За что? — страница 29 из 45

— А где мать?

— В Магдалиновке.

Стародубец дернул меня за руку, швырнул к стене под образа, навел ружье и щелкнул затвором.

— Признавайся, кому продали корову. Говори, гаденыш, не то убью!

У меня зашевелились волосы на голове и задрожали губы. С трудом выдавил из себя слова:

— Дядечка, ей же Богу, не знаю…

Яша заверещал и шмыгнул под полати.

— У-у, гад, зубами вызваниваешь! Говори! Ну! Р-раз! Два!..

— Не пугай мальчишку! — оттолкнул Стародубца председатель сельсовета. — Пошли.

После обеда вернулась мама. Досталось и ей: издевались, допытывались, мучили. Потом телеграммой вызвали отца из Хащевого. В тот же день нашли голову и шкуру Звездочки и еще ведро смальца.

В начале лета 1934 года ехал я в пионерский лагерь в Котовку, что на Ореди, поправляться после голода. Проезжали мы через деревни Новопетровка и Виноградовка. Многие дома стояли с забитыми окнами, а вокруг разрослись бурьян и чертополох: семьи либо поумирали, либо бежали от голода на чужбину. В 50-х годах встречал я людей из тех деревень аж в грузинском городе Поти, разговаривал с ними. Спрашивал: почему не возвращаетесь домой? Говорили: боимся, призрак 33-го года постоянно перед глазами.

В 1937 году я учился в 7-м классе и занимался в литературном кружке. Мы издавали рукописный журнал, и я, будучи в нем художником, проиллюстрировал рассказ моего друга и одноклассника Ивана Совы «Голод». Родители Ивана умерли в 33-м. Мы показали рассказ <…> учителю Андрею Саввичу. «Хороший рассказ, и рисунки неплохие. Но в журнале оставлять нельзя», — сказал учитель. «Почему?» — спросил Иван. «Потому что нас всех расстреляют». — «Как это?» — оторопели мы. «А так: поставят к стенке и расстреляют… кислым молоком», — отшутился учитель. Рассказ был вырезан из журнала и сожжен. Уже тогда меня, пятнадцатилетнего паренька, терзало подозрение, что если так старательно вытравляется сама память о голоде, значит, он был не стихийным, не естественным, а организованным, искусственным. Вспоминалось, как мама рассказывала, что с осени 32-го до лета 33-го на станции Вузовка лежали огромные бурты кукурузы, которые так никуда и не вывезли, но бдительно охраняли от людей, погибавших от голода. Вооруженные сторожа без предупреждения стреляли в каждого, кто приближался к буртам. Почернела и сгнила та кукуруза, но ни одного початка не досталось измученным голодом людям.

<…> После 33-го года уже не было слышно вечерних песен в украинских селах, повсюду начали крушить церкви, стало приходить в упадок народное творчество <…> — душа народа тяжко заболела. <…>

Шадько Петр Авксентьевич родился в 1922 году в деревне Константиновна Марьинского района Донецкой области.

<…> Мой отец Шадько Авксентий Парфентьевич по социальному положению принадлежал к середнякам. Он первым записался в колхоз, поскольку раньше других понял: этой доли не миновать. Отвел двух лошадей, жеребенка, сдал плуг, сеялку, веялку. А как же тяжко все это наживалось, добывалось!.. Обобществили было и корову, и кур, правда, потом разрешили разобрать их по домам.

Председательшей колхоза была у нас наша же деревенская женщина, малограмотная и бездушная по отношению к людям (имени ее называть не буду, поскольку живы ее дети и внуки, а они ни в чем не провинились перед людьми). Под ее руководством проводилось в деревне раскулачивание. Ей ничего не стоило стянуть валенки со старухи, матери хозяина. Если во время обыска находили горшок с вареньем, она брала ложку и тут же принималась за это варенье, приговаривая: «Настала наша очередь есть сладенькое». Такая молниеносная сплошная коллективизация в нашей Константиновке — «заслуга» нашей председательши <…>.

В первый год (1930) колхоз выдал по 25 пудов зерна на едока. В 1931-м хлеб на трудодни выдавали уже более скупо. Но бедой еще не пахло. Призрак голода встал перед крестьянами, когда началось раскулачивание. Под него подпадали не только богатые, но и работящие семьи среднего достатка. Во двор потребительской кооперации свезли гору отобранного у людей сала, засоленного мяса. Никому оно не было нужно, почти все пропало <…>. В 32-м году урожай был средний. Убирали хлеб до глубокой осени, а молотили две зимы <…>. Солому жгли. Какой разумный хозяин сжигает солому? Зерна не оставили ни скотине, ни людям. Лошадей в колхозе подвешивали на вожжах к потолку — иначе ляжет и не поднимется. Некому было работать, люди бежали кто куда, ведь за работу почти ничего не платили. <…>

Заканчивался 1932 год, когда отца раскулачили «по третьей категории». Забрали корову, вышвырнули нас из нашего дома. Отец подался куда-то на шахту. Мама и нас трое (я самый старший — 10 лет) остались голые, голодные, холодные. Голод гулял по селу. В семье наших соседей из семерых детей умерло пятеро.

Мама пошла работать в соседний совхоз. Там поили телят пойлом из молока и соевой муки. Пригоршню этой размоченной муки мама с сестричкой приносили домой. Это был обед.

