Папа с трудом оторвался от меня и стать осыпать все мое лицо частыми, страстными поцелуями.
— Глазки мои! Губки мои!.. Реснички мои длинные! Лобик мой! Помните меня! Хорошенько своего папку помните! — шептал он между градом поцелуев прерывающимся от волнения голосом.
Потом быстро поднял меня с дивана, прижал к себе и произнес чуть слышно, обращаясь к тете:
— Ты должна мне сохранить ее, Лиза!
— Будь покоен, Алеша, сохраню! — начала тетя нетвердым голосом.
Потом папа еще раз обнял меня, перекрестил и опять обнял, и еще, и еще. Ему, казалось, было жутко оторваться от худенького тельца его девочки.
— Ну, храни тебя Бог, крошка моя! — произнес он твердо, поборов себя, осторожно опустил меня на диван и бросился из комнаты.
Я услышала, как он застонал по дороге.
— Папа! Папа! Папочка! Солнышко мое! Вернись! — зарыдала я, протягивая вслед за ним ручонки.
Он быстро на меня оглянулся и потом с живостью мальчика бросился снова к дивану, упал перед ним на колени, охватил мою голову дрожащими руками и впился в мои губы долгим, долгим поцелуем.
Потом снова закачался высокий белый султан на его каске и… сердце мое наполнила пустота… Ужасная пустота…
Тетя Лиза подхватила меня на руки и подбежала к окошку… Коляска отъезжала в эту минуту от крыльца. «Солнышко» сидел подле другого военного и смотрел в окно, на нас. У него было грустное, грустное лицо. Он долго крестил воздух в мою сторону. И когда коляска тронулась, все крестил и кивал мне головою… Еще минута… другая и «солнышко» скрылось из моих глаз. Наступила темнота, такая темнота разом, точно ночью.
Чей-то голос зашептал близко, близко у моего уха:
— Если б ты захотела молиться, девочка, кто знает? — может быть, папа остался бы с тобой.
— Тетя Лиза! — кричала я отчаянно, — неси меня в столовую сейчас, скорее: я хочу молиться за него, за папу!
Через минуту мы уже там. В открытое окно запах шиповника льется прежней ароматичной волною. Худенькая, нервная девочка стоить подле голубоглазой женщины перед образом на коленях и шепчет тихо, чуть слышно:
— Боженька! Добрый Боженька, прости меня и сохрани мне мое «солнышко», добрый, ласковый Боженька…
И тихо, тихо плачет…
Детская молитва услышана.
Когда он вернулся через год, черный от загара, осунувшийся, похудевший, но все же красивый, я не узнала его.
Я помню этот день отлично. Тетя была в саду. Дверь с террасы на подъезд широко раскрыта. Я сижу на террасе, а Дуня режет мне баранью котлетку, поданную на завтрак. В дверь террасы видны зеленые акации и дубовая аллея парка. И вдруг, неожиданно, как в сказке, вырастает высокая фигура в пролете дверей. Высокой, загорелый, в старой запыленной шинели стоит он в дверях, заслоняя своей фигурой и синий клочок неба, сияющий мне сапфиром через дверь, и зелень акации, и крыльцо. Он смотрит на меня с минуту… и странная знакомая улыбка играет на его лице, сплошь обросшем бородою.
— Лидюша! — зовет меня тихонько знакомый голос.
Я узнаю голос, но не узнаю черного бородатого лица.
— Батюшки мои! Да это барин! — вскрикивает Дуня и роняет тарелку. — Лидюша! Лидюша! папочка ведь это! — шумливо суетится она.
Тут только я понимаю в чем дело.
— Папа… папа-Алеша! Солнышко! Вмиг я уже в его объятиях.
— Сокровище мое! Крошка моя! Радость Лидюша! — слышу я нежный голос над моим ухом.
И град поцелуев сыплется на меня.
Боже мой, если когда-либо я была безумно счастливо в моем детстве, так это было в тот день, в те минуты.
Блаженные минуты свидания с милым, дорогим отцом, я не забуду вас!
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ГЛАВА IМоя пытка. — Тетя Оля. — Новость далеко не приятного свойства
Май стоить в самом разгаре. Солнце жарит вовсю. Небо такое же голубое, как голубой кушак на моем новом платье. Ах, какое красивое небо! Век бы смотрела на него!
Мой стол стоить у самого окошка, у того самого окошка, через которое четыре года тому назад я смотрела на драку коршунов в воздушном пространстве и не хотела молиться. Но теперь я молюсь. Хороший урок дала мне судьба, на всю жизнь и я часто думаю, что захоти я тогда молиться — Бог не разгневался бы на меня и папу-Алешу не взяли бы на войну. Правда, «солнышко» вернулся здоровым — не то, что папа Лели Скоробогач, моей ближайшей подруги, которому контузили ногу и он ходит теперь, опираясь на палку. И все-таки лучше, если бы не было воины и папа-Алеша оставался бы дома.
Да, молиться я теперь умею. Но зато какая пытка это ученье! И к чему мне, восьмилетней девочке, знать, сколько было колен царства Израильского и что такое причастие и деепричастие на русском языке?
Тетя Лиза ушла, выбившись со мною из сил, а я сижу над раскрытой книжкой и мечтаю. Сегодня приедет тетя Оля из города и привезет мне новое платье. Она всегда сама обшивает меня, тетя Оля. Никогда не позволяет отдавать мои костюмы портнихам. И новое платье она сшила сама. Только кушак купила мне тетя Лиза, голубой, как небо. Очень красивый кушак! Надену этот кушак, это платье, и меня повезут к Весмандам на рождение. Там гостит рыжая Лили и Вова приехал из Петербурга, из пажеского корпуса. Я его мельком видела вчера. Такой потешный в мундирчике. Ах, скорее бы тетя Оля приезжала!.. Тогда Лиза наверное позволит бросить уроки. Побегу тогда на гиганки. Приедут Леля, Гриша, Коля, а может быть и Анюта? Ах, только бы не она!.. Придется домой идти. Тетя Лиза не позволяет играть с Анютой. Она отчаянная. И Коля Черский будет. Я его очень люблю. Он никогда не ссорится со мною и умеет все объяснить — и какая травка, и какие букашки, и как паук называется. Он умный. Первым учеником идет в гимназии. А ему ведь только четырнадцать лет. Ах, скорее бы тетя приезжала! Вон Петр (это наш денщик) побежал дверь открывать.
— Что, Петр, тетя Оля приехала?
— Нет, барышня, мужик принес свежие орехи продавать.
Орехи? Не дурно! Совсем даже не дурно.
Ах, скорее бы выучить. И что это за неблагодарные евреи были. Сколько им Моисей наделал, ничего знать не хотят, ропщут и только. И зачем только учить про таких дурных надо? То ли дело история Исаака. Я даже заплакала на том месте, где его Авраам в жертву принести хотел. Потом успокоилась, узнав, что все кончилось благополучно.
— Ты выучила урок, Лидюша? — внезапно появляясь на пороге, спрашивает тетя Лиза.
— Ты что это ешь, тетя Лиза? — заинтересовываюсь я, видя, что рот тети движется, пережевывая что-то.
— Отвечай урок. Нечего болтать попусту, — желая казаться строгой, говорит тетя.
Я надуваю губы и молчу.
— Закон Божий выучила?
Молчу.
— A русский?
Молчу снова.
— Ну, мы это вечером пройдем, а теперь пиши диктовку.
— В такую жару? Диктовку? Те-тя Ли-за-а! — тяну я жалобно.
Но тетя неумолима.
Я беру перо, которое становится разом мокрым в моих потных руках, и вывожу какие-то каракульки.
— Что ты написала! — выходит из себя тетя, — надо труба, а ты пишешь шуба…
— Все равно — труба или шуба! — хладнокровно замечаю я.
— А такую длинную палку у «р» зачем ты сделала, а?
— С размаху! — отвечаю я равнодушно.
— Нет, ты будешь целую страницу лишнюю писать! — возмущается тетя. — Пиши!
Но я бросаю перо и начинаю хныкать. В одну минуту лицо тети Лизы проясняется. Суровое выражение исчезает с него.
— Девочка моя, о чем? — наклоняется она ко мне с тревогой.
Но я уже не хнычу, а реву вовсю.
Какая я несчастная! Какая несчастная, право! И никто не хочет понять, до чего я несчастная! В жару, в духоту — и вдруг изволь учить про каких-то неблагодарных евреев, которые мучили бедненького Моисея! Нет, буду плакать! Нарочно буду! Чтобы голова разболелась, чтобы вся расхворалась! А потом умру. Да, умру, вот назло вам всем умру, в отместку. Придет священник, будет панихиду служить. Выроют ямку у церкви и положат туда Лидюшу. Закопают… Где Лидюша? Нет Лидюши!.. И всем будет жаль меня, жаль…
И я уже рыдаю, отлично зная, что «солнышко» на работах (мои отец управляет ходом казенных построек), а тети мне нечего стесняться. Я ложусь головой на классный столик и повторяю только одно слово: «умру, умру, умру!»
Теперь я уже не над тем плачу, что надо заниматься, а мне просто жаль себя.
Умереть в такой ранней юности! Ведь и девяти лет нет еще! О ужас, ужас!..
Тетя мечется вокруг меня со стаканом воды, с валериановыми каплями, одеколоном. Но я нимало не обращаю внимания на нее, а реву, реву, реву…
Под собственные стоны и всхлипывания мне не слышно, как подкатывает к крыльцу пролетка, как звонок продолжительно дребезжит в прихожей, и я прихожу в себя только в ту минуту, когда вижу на пороге высокую, статную фигуру тети Оли, с руками, наполненными узелками, пакетиками и картонками без числа. Тетя Лиза, младшая из сестер-тетей, говорить постоянно: «Когда Оля умрет, за ее гробом пойдут все провожающие с узелками в руках». — И все смеются, слыша это, а сама тетя Оля громче и добродушнее всех.
Не могу себе представить более доброго человека в мире. Она вся соткана из доброты, эта моя вторая воспитательница и крестная мать. Ни на кого не рассердится, голоса не повысит и постоянно хлопочет и работает на других. Исполнить ли какое-нибудь трудное поручение, сшить ли к спеху кому-либо из сестер белье, одеть моих кукол, ухаживать дни и ночи за часто болевшею старшею сестрою Юлией, — она тут как тут, милая, добрая, самоотверженная тетя Оля! Я ее не помню зато иною, как спешащей с узелком куда-то, непременно с узелком, сосредоточенную, запыхавшуюся и милую, милую без конца, или приютившуюся с иголкой в руке в нашей столовой над длинной и скучной работой, так как она обшивала всегда не только меня, но и тетю Лизу и других сестер.
Кроме слабости делать добро близким и чужим у тети Оли есть еще большая слабость: крестница Лидюша. И сейчас войдя к нам, она сразу как-то потемнела при виде слез на лице своей любимицы.