— Не умрет еще, поди, чай, выздоровеет — что ему делается! — толкуют придворные.
И, действительно, князь выздоровел. Петр было поехал как-то к нему, да на дороге в Ранбов его самого встретил. Несмотря на доброе сердце, не мог не подосадовать император, и если ему тяжело и неловко было смотреть на слабого умиравшего Меншикова, то теперь, на здорового, он глядел положительно с враждою.
«Пусть только опять за старое примется, пусть только, — думал он, — я покажу ему, что со мной трудно тягаться!»
Случай показать это скоро представился.
Меншиков едва появился в Петергофе, сейчас же и потребовал отчета во всем, что произошло во время его болезни. Он, очевидно, забыл историю с девятью тысячами червонцев, или рассудил, что не стоит придавать ей большого значения, что это только была мимолетная вспышка и от нее ничего не осталось. Он призвал к себе царского камердинера и спросил его, куда истрачены три тысячи рублей, данные для мелких расходов императора. Камердинер начал высчитывать, но не досчитался нескольких сотен и объявил, что выдал их императору по его приказу.
Меншиков разбранил камердинера, прогнал его и велел ему немедленно убираться из Петергофа. Камердинер кинулся к императору, повалился ему в ноги и умолял заступиться за него перед князем. Петр только и желал чего-нибудь подобного и ухватился за возможность показать себя Меншикову. Он призвал его к себе и встретил так, что князь опять почувствовал возвращение своей лихорадки. Все кончилось тем, что камердинер был возвращен.
Дня через два опять повторилась подобная сцена.
Петр потребовал у Меншикова пятьсот червонцев.
— Зачем? — спросил Меншиков.
— Надобно! — резко ответил Петр.
Александр Данилович ничего не возразил и велел выдать червонцы. Петр сейчас же снес их к Царевне Наталье в подарок.
— Вот как я его учу, — сказал он ей, — небось, теперь он их у тебя не отнимет!
Но каково было изумление императора, когда через час какой-нибудь сестра объявила ему, что Александр Данилович отобрал у нее эти червонцы.
— Где он, где он, этот Меншиков? Подайте мне его сейчас же, где он? — задыхаясь от волнения и гнева кричал император.
Меншикова не было. Он только что уехал к себе в Ранбов.
Петр хотел было немедленно за ним ехать, но потом рассудил иначе.
— Слишком много для него чести, — сказал он. — Сейчас послать гонца и вернуть его! Сказать ему, что я должен его видеть, чтоб он возвратился немедленно.
Меншиков вернулся в страшном раздражении.
— Что это значит, ваше величество, — сказал он, входя к императору, — что ты меня с дороги ворочаешь? Дел важных никаких нет, уезжая, я решил все, а я устарел, чтобы ты так помыкал мною.
— Не я тобой помыкаю, а ты мной помыкать хочешь, — заметил ему Петр. — Ты верно забыл, что я говорил тебе, ты забыл, что обещал мне исполнять мои приказания и не перечить моим распоряжениям. Я подарил сестре моей пятьсот червонцев, и ты опять осмелился отнять их, что же это, наконец, такое?
— Но, ваше величество, рассуди…
Петр перебил его. Он топнул ногою и, сказав: «я тебя научу, я тебе покажу, что я император и что мне надобно повиноваться!», вышел из комнаты.
Он не хотел видеть Меншикова, не хотел о нем слышать. Светлейший не знал, что ему делать. Ему ясно было, что много неладного совершилось во время его болезни: Петр приучился к свободе, к тому же и враги княжеские, очевидно, сумели вооружить его против будущего тестя.
«Ведь, что ни человек, то враг мне лютый! — думал Меншиков. — Что же это такое? Ведь этак они в самом деле спихнут меня — беда! И не на кого положиться… Надеялся я, что Остерман за меня… Ведь вот писал он, все писал, что следит за императором, писал, что император радуется моему воздоровлению, — много писал, а, может, самый этот Остерман и есть лютейший враг мой! На кого положиться? Вот оно, последнее письмо его… ишь как расписывает: „Вашу высококняжескую светлость всепокорнейше прошу о продлении вашей высокой милости и моля Бога о здравии Вашем пребываю с глубочайшим респектом Вашей великокняжеской светлости всенижайший слуга А. Остерман“. Хорош слуга! Хорош друг! Вот и Петр приписывает: „И я при сем Вашей Светлости, и светлейшей княгине и невесте и своячине и тетке и шурину поклон отдаю любительный Петр“. Но это, небось, сам Андрей продиктовал, чтоб глаза отвести мне. Нет, нужно добраться до Остермана, послушать, что-то он скажет, как вывернется!»
Александр Данилович вышел из дворца, спустился с пригорка и направился к домику, занимаемому Остерманом. Барон Андрей Иванович с утра не выходил из своей комнаты. Он знал, какая во дворце идет буря, его жена уже два раза приносила ему оттуда самые свежие вести. А во время бурь и волнений, очень часто им самим приготовленных, Андрей Иванович всегда сидел дома, одержимый всевозможными недугами. Он и теперь сделал вид больного человека: снял парик, надел шлафрок, спустил штору и даже поставил перед своею постелью склянку с каким-то лекарством.
