Юрий Ларин. Живопись предельных состояний — страница 7 из 90

Стандартное выражение наподобие «благородного поступка» в данном случае мало что описывает. Тут, помимо благородства, ощутимо какое-то обостренное восприятие кровных уз и взлет человечности в очень высоком смысле. И еще, пожалуй, это может расцениваться как попытка противостоять ударам судьбы. Причем попытка не только отчаянная, но и крайне опасная. Пусть даже и говорилось в приказе наркома Ежова № 00486 от 15 августа 1937 года насчет того, что «если оставшихся сирот пожелают взять другие родственники (не репрессируемые) на свое полное иждивение – этому не препятствовать», все же упомянутый тезис никак нельзя было тогда воспринимать в качестве гарантии неприкосновенности для усыновителей.

Риск для семьи, по сути, удваивался из‐за того, что Борис Гусман, в добавление к «контрреволюционному окружению» его жены, сам по себе еще недавно считался отнюдь не последним человеком в столичном истеблишменте. Не ферзем на этом поле, конечно, но и не пешкой. Его положение можно было даже назвать весьма и весьма солидным: он возглавлял Строительный надзор Моссовета, а прежде руководил инженерными работами при возведении мавзолея Ленина. Но в 1935 году грянул первый гром: Бориса Гусмана исключили из членов ВКП(б) «за сокрытие социального происхождения». Дело заключалось не столько в том, что его отец до революции был преуспевающим адвокатом и владел гостиницей в небольшом белорусском городе Горки (хотя и за одно это любому партийцу грозило клеймо «чуждого элемента»), сколько в наличии у Бориса Израилевича родного брата Михаила (Моисея) Гусмана. Последний считался одним из организаторов антисоветского мятежа в пресловутых Горках – причем мятеж тот, получивший наименование «Погодинского восстания», произошел еще в 1918 году. После подавления «белогвардейского выступления» Михаил бежал за границу (хотя о реальной его причастности к организации мятежа до сих пор судить затруднительно), однако впоследствии вернулся в страну и скрывался под измененным именем. Спустя семнадцать лет после тех событий они почему-то вдруг вновь привлекли внимание органов. И Бориса задним числом обвинили в недонесении на брата, если уж называть вещи своими именами. Однако при этом посчитали, вероятно, что исключение из партии – достаточно суровая кара за «прошлые грехи», и развития сюжета тогда не последовало. Аукнулся он через годы – и уже по полной программе.

Ничуть не удивительно, что с 1935 года карьера Бориса Израилевича пошла на спад: он переместился в «другую лигу». Служил одно время главным инженером треста «Москультстрой» и заместителем главного инженера «Союзкурорта» при Наркомздраве СССР. В 1938–1939 годах, как раз в тот период, когда его приемный сын только учился ходить и разговаривать, Борис Израилевич заведовал технической частью в ходе капитальной реконструкции здания на Большой Дмитровке, где вскоре обосновался музыкальный театр имени Станиславского и Немировича-Данченко. Похоже, всячески сторонился политики, предпочитая оставаться хорошим инженером-строителем и «крепким хозяйственником». А Ида Григорьевна вела хозяйство сугубо домашнее, и этому статусу не изменяла ни разу – вплоть до своего ареста после войны. Распознать классового врага в обличье домохозяйки – высокое мастерство, но наши доблестные органы умели и не такое.

Они были необычайно добрыми людьми, – вспоминала Аннель Винокурова. – Борис Израилевич всегда очень много работал, уходил рано, приходил поздно, ездил по стройкам, уставал, но никогда в жизни они на нас, троих детей, не повышали голоса, никогда не ругали, но и не баловали. Особенно любили Юрочку.

В том же ее машинописном очерке, озаглавленном «Краткая история большой семьи», говорится о свиданиях внука с дедом:

Еще тетя Ида посылала меня с маленьким Юрочкой к Ивану Гавриловичу, отцу Н. И. Бухарина, который очень скучал по сыну и внуку, подолгу играл с внуком, показывал ему птиц, которых у него было очень много, и различные растения (вся комната у него была в растениях и клетках с птицами).

В собственной Юриной памяти эти их встречи среди флоры и фауны не сохранились, но как раз 1940 годом, когда скончался Иван Гаврилович, можно датировать первые детские впечатления нашего героя. Он так и говорил впоследствии: «Я помню себя с четырех лет…» Хотя столь ранние ощущения от окружающей жизни не могли не быть, конечно же, отрывочными и едва осознанными.

Известно, что в самом конце 1930‐х Борис Израилевич приобрел дачу в подмосковном поселке Кратово («очень маленький и скромный домик с участком», по свидетельству Аннели Винокуровой), и семья проводила там летние месяцы. «Помню, что в Кратове у меня был друг Мишка, с которым мы забирались на забор соседней дачи и ели вишни», – это как раз уже проблеск собственного Юриного впечатления. Смутное видение могло относиться, скорее всего, к мирному лету 1940 года или уже к военному – 1941-го. В любом случае воспоминание про друга Мишку и про вишни оказалось прочно сцеплено с образом землянки, вырытой около дачного дома, – чтобы прятаться при налетах германской авиации.