Мой дядя Шадько Никита Парфентьевич был председателем сельсовета в соседней Елизаветовке. Раздал из зимнего обмолота 30 пудов зерна голодным. На следующий день по доносу уполномоченного его арестовали и судили как саботажника. К счастью, не сослали на Север, дядя отбывал наказание в лагерях Донбасса. Позднее он рассказывал: «Соберут нас, председателей сельских советов, в райцентре и в десятый уже раз дают указание: найти и сдать хлеб государству. Один из председателей сказал, что хлеба больше нет. Его тут же арестовали за саботаж».

Мой старший брат Владимир (1905–1981) рассказывал: «Я был членом партии, работал в колхозе. Весной 1933 года по разнарядке райисполкома получил на элеваторе станции Еленовка посевную пшеницу и ячмень. Склады были забиты зерном. Значит, хлеб был. На заводах, на шахтах хлеб по карточкам выдавали и рабочим, и иждивенцам. Умирать от голода бросили крестьян, которые этот хлеб вырастили…»

На Донетчине еще во времена царствования Екатерины II поселились православные греки с Крыма. Греческие села получили особенно тяжкий удар во время голода 1933 года. В 50-х — 60-х годах я бывал в местах их поселений по делам службы. Тогдашний главный бухгалтер Малоянисольской МТС говорил, что от голода там умерло 30 % населения, особенно много детей. Многие семьи все бросали, уходили в города и часто погибали в дороге. Мне рассказывал один работник МТС, как в 33-м году его жена ходила на ночь к уполномоченному, а утром приносила домой немножко муки. Рассказывал и плакал в присутствии своей жены — гречанки, женщины необычайной красоты <…>.

Расспрашивая старых людей, я пришел к выводу, что особую роль в организации искусственного голода играли уполномоченные райисполкомов. Где-то специально подбирали этих людей — жестоких, неумолимых, словно бы рожденных специально для того, чтобы издеваться над людьми. В деревне Новоукраинка (это была самая большая и хлебная деревня в районе) уполномоченным был некто Бужной. Люди прозвали его «Черная метла». Он оставил огромную деревню совершенно без хлеба. От голода в Новоукраинке умерло около 500 человек. Детей пугали: спи, не то придет Бужной, и умрешь.

Бывший уполномоченный по фамилии Ковтунов рассказывал: «Нас собирали сначала в райисполкоме, давали очередное задание, а потом мы шли на инструктаж в райотделы НКВД и ГПУ. Там нас учили обнаруживать врагов народа, находить людей, которые согласятся писать доносы, распознавать тех, кто недоволен колхозами. А довольных не было вообще. Каждого можно было сделать «врагом народа». Нас к этому всячески подталкивали. Не посадят в районе нужное количество «врагов» — и районные руководители сами станут врагами. Среди уполномоченных попадались и совестливые люди. Такие были в деревнях Павловка, Пречистевка. Но их быстро убирали как непригодных».

От многих людей доводилось слышать, что все, кто принимал активное участие в раскулачивании, репрессиях, разорении церквей, — все они или почти все долго мучились перед смертью, годами лежали парализованные. Люди объясняли это тем, что их мучит нечистая совесть, страх за содеянное ими.

Жили впроголодь и в последующие годы. Хлеб шел государству. Только после 36-го года начали выдавать на трудодень по 4–5 кг зерна… А я и до сих пор не наедаюсь хлебом. Пообедаю, а потом хоть малюсенький кусочек хлеба, одного хлеба, да съем. Это осталось у меня навсегда от того страшного 33-го года, когда наша Донетчина голодала, так же как и вся Украина.

Дмитренко Антонина Ермолаевна из села Зеленое Петровского района Кировоградской области. Учительница-пенсионерка.

<…> У нас в доме был портрет А. С. Пушкина. Его нарисовал на дверях друг отца Щербина Александр, когда приезжал к нам в гости. И вот в начале 1932 года нас решили раскулачить, сказали: он точно кулак, у него даже на дверях — боги. Папу вызвали в райцентр <…>, и он не вернулся. На следующий день мама поехала узнать, где он. Старшие дети были в школе, дома оставались я с бабушкой. И вот в дом вошла группа людей с криком: «Эй, бабка, а ну, собирайся — и вон из хаты!» Что могла сказать им старушка? Она оделась, одела меня, и мы вышли из дома. А они начали выносить наши пожитки. А что у нас было? Домотканое полотно, накидки, одеяла. Мама с бабушкой день и ночь сидели за прялками, пряли, а потом за кроснами — ткали. И они забрали все это <…>.

Прошло столько лет, больше чем полстолетия, а у меня и сейчас стоит горький комок в горле. Середина зимы, мороз. Вечером возвратились из школы старший брат Ваня и двоюродная сестричка Полина. А мы с бабушкой стоим около дома, никто нас не пускает — боятся. Бабушка просит — дайте детям поесть. Среди тех, кто вышвыривали нас из дома, был Свириденко Петро, он закричал: «Забирай, бабка, своих кулачат и убирайся отсюда!» Как мы плакали, сколько горя довелось пережить нам всем, а особенно брату Ивану. Пошел на воинскую службу в 1939 году, воевал в Финляндии, брал линию Маннергейма, а потом — Великая Отечественная война. Не вернулся брат с фронта, сложил свою головушку на поле боя. Он защищал родину, отдал самое дорогое, что у него было, — жизнь. А передо мной он и до сих пор стоит, обливаясь слезами, голодный, замерзший, зимой 1932 года. Такое не забывается.