Андрей Иванович занимал маленькое помещение — три бедно меблированные комнаты, и вовсе не позаботился, чтобы их украсить. Не любил он излишней роскоши, да и вообще никаких трат не любил; для него было несравненно приятнее отложить денежку в безопасное место на черный день. К такой же бережливости и скупости приучил он и свою баронессу, которая была ему верным другом, сумела окончательно войти во все интересы и планы мужа и без души его любила.
Баронесса Марфа Ивановна Остерман, урожденная Стрешнева, была сосватана Андрею Ивановичу самим Петром Великим, и в несколько лет счастливой семейной жизни как-то даже по внешнему виду совсем превратилась в немецкую фрау.
Теперь она только что вернулась из большого дворца и шепнула мужу, что сейчас там было крупное объяснение у государя с Меншиковым, и что Александр Данилович спешно идет теперь к их домику.
— Поди, поди, поди на кухню! — быстро зашептал Остерман. — Как будто тебя и нету!
Баронесса скрылась, а Андрей Иванович состроил самую болезненную физиономию, лег на постель, налил себе лекарства, обернул голову мокрым полотенцем и принялся тихо стонать. Через минуту к нему входил Меншиков.
— Валяешься, болен опять, небось, помрешь к вечеру? Что-то уж долго ты умираешь, с тех пор как тебя знаю. И все от болезней твоих лютых только распирает тебя во все стороны! — Едва сдерживая свой гнев, начал Меншиков, едва вошел.
— Болен, болен, ваша высококняжеская милость! — охая и как бы не замечая меншиковского тона, ответил Остерман, искусно выражая на своем лице невыносимые страдания. — Так голова трещит, что еле гляжу на свет Божий. Вот окно занавесил, а все глазам больно.
— А, небось, не больно глазам и не стыдно им смотреть на свет Божий, делая всякие непотребные дела? — уже не сдерживая своего гнева возвысил голос Меншиков.
— Какие такие дела? О чем говорить изволите, ваша высококняжеская милость? Ох, ох! — простонал Остерман.
— Не знает, не понимает, скажи на милость! Андрей, смотри у меня, не доводи до последнего, или ты меня не знаешь?
— Ох, ох! Да толком сказывай, ваша высококняжеская милость, ей Богу ничего не понимаю.
— Ты мне писал это письмо? — вынул Меншиков из кармана пакет.
— Я. Тут вот и приписочка есть императора.
— То-то приписочка, писать-то ты мастер! Все время меня успокаивал, уверял, что император спрашивает про меня, жалеет, желает здоровья. А что вы тут без меня наделали? Ты, я чаю, все дни турчал ему на меня!
— Боже меня сохрани и избави! — вдруг поднял голову с подушки Остерман, в некотором изумлении глядя на Меншикова. — Чтобы я мог… да зачем, скажи на милость? И откуда у тебя такие мысли берутся, ваша высококняжеская милость? Грех тебе! И, главное, одного сообразить не могу, неужто ж вы меня за малого ребенка или за дурака почитаете? Если моему сердечному расположению и респекту к себе не верите, так подумали бы о том, что сам я себе не враг. Кем же я и держусь, как не вами, ваша милость?! Ну, не приведи Бог, что с вами, так ведь куда я денусь? Сотрут меня, за одно то сотрут, что я с вами в ладах был, никогда не простят этого! Так ведь я все очень это хорошо понимаю, как же могу что-нибудь дурное про вас замыслить! Ох, ох… ишь голова проклятая!
Меншиков молчал в нерешительности.
«Нелегкая его знает, — думал он, — хитрый немец! Или тут взаправду другие руки действовали?!»
Так, в нерешительности и с тяжелым чувством, и вышел князь от Андрея Ивановича.
По его уходе в комнату прокралась баронесса.
— Ну что ж, Андрей Иваныч, ничего, заставил замолчать его! Я все у двери слышала.
— Да как же с ним иначе? — проговорил Остерман, снимая с головы свою повязку. — А ты вот что, мейн герцхен, обожди немного, да сходи опять во дворец, узнай, когда он уедет, тогда приди и скажи мне: теперь туда надо — с вечера ведь там не был.
Андрей Иванович достал маленькое складное зеркальце и приготовил себе парик; лекарство снова вылил в стклянку и сидел, дожидаясь возвращения жены. Его глаза весело смотрели, головной боли как не бывало.
VI
26 августа в Петергофе был большой праздник — именины великой княжны Натальи. К этому дню сюда собрались даже все придворные и сановники, остававшиеся в Петербурге. Приготовлялись разные празднества. Еще за три дня все убиралось, парк расчищался; у Монплезира готовился большой фейерверк. Еще накануне вечером князь Александр Данилович прибыл из Ораниенбаума со всем своим семейством. Петр хотел особенно весело отпраздновать день именин сестры и только одно его смущало — она сама. Здоровье великой княжны очень плохо поправлялось; несмотря на хороший воздух, прогулки и лекарства, она все была очень бледна, задумчива, по временам кашляла. Когда Остерман спрашивал ее о здоровьи, она печально качала головою и говорила ему:
— Ах, Андрей Иваныч, как же мне тут поправиться, когда сердце не на месте. Разве вы не видите, что кругом нас делается? Братец по — прежнему ласков со мною, но все же ни мои советы, ни ваши на него не действуют. Вот он теперь сдружился с Иваном Долгоруким, все на охоте с ним да с цесаревной…