Через несколько месяцев после первых бомбардировок, в тревожном и судорожном ноябре, супруги Гусманы вместе с Юрой отправились в эвакуацию в Омск (приемные дочери к тому времени стали уже самостоятельными, взрослыми девушками: Аннель училась в институте, Марианна добровольцем ушла на фронт). До берегов Иртыша поездом добирались двенадцать суток – почему-то мальчику врезалась в память эта цифра, хотя последующие два года, проведенные им в эвакуации, воспоминаний по себе практически не оставили. Документы позволяют установить, что в Омске Борис Гусман трудился на привычном ему поприще – возглавлял Особую строительно-монтажную часть (ОСМЧ), а говоря проще – возводил авиационный завод, перебазированный из Москвы. В мемуарах Юрия Николаевича тот период охарактеризован предельно лаконично: «Папа ходил на работу все время, а Ида была дома». Остальное превратилось в короткий, исчезающий пунктир: «Омскую жизнь почти не помню».

Зато остался яркий флешбэк от возвращения в Москву в начале 1944 года:

Было уже ясно, что мы победили немцев. Помню, как в вагоне я вместе с еще каким-то мальчишкой моего возраста (мне было тогда 8 лет) пел песню: «Мы не дрогнем в бою за столицу свою, нам родная Москва дорога. Нерушимой стеной обороны стальной разгромим, уничтожим врага».

Подобных бравурных песен у Юры впереди будет еще несметное количество – как и у всех его сверстников в Стране Советов.

Столица встречала эвакуированных не слишком гостеприимно, чему есть немало разных свидетельств. Вообще-то квартирный вопрос испортил москвичей задолго до войны, а в экстремальных обстоятельствах вынужденного переселения сотен тысяч людей эта испорченность только усугубилась. Жилище на Большой Серпуховской, где раньше обитали Гусманы, оказалось занятым: там поселилась некая, по выражению Ларина, «тетка», – вроде бы директор кожевенной фабрики (или сотрудница приемной Калинина, если полагаться на воспоминания Аннели Винокуровой), – не пустившая прежних жильцов даже на порог: «Теперь вы здесь не будете жить!» Хотя у Бориса Израилевича имелись когда-то высокие знакомства, вплоть до чрезвычайно весомого функционера Николая Булганина, с которым они одно время вместе работали в Моссовете, однако помочь ему никто не спешил – или же, скорее всего, за покровительством «на самый верх» он и не обращался.

Пришлось ютиться по родственникам, да и с работой в Москве у Гусмана не очень-то складывалось. В итоге он устроился главным инженером в ОСМЧ № 35 (уже знакомая читателю аббревиатура), но положение дел его явно не устраивало – настолько, что он обеими руками ухватился за предложение перебраться в Сталинград. Там необходимо было восстанавливать разрушенный Тракторный завод и прилегающий к нему рабочий поселок. Задача для страны представлялась стратегически важной, безусловно, – хотя не особо верится, что опытного инженера-строителя предпенсионного возраста вдруг охватил комсомольский энтузиазм. Вероятнее всего, сценарий с переездом показался ему наиболее приемлемым выходом из возникшей тупиковой ситуации. Так или иначе, весной 1945 года семья Гусманов очутилась в городе, от которого после страшнейших боев мало что осталось, кроме горделивого наименования в честь вождя народов.

* * *

Обосновались приезжие в том самом поселке Тракторного завода, который предстояло восстанавливать Борису Израилевичу. И жить Гусманам довелось не просто среди руин, а непосредственно в одной из них: у дома под номером 555 по улице Специалистов середина обрушилась при бомбежке, зато уцелели два крыла, там и сохранился «жилой фонд». Прикомандированному инженеру с семьей выделили квартиру на третьем этаже. Этот дом и сейчас стоит на своем месте – разумеется, уже без видимых следов разрушений. Правда, его геолокация теперь определяется улицей 95‐й гвардейской дивизии и улицей генерала Шурухина, в 1945 году еще не проложенными: в ходе послевоенного восстановления Тракторозаводский район изрядно перепланировали. Но некоторые ориентиры из Юриного детства здесь по-прежнему присутствуют – в том числе стадион «Трактор», куда он бегал смотреть футбольные матчи с участием местной команды, и школа № 3, где учился.

Кстати, о школе. До возвращения в Москву из омской эвакуации с Юрой занималась Ида Григорьевна – обучала чтению, письму и математическому счету, все как полагается. Однако от домашнего воспитания пора было переходить к государственному: Юра и так уже запаздывал с поступлением в первый класс. А вот с документами у него не все обстояло благополучно. Об этой запутанной ситуации Ларин вспоминал так:

Никакой фамилии тогда у меня не было. В Москве папа отвел меня в 99-ю школу под своей фамилией, как ему это удалось, не знаю. Никаких документов у меня не было, это я знаю точно. Он договорился каким-то образом с директором, и я пошел во второй класс.

Тут приходится полностью полагаться на суждение мемуариста, но развитие событий подсказывает, что необходимые документы вскоре были выправлены. Переехав в Сталинград, Юра поступил там учиться на вполне законных основаниях, фигурируя в списках как Юрий Борисович Гусман. Из его воспоминаний: