За что? — страница 5 из 45

Родился я в 1927 году в семье врача. Детство памятно по московскому двору и коммуналке. Окончив десятилетку, решил учиться на актера.

Был арестован в 1948 году на первом курсе театрального училища. Приговор мне и моим однодельцам — по десять лет лагерей каждому. Срок отбывал в Озерлаге и на Колыме.

Два года — с 1954-го по 1956-й — находился в ссылке в Караганде. Обострение болезни (туберкулез) оттянуло учебу, но все же я получил образование, хотя совсем по другой специальности.

После реабилитации в 1962 году работал вначале техником-строителем, потом инженером-конструктором. С 1989 года — пенсионер, активно участвую в общественной жизни, пишу о пережитом. Публиковался в журналах и сборниках. В последние годы вышли две моих книги: сборник стихов «Много воды утекло с тех пор» и книга прозы «Колыма».

Тот Ванинский порт

Я помню тот Ванинский порт

И вид парохода угрюмый,

Как шли мы по трапу на борт,

В холодные, мрачные трюмы.

Из песни «Ванинский порт»

Ядреным августовским утром на железнодорожных путях порта Ванино остановился состав. С вагонных площадок соскочили солдаты, построились цепочкой, выставив автоматы и карабины. Загрохотали засовы, и из теплушек вместе с паром рванулись наружу густо-мутные живые потоки. Люди жадно вдыхали прохладу утра, щурились на небо. В синем лесистом западе утопали далекие рельсы со шпалами и обрывались у стоящей неподалеку щербатой водонапорной башни.

Построили в колонну. Окружив конвоем, повели к порту, который расстелился на прибрежных холмах шатрами вышек и бесконечными дощатыми стенами, как золотоордынское становище. Запылили узкими улочками среди тех стен. С вышек холодно смотрели дула пулеметов и багровые лица в солдатских ушанках. На коньках длинных крыш, чуть видных из частокола, сидели балаганными петрушками незнакомые зрители, кидали вверх шапки и горланили что было мочи: «Эй, кто в этапе? Суки али честнота? Что молчите, мать вашу… Сунься к нам — поставим на хор!.. Мужики! Вас еще не курочили?..»

Проходя одну улицу, сворачивали на такую же, растягивались на третьей, и наконец — гладкий плац, огороженный густой сетью колючей проволоки. Внизу — штрихи забора. С невидимым началом раздвигается на полнеба густая голубизна океана. В ней — детской игрушкой — пароход.

Здравствуй, знаменитая пересылка Ванино!

Здравствуй, океан-море! Принимай гостей!

Пемпик

Миша и Иосиф Аркадьевич Мальский пришли в «беспредельщину» из соседней зоны. Зона состояла из сплошь занумерованной пятьдесят восьмой статьи. Оттуда переправила их молодая начальница санитарного управления порта Ванино, смугленькая остроглазая Рабинович. Вечером, перед уходом, она небрежно спросила Мишу, может ли он обращаться со шприцем, и предупредила Иосифа Аркадьевича, что работать ему придется с отборными «сливками» уголовщины. Содрав тряпицы с номерами, приятели перебазировались к бытовикам.

Санчасть другой зоны находилась во втором от вахты бараке. Это расстояние медики прошли, съедаемые глазами ярко разодетых бородачей, стоящих у первого барака.

В стационаре, который хотел осмотреть Иосиф Аркадьевич, по мокрому полу чавкали вперед-назад сапоги и ботинки. С вагонок угрюмо свешивались одеяла с полотенцами. На медиков никто не обращал внимания. Они совсем было растерялись, как внезапно появился коренастый парнишка в сталинской фуражке защитного цвета, очень похожий на молодого Есенина, и отрекомендовался:

— Петр Салазкин, старший санитар!

Петр провел новичков в пустую амбулаторию, маленькую комнатку с опустошенным до последней стекляшки шкафом, с сиротливо стоящим табуретом, и позаботился:

— Чего делать-то будем, ничего нет?!

— Дела на завтра, — ответил Иосиф Аркадьевич, — а сегодня покушать бы да отдохнуть.

Петр смущенно почесал затылок и поспешно куда-то ретировался. Не прошло и минуты, как в кабинет вполз маленький тщедушный юноша с огромным кривым носом. Вытянутая головка выстрижена «под нуль». На теле — нижняя рубаха цвета смешанной акварели и такой же цены рваные кальсоны.

Один из доходяг, решили медики.

Но пришедший вскарабкался на табурет, сложил ноги по-турецки и, подняв желтое изможденное лицо, нагло уставился черными глазками на Иосифа Аркадьевича.

— Доктор, прошу дать совет, как мне лечиться от очагового туберкулеза.

— Сегодня нет приема, молодой человек. Мы только-только объявились здесь.

— Понятно, надо освоиться, кстати и пожрать. Вам Петька еще ничего не принес? Козырь! — пропищал он в сторону двери.

Показалась сталинская фуражка защитного цвета.

— Козырь, беги к Ивану Дубу. Пусть он выделит лепилам чего-нибудь из воровского котла.

— Конечно, здесь не сладко, — продолжал носатик, — но «се ля ви». Кое-что мы, безусловно, исправим. Например, меню для больных.

— Хотелось бы знать вашу фамилию, — буркнул Иосиф Аркадьевич, — для знакомства.

— У меня три фамилии, доктор. Маргулис — первая, Левин — вторая, Коган — третья. Думаю, запишут и четвертую. Однако мне пора. Доброй ночи, — кивнул он, слезая с табурета.

Вскоре пришел Петр с двумя горячими мисками пшенной каши, с чайником теплого кипятка и горстью сахара на пайке хлеба. Голодный доктор со своим помощником жадно, одним махом проглотили принесенную еду, и их сразу потянуло в сон.

На следующий день закипела работа. Отдохнувшие Иосиф Аркадьевич с Мишей сбегали утром на вахту, получили медикаменты, чистые халаты. В стационаре мобилизовали для уборки нескольких больных. Зашваркали швабры, заплескалась вода, забегали, завернувшись в дырявые одеяла, «доходяги» — дистрофики.

— Здравствуйте, — пропищал неожиданно тоненький голосок.

Медики обернулись. Перед ними галантно размахивал в поклоне шляпой вчерашний носатик. От прежнего вида не осталось и следа: новый синий костюм, белоснежная сорочка, на которой переливался яркий галстук, начищенные штиблеты на ногах. Огромная шуба с искристым меховым воротником, небрежно накинутая на тщедушные плечи, дополняла наряд франта. Словно угадывая мысли рассматривавших его, он согласно закивал носом.

— Понимаю вас. Думаете, что это за вор? Да такого соплей перешибешь! А вот четыре года назад в Киеве мы заскочили на гоп-стоп к двум старушкам. Навели на них пушки, поставили рылом к стенке. Подняли лапки, трясутся… Когда мусора нас сцапали, их вызвали в суд. Спрашивают, показывая на меня: «Этого узнаете?» — «Нет, — отвечают, — то другой. Кто нас грабил, был вот так — и шире, и выше!» Но это все треп. А если вам что нужно будет, свистните Петьку. Мол, сбегай за Пемпиком. Пемпик — это я.

Иосиф Аркадьевич любезно поблагодарил Пемпика и побежал осматривать бараки…

Через несколько дней наладилась работа, жизнь потекла по проторенному руслу. Пемпик стал частым гостем в санчасти. Ходил сюда, как сам сказал, просто из-за тяги к святым местам. О своем туберкулезе не проронил ни слова. Как меценат он любил «интеллигентно» побалагурить с больными. Как-то устроил посреди стационара ринг, вооружился конфискованными у кого-то боксерскими перчатками. И вот в одних трусах, втягивая живот до позвоночника, полез на добродушного огромного детину, похожего на запорожца. Тот подождал, когда Пемпик сделает несколько выпадов, потом сграбастал его и, качая, как грудного младенца, запел тугим басом: «Ой, не ходи, Грицю, тай на вечерницю!..»

Скоро Пемпик совсем переселился в санчасть. Это случилось тогда, когда на ванинскую пересылку привезли знаменитого Левку Буша. Все порядочно охмелели при встрече, в стационаре охали-стонали гитары, а Пемпик, с мокротным блеском в зрачках, стоял спиной к доктору, вроде не замечая его, и доказывал больным:

— Вы, парчаки! Вы знаете, что вам скажет Яшка Бриллиантовые пальцы — так меня звали в Одессе? Он вам скажет за вашего доктора: это же золотой лепила! Это — че-ло-век!

А человек стоял сзади и в оконном стекле впереди Пемпика видел свое искаженное отражение. «Что-то у меня с ним есть общее, — беспокойно думал доктор. — Может, попросить его, пусть навсегда кантуется в санчасти, до последнего этапа?»

Прием

И пришла к Айболиту лиса:

«Ой, меня укусила оса!»

И пришел к Айболиту барбос:

«Меня курица клюнула в нос!»

К. Чуковский. «Айболит»

— Куда прете, скоты! — командовал за амбулаторной дверью Петр. — В очередь вста-вай!

Иосиф Аркадьевич хитровато прищурил глаза, кинув взгляд на вошедшего Чалдона.

— Тебе что, Витя?

— Подглотнуться, доктор! Кинь на жало вон из той синенькой бутылочки, я в долгу не останусь!

Доктор придирчиво осмотрел пациента: рубаха в яркую клетку, но у локтя порвана, кепочка — на кой она, а вот… Под широченным клешем заманчиво зеркалили носки желтых туфель.

— Ну-ка, Витя, скинь одну для примерки!

— Сколько дашь за них, доктор?

— Десять таблеток люминала и еще кое-что, — заговорщически подмигнул доктор.

Пока Иосиф Аркадьевич примерял, пока любовался покупкой, Чалдон прошел в кабину санобслуги, лег там на пол и, закрыв скуластое лицо кепкой, в которой лежала смоченная эфиром вата, засопел, застонал, ерзая босыми ногами:

— Плыву, плыву!..

Иосиф Аркадьевич спрятал туфли в шкаф. Пять новых добротных рубашек, три пары туфель да два костюма плюс часы. «Надо бы вытянуть у Буша кожаную куртку — какой у нее шикарный мех изнутри», — подумал он. А теперь пора за дело…

— Следующий! — вскинул доктор лохматые брови.

Под руки ввели высокого смуглого парня. Над грязными кальсонами то выпирал полушарием, то ямой втягивался волосатый живот; по лобастой голове ползли вши.

— На что жалуетесь? — заерзал Иосиф Аркадьевич.

Больной выкатил слепые белки из треугольных глазных впадин, мелко задрожал щекой и опустился на пол. По помещению пронесся кисло-сладкий запах человеческих испражнений.

— Наложил в штаны! — возмутился Иосиф Аркадьевич и обернулся к сопровождающим. — Что стоите, как тумбы? Подсадите его на табурет! Вот так. Теперь займемся глазками. На свет, на свет смотри, теперь на мой палец.

Нистагм не проявлялся. Коленка на постукивание молоточком реагировала нормально.

— Ну-с, выведите его быстренько, — вскипел Иосиф Аркадьевич, подталкивая симулянта к выходу.

Приятели психа бодро подхватили его под руки, гурьбой выкатились из кабинета.

— Восьмерка проклятая, черт рогатый, — бормотал доктор. — И без такого артиста мастырщиков хватает. Добрую половину стационара заняли.

Иосиф Аркадьевич вспомнил, сколько хлопот доставляли ему эти мастырщики, уклоняющиеся от этапа на Колыму. Выделялся заметный лысый дед с вздутыми гнойными глазами. Закапал в них, изверг, чернила! Другой зашприцевал в суставы рыбий жир, изображая острый суставный ревматизм. Третьего, сине-зеленого мальчишку, отправили умирать в сангородок: систематически глотал мыло.

— Весело было нам, — ехидничал сам с собой доктор, медленно остывая от гнева.

— Что с вами, на что жалуетесь? — задал он стереотипный вопрос появившемуся маленькому человечку в засаленной широкой панаме. Человечек улыбнулся, растянув огромный рот до ушей, облизнул лиловым языком верхнюю губу:

— У меня, видите ли, доктор, вопрос весьма щекотливого свойства. «Нужда была моим вечным спутником», — сказал как-то Мигель Сервантес де Сааведра. Я голодаю.

— Не вы один. Зачем отрываете меня от дела? Вы видели, сколько больных в коридоре и на крыльце?

— Понятно, но я могу вам предложить нечто неожиданное и приятное. Красиво исполненный минет и всего-то за две горькие пайки хлеба, — деликатно улыбнулась опять панама.

Иосиф Аркадьевич, побагровев, молча указал на выход.

Едва он вытер вспотевший лоб, как на прием прошло сразу трое.

— Лепила! — рявкнул гориллообразный детина, задрав рубаху, и ткнул пальцами в пупок. — Лепила! У меня здеся колет, а меня на работу, в рабочую зону!

Из-под пояса у детины торчала рукоятка финки. Да и те два блатаря кисло зыркали на человека в белом халате.

— Освобождение дам, говори фамилию, — одеревенело произнес доктор и, когда за тройкой осторожно закрылась дверь, вяло позвал:

— Следующий…

Тремиловка[17] по-мирному

Этап загнали в зону вечером. Перед этим каждую шеренгу по пять человек обыскивали пять надзирателей. На пыльную землю вываливали все, что было аккуратно выглажено и сложено в мешках и чемоданах. Барахло поспешно засовывалось охапками туда же, и — бегом в ворота зоны! Здесь ждала другая команда: коренастый Юрченко в синей рубахе навыпуск, с латунным крестом на жилистой шее. Под рубахой — два тесака. Алешка Лапоть, тонкий и изящный, как танцор, и Виктор Чалдон, сибирский скуластый парень с распущенным треухом на лбу. Остальные законники толпились у крыльца барака, ближайшего к воротам, высматривали этапников побогаче и своих людей. «Садись!» — орал Лапоть каждой вбегающей пятерке; Юрченко профессионально укладывал кулаком зевак; Чалдон, размахивая мохнатыми ушами треуха, вальсировал меж сидящих, нагибался, выискивая подозрительных.

Когда за последней пятеркой загрохотали ворота и началась сортировка, а потом развод по баракам («своих» этапников — в воровской барак, «мужиков» — кого куда), из последней пятерки выпорхнули двое и побежали к вахте. Они встали у самого порога распахнутой двери, тесно прижавшись друг к другу. Это были худенькие подростки с лисьими бледными личиками. Первым опомнился Чалдон, пронзительно свистнул в три пальца. С крыльца посыпались горохом к вахте, но с ближайшей вышки застрекотал пулемет. Беспредел отступил, образовав пустую площадку перед вахтенной дверью.

В свете наставленных прожекторов глаза стоящих зажглись волчьим блеском. Юрченко выступил вперед. Латунный крест мигал серебром на темной шее.

— Ну, что вы посидали, — крался он. — «Честнота» вас уже не пустит до себе, любой гад заложит, что вы были у нас, «беспредельников». В сучьей зоне кинут на нож. Тикайте до нас, хлопцы, — ласково манил он дико озиравшихся «хлопцев». — Не трухайте, пийдем в законный барак, почифирим, и брага е, — посулил он.

Масса зашевелилась голосами:

— Идите, воры! Нечего сидеть! Пальцем не тронем! В рот вас навыворот!

В толпу вошли Левка Буш, Цыган, Колька Бардак и другие центровые. Один за другим они выступили перед стоящими у вахты. Солидно, словно партиец партийца, убеждали переменить веру. Честняги должны были стать ссученными «беспредельщиками», или, как их называли, «махновцами» (бей слева «суку», справа — «честноту»[18].

Двое у вахты беспокойно переминались, а количество упрашивающих росло. Вдруг «честняги» закрыли физиономии руками и театрально забились в рыданиях. Тотчас из толпы в унисон зарыдали несколько человек.

— Не могу! — взвыл, рванув ворот рубахи, Цыган. — Не могу видеть такова! Меня же на Печоре цветным[19] знали. И вот стал дешевкой! — Крупные слезы поползли по исколотым буграстым щекам.

Многие вздохнули, как девушки, утратившие невинность. Никогда уж им не стоять в высшей категории, не красоваться своей неподкупностью. «Махновский» нож поцелован, и путь в другую воровскую зону закрыт навсегда.

Через два часа «честняги» вошли в воровской барак на сходку. Там их ждал обряд посвящения в беспредел.

Тремиловка

Ночью Мишу разбудил стук в окно.

— Лепилы, кончай кемарить, человек в седьмом бараке дуба дает, — зазвенел голос.

— Аркадьевич, — затормошил Миша врача, — вставай, опять зовут.

Иосиф Аркадьевич приоткрыл воспаленные глаза. С болью проглатывая слова, прошептал:

— Иди сам, с такой ангиной не хрена лезть.

Он накрыл голову одеялом и отвернулся к стене. Миша быстренько оделся, схватил санитарную сумку со шприцами и выбежал из санчасти. За темными заборами дышало море. Глубокое прозрачное небо искрилось, подмигивало звездами. Стрекотали сверчки.

Миша подбежал к нужному бараку. У входа его остановили, приставили к боку нож, но, узнав, пропустили внутрь. На сплошных нарах в два этажа — тесные ряды спящих. Никто не шевельнулся при появлении фельдшера, лишь в дальнем углу кто-то храпанул и зачмокал губами.


Посреди барака, в свету, за длинным обструганным столом сидели четверо, перекидываясь потрепанными картами, запивая «буру» сладкой брагой.

— А, лепила прикандёхал, — приветствовали они Мишу. — Садись, выпей за упокой сучьих душ.

— А где же больной? — недоумевал Миша, поглядывая на безмолвные нары.

— Больного нет, — спокойно разъяснили ему. — Одни жмурики. Не там, а тут — под нарами. Ванька! Пособи фершелу.

Ванька с Мишей вытащили один за другим семь трупов. Это были рослые парни, одетые по-воровскому в клетчатые рубахи, обутые в сапоги. У некоторых, когда их вытаскивали из-под нар, головы хлюпали, как откупоренные бутылки. Изо ртов, размазываясь по полу, текла густая, еще теплая кровь. При осмотре Миша обнаружил у каждого множество ножевых ран. Только седьмой труп, весь изукрашенный наколками, был без единой царапины. Смотрел полуудивленно, полунасмешливо открытыми пустыми глазами. Барак опять молчал.

— Это Петька Крючок, — процедил вдруг один из сидящих за столом с физиономией, похожей на выдвинутый острием утюг. — Мы яво высоко подняли и низко-низко опустили вот сюдашеньки, — указал он на бетонный пол.

— Коновалов не треба, работа чистая, — ухмыльнулся другой.

— Ну, что стоишь, сынок? Тикай на вахту, доложь начальнику. А нам спешить некуда, мы тут обождем. Ванька, проводи лепилу!

Дневальный затолкал трупы под нары, подошел к оцепеневшему Мише и вывел его на двор.

— Наших подрезали в сучьей зоне… Теперича — квиты, — пояснил он и скрылся в барачном тамбуре.

Голова у Миши кружилась. Слегка подташнивало.

«Триста здоровых мужчин притворились спящими, триста человек не смогли остановить резню. За что? Зачем это?» — бессмысленно повторял он себе одни и те же вопросы.

Небо по-прежнему искрилось бесчисленными звездами. Совсем близко стрекотали сверчки.

Левка Буш

Шестерки никак не могли разуть хмельного Левку Буша. Левка сопел, распластавшись на белоснежном пододеяльнике. Из-под него давно вытащили кожаное пальто, а грязные сапоги будто слились с ногами. В зеркале, повешенном у изголовья, отражалось откинутое тонкое лицо Левки, украшенное коротко остриженной черной бородкой. Больные испуганно шептались и внимательно глядели с верхних нар вниз — на дымящиеся широкие спины копошащихся людей.

Левка Буш появился в зоне недавно. Встретили его, как центрового[20], с почетом, однако, предусматривая неприятности, семь чемоданов с награбленным барахлом внесли в санчасть его личные телохранители. Вскоре он проиграл в карты добрую половину своих тряпок, а теперь проживал оставшееся.

На воле Левка «работал» под инкассатора, очищая кассы столичных магазинов. В нижнетагильских лагерях был бугром. Очаровал жену начальника строительного участка. Когда она надоела, пропустил ее через всю свою бригаду, за что прибавили ему еще статью и отправили в дальнюю дорогу.

Буш жмурил во сне глаза, тонко улыбался краешком рта и играл кадыком. Шестерки приглушенно крыли матом узкие сапоги. «Центровому вору служить хуже, чем генералу», — гласит лагерная поговорка. Но кому охота валяться с грязными мужиками под нарами, работать на морозе с утра до поздноты да притом хлебать пустую баланду?

Наконец проклятые сапоги поддались, их тут же вычистили до зеркального блеска. Испачканный пододеяльник сменили новым, поставили на тумбочку миску с лагерной халвой, кружку чифира на опохмелье. Но ночь не хотела спать.

Двери санчасти захлопали. К спящим ворвалось человек двадцать. Левка оскалился, мигом вылез из-под одеяла. Рука, украшенная сверкающими кольцами, нырнула под подушку.

Толпа расступилась.

— Лева, решай! — кричали из ватаги, выпихивая на середину барака белобрысого парня, аккуратно одетого в новый бушлат лагерного образца.

— Лева, говори, что с ним делать?

— Он мужика раздел, под цветного работает!

— Подкинуть[21] гада, — подсказывали из толпы. — Поставить на хор[22]! Повесить! Зарезать!

— Стой, воры! — выпрямился Буш. — Кто он?

— Балакает, что вор.

— Какой он вор! Пидор неклеванный!

— Тише, тише, — пьяно прохрипел Левка. — Сначала спросим самого.

— А ну, мужик, подходи. Без мандража раскрой халяву, отвечай — чернота[23] ты или вор?

— Я — законный, — неуверенно проговорил белобрысый.

— Лады, — зевнул Левка. — А ну, снимай шкары и нагибайся низко, посмотрим, где у тