Вот о чем шла речь в стихотворении «Виктору Гюго». А Вере Михайловне Инбер показалось, что тут речь идет о лагере, а нетопленый театр в снежной Вологде кажется В. М. чуть ли не краем света. Я хотел написать ей об этом в письме (у меня есть ее письма), но потом передумал и оставляю ее отклик как некий общественный и литературный факт, как своеобразную аберрацию. Лагерь был и остается Книгой за семью печатями — В. М. Инбер считает худшим наказанием смотреть «Эрнани» в снежной Вологде — дальше этого представить человеческие страдания автор «Пулковского меридиана» не решается. В этой ошибке есть нечто общее с впечатлением читателей повести Солженицына «Один день Ивана Денисовича». Большое количество читателей принимают повесть как изображение картины «ужасов» — а до подлинного ужаса там очень, очень далеко, и надо было десятилетие по крайней мере смертей, произвола (который только сейчас называется произволом), чтобы получить этот «каторжный лагерь». Все это — такой интересный и психологически значительный оборот дела, что я решил не нарушать иллюзию.
Наконец — третий вопрос — о значении Крайнего Севера в моей работе (или творчестве, как теперь говорят). В пушкинские и даже в некрасовские времена слово «автор» обозначало «сочинитель», писатель. Теперь же пишут: «Автор гола в ворота “Спартака”» и так далее. Я пишу стихи с детства, а в юности собирался стать Шекспиром или по крайней мере Лермонтовым и был уверен, что имею для этого силы. Дальний Север — точнее лагерь, ибо Север только в лагерном своем обличье являлся мне, — уничтожил эти мои намерения. Север изуродовал, обеднил, сузил, обезобразил мое искусство и оставил в душе только великий гнев, которому я и служу остатками своих слабеющих сил. В этом и только в этом значение Дальнего Севера в моем творчестве. Колымский лагерь (как и всякий лагерь) — школа отрицательная с первого до последнего часа. Человеку, чтобы быть человеком, не надо вовсе знать и даже просто видеть лагерную Колыму. Никаких тайн искусства Север мне не открыл.
Есть одно важное наблюдение, заслуживающее особого разговора, но связанное и со сказанным только что. Писатель не должен слишком хорошо, чересчур хорошо знать свой материал. Если писатель знает материал «слишком» — он переходит на сторону материала и теряет способность выступать от имени читателей, для которых он пишет (в смысле настоящего писательства, а не заказа). Читатели перестают понимать его. Связь нарушается. То, что казалось раньше важным (ему и его читателю), — сейчас кажется чушью, пустяками — и это не новое открытие мира, в который он может ввести читателя (это бывает всегдашней писательской задачей), а страна, где говорят на другом языке и думают по-другому. Драка из-за куска селедки важнее мировых событий — это простой пример «сдвига», «смещения масштабов». То, о чем сказано скороговоркой, походя и автору понятно и близко (иное решение нарушает художественность словесной ткани, как примечания-сноски разрушают стихи) — для читателя требует подробного, постепенного, а главное — талантливого предварительного объяснения. Писателю же в это время такая подготовка кажется ненужной. Да и не всегда возможно объяснить. Таких примеров ты можешь сам представить бесчисленное количество.
Вот кое-что из того, что я тебе хотел сказать по поводу и твоего письма, и твоей рецензии…
Жму руку.
Москва, 5 августа 1964 г.
Прошу прощения за машинку. Переписывать такое большое письмо нет сил, а черновики небрежны.
Москва, 14 января 1965 г.
Дорогой Борис.Спасибо за книжную посылку. Не скрою, что подбор меня удивил. Мне ведь хотелось: описания географические, исторические работы, документы, дневники, записки, мемуары, исследования, все, что угодно, но не бессовестную болтовню господина Вяткина.
Из уважения к затраченному тобой труду по пересылке почтовой я просмотрел роман. Эту «книгу» написал подлец. Ведь печатались и Вронский, Галченко — неужели все исчезло? Учебник географии был превосходным подарком, и я думал, что в издательстве есть и еще кое-что дельное.
Рассказ «Вейсманист» я тебе покажу в Москве.
Разумеется, упоминая Вяткина в предыдущем письме, я думал, что это дневник, документ… Прошу прощения. Отрицательная оценка «романа» (о котором мои корреспонденты писали как о книге, в которой есть все, кроме правды) — не нежелание получить из Магадана что-либо. Но построже, построже… Без повестей и рассказов…
Москва, 1 марта 1965 г.
Борис,некоторое время назад звонила твоя мама — почему я тебе ничего не пишу… Но я тебе ответил на твое письмо и посылку. Мой скептицизм тебе не следует принимать всерьез — в конце концов, то, что тебе покажется интересным и полезным для меня — то и посылай…
Привет Нине Владимировне. Жду вас обоих в Москву.
Удивительная вещь. Никто из тех, кому я показывал присланную тобой ветку стланика, — не представляют, не воображают себе это растение. Им легче химеры с Собора Парижской Богоматери вообразить, чем стланик. Большое спасибо тебе за подарок.
Москва, 17 апреля 1969 г.
Дорогой Борис!Спасибо за книжку Яновского. Эту книжку написал подлец. Учебник географии Кузьмина выглядит много порядочнее. Автор видит решение колымского вопроса в навечном прикреплении людей к Северу — ясно, что для «комплекса» не имеет значения, чем прикрепляют — длинным рублем или колючей проволокой — до концлагерей тут один шаг.
Как ни безразлична мне современная Колыма, я с жадностью ловлю каждую кроху сведений о любом дне из тех двадцати лет нашей колымской жизни. Тот исторический период (с 1932 по 1956 год) бесконечно важнее всей Колымы исторической и всей Колымы современной для русской истории. Поистине мы с тобой наблюдали «мир в его минуты роковые».
Автор брошюры «Человек и Север» хотел бы отменить мороз и ветер, отменить климат. Увы — автор не в силах отменить географию. Он не в силах отменить и историю, как бы ни хотел замолчать, исказить, отрицать все, что было, оболгать мертвецов и прославить убийц.
Привет Н. В.
Публикация писем Б. Н. Лесняка
Из-под «красного колеса»Воспоминания детей «врагов народа»
Скупые и бесхитростные воспоминания этих теперь уже пожилых и старых людей — лишь малая толика «тьмы и тьмы» драматических судеб. Методичное, тотальное уничтожение миллионов людей — расстрелы и медленное убивание в лагерях — это страшно. Не менее преступно и страшно разрушение в масштабах целой страны ее природной основы — семьи, сознательное выжигание из детских сердец чувства кровного родства, любви, привязанности к близким. Детей разлучали не только с отцом, но и с матерью («выслана как ЧСИР» — жуткое, колченогое слово!). Направляя детей в детдома, разлучали, порой навсегда, братьев и сестер. Естественная ячейка человеческого общества — семья — насильственно заменялась воспитанием в социалистическом коллективе, часто бездушном и жестоком.
Письма детей, попавших под кровавое колесо сталинских репрессий, собраны Изольдой Николаевной Руденской, сотрудницей московского «Мемориала».
* * *Мой отец Арнольд Линде — член социал-демократической партии Латвии с 1912 года, коммунист, участник Гражданской войны, из военного комсостава — был арестован в декабре 1937 года, в 1938-м — расстрелян. Мать, Валентина Николаевна, арестована в 1938 году — пять лет ИТЛ, тринадцать лет поселения. Мне было шесть с половиной, сестренке Аэллочке — одиннадцать. Бабушка отвела нас в Московский детский распределитель и на коленях ползала (это я помню), умоляла, чтобы нас с сестрой не разлучали. И умолила: нас отправили вместе в Таращанский детский дом на Украине. Начались поиски папы и мамы. Сестра несколько раз писала Берии (мы, дети, знали уже это имя): где наши дорогие папочка и мамочка? Он нам ответил 14 апреля 1940 года (письмо сохранилось): «Материалы находятся на расследовании, о результатах вам будет сообщено…»
Началась война. Таращу оккупировали немцы. Мы оказались вообще брошенными на произвол судьбы, так как воспитатели и другие работники детдома ушли в свои семьи, а мы, дети, начали самостоятельную жизнь при «новом порядке». Тех мальчиков и девочек, кому исполнилось 14 лет, сразу угнали в Германию. Ребят еврейской национальности расстреляли у нас на глазах. Только одна девочка, Роза Факторович, чудом спаслась. Нас, малолеток, оставалось совсем немного в одном корпусе. Мы были обречены на естественное вымирание. Чем питались? А кто еще был поздоровее, уходил просить милостыню на несколько дней, за десятки километров. Приходили, развязывали наволочки, где были куски хлеба и разная немудреная снедь, и раздавали больным, слабеньким и маленьким. Начались болезни: чесотка, дифтерит, страшно донимали вши и глисты, лечить-то некому и нечем. Начали тихо умирать. Какие же мы были страшные, завшивленные, расчесанные от чесотки до крови, в струпьях, лохмотьях! Сами же и хоронили, дети — детей. Аэллочка, сестра, в свои неполные четырнадцать лет глубокой осенью 1941 года, в ситцевом платьице и калошах на босу ногу, пешком пошла искать единственного человека нашей семьи на свободе — бабушку… И дошла, где-то километров двести прошла она пешком, нашла бабушку в Виннице, сама в лохмотьях, струпьях, грязная, худющая, — и сказала бабушке, чтобы она поскорее ехала, забирала меня, иначе я скоро умру…
Ермашова Мильда Арнольдовна, Алма-Ата