вы! — Она вскочила и едва не хлопнула полковника по раненому плечу. — У вас же, наверно, куча знакомых! Ну, говорите, кому позвонить, чтобы пришли в гости.
— Не знаю, — грустно ответил больной. — Не знаю, Зиночка. Своих знакомых я так давно не видел, что и они забыли меня, и я их не помню.
— Да вы только скажите, где их искать, я уж узнаю, помнят или нет.
И такая она была настойчивая, что полковник Славин согласился, чтобы она кое-кого поискала.
— Но это трудно, — сказал он, — это будет очень трудно.
— Фу! Подумаешь! Я люблю трудное! — Зина так лихо взмахнула рукой, словно ей действительно ничего так не хотелось, как делать одни трудные дела. — Говорите, где искать-то?
Но тут полковник удивил её так, как до сих пор никто не удивлял в жизни. Он сказал:
— Пойдите на Остоженку, в Коробейников переулок, и расспросите у стариков, не помнят ли они мальчика с Остоженки. В семнадцатом году, в октябре, мол, конопатый парнишка дрался у них тут с юнкерами.
Зина до того удивилась, что даже растерялась до слёз.
— Кого же я буду спрашивать?.. Так вот просто идти по улице и спрашивать? Вы мне хоть какой-нибудь след дайте.
— Следа нет. Это было давно, двадцать восемь лет тому назад. С тех пор я редко бывал в Москве.
— Ох, это трудно! — покачала головой Зина. — Я ещё тогда даже не родилась, представьте себе. Я совершенно не знаю, о чём расспрашивать.
— Трудно, — согласился полковник. — Почти неисполнимо. Да и не к чему. Просто вспомнил я от безделья те времена, и мне вдруг ужасно захотелось повидать, с кем я бок о бок сражался тогда. Но я забыл…
— Что забыли?
— Что прошло, Зина, много-много лет и что все они изменились, перезабыли многое, умерли, что во мне теперь никто и не узнает мальчика с Остоженки, да и я сам никого из них не узнаю…
— Видите ли, надо начинать всё сначала, — вздохнула Зина. — Надо начинать с этого мальчика. Кто он и что он, чем занимался, какая его биография…
— Никакой биографии у него тогда ещё не было, дорогая моя. Мальчик служил у сапожника, в Коробейниковом переулке… Деревянный домик по левой руке, если идти от Остоженки, красные латаные ворота, грязный двор с одним деревом посредине…
Зина стала быстро записывать приметы.
— Мальчика только что, месяца за два, привезли из деревни, — продолжал полковник. — Отца убили на германском фронте, мать погибла в тифу. Сапожник… Ах, ну как же его фамилия? Трифонов, Топорков, Трофимов… Нет! Чёрт знает, забыл!.. Хороший мужик!.. Лет пятьдесят — пятьдесят пять ему было…
— Вы лучше о мальчике говорите, — сказала Зина. — Сапожника-то я всё равно не смогу узнать, ему сейчас, если он жив, больше семидесяти.
— У мальчика примет не было, имени его тоже никто не знал.
— Ну вот видите…
— Но в те дни, Зина, мы все как бы сразу родились на глазах друг у друга и то, что запомнили тогда, никогда больше не забывали. Октябрьские бои за Москву уже начались, а у нас на Остоженке пока ещё было тихо. Вдруг на рассвете…
— Какого числа? — перебила Зина.
— Гм… Числа двадцать седьмого — двадцать восьмого октября… Вдруг на рассвете слышим — замоскворецкие красногвардейцы пробиваются к нам через Крымский мост, захватили Крымскую площадь и с боем продвигаются по нашей Остоженке, к храму Христа Спасителя. Хозяин велел мне одеться, говорит: «Ну, Алёшка, революция до самого нашего переулка дошла, пошли помогать».
Вышли мы — стрельба, суета, крики. Белые бьют по Остоженке из пулемётов, стреляют из форточек и чердаков, из подвальных окон. Где свои, где чужие — не разберёшь. Смотрим, роют наши окопы как раз у Коробейникова переулка, а в чайнушке на углу — красногвардейский штаб. Мы к ним: дайте, мол, винтовки, пойдём в окопы. «Винтовок, говорят, нам самим не хватает, а вы лучше разведку тут нам организуйте». Хозяин мне говорит: «Беги домой, возьми две пары сапог, заверни в узелок, неси будто бы заказчикам на Зачатьевский».
Бегу я с сапогами от подъезда к подъезду, пули визжат, штукатурка с домов сыплется, стёкла то и дело звенят.
Подбегаю к Зачатьевскому монастырю— останавливают меня юнкера: «Куда? Кто такой?» Говорю: «Я сапожный ученик, хозяин послал заказы по домам разнести». — «Ну, беги!»
Завернул я в переулок, разглядываю, что у них тут имеется: на колокольне монастыря пулемёт, на улице два и вообще народу довольно много и, видно, наступать на наших собираются. «Надо, думаю, сейчас же к своим возвращаться». А что с сапогами делать — не соображу. Забежал в какой-то двор, бросил свёрток за ворота — и назад.
Слышу — зовут меня. Как раз на самом углу офицер стоял, подзывает к себе: «Кто такой? Откуда?»
Опять объясняю, что хозяин послал сапоги заказчикам отнести. Я отнёс, а теперь домой возвращаюсь, на Коробейников. «А много там красных?»— спрашивает офицер. «Много», — говорю.
Верчусь я перед офицером, не знаю, как быть, и вижу: из того двора, куда я бросил свёрток, выходит юнкер и держит в руках мои две пары сапог. Ну, пропал! И, не раздумывая, согнулся я да и вылетел под пулемёты на Остоженку. Пробежав шагов двадцать, отяжелел что-то, вспомнил, что тут дом с длинным двором есть, юркнул в этот двор, перелез через два забора и вышел опять на Остоженку, уже перед самым Коробейниковым.
Еле иду. Это, думаю, от волнения, первый же раз я под пулями, непривычно да и страшновато, конечно.
Рассказал, что видел, и чувствую — сознание теряю.
Осмотрели меня; оказывается, мякоть левой ноги пробита. Перевязали, положили в чайной, и командир отряда Пётр Добрынин…
— Что-то знакомая фамилия, — сказала Зина.
— Ещё бы! По Добрынинской площади, наверно, не раз ездили, вот и запомнили.
— Ах да-а! — смущаясь, сказала Зина.
— Добрынин поблагодарил меня за разведку и говорит: «Сделай одолжение, выполни ещё одно дело. Тебя сейчас возьмут на одеяло и понесут по Лёвшинскому переулку, вот эта женщина и эта, — показывает на двух молодых, вот как вы, Зина, девушек. — Эта, Наталья Карповна, будет вроде твоя мать, а та, Ефросинья Николаевна, просто знакомая». — «Да какая же, — говорю я ему, — она будет мне мать, когда ей и двадцати-то лет нету». — «Ах, верно, — говорит Добрынин. — Ну, тогда сестра, значит. А фамилия ваша — Чернышёвы. И живёте вы там-то и там-то. Запомнишь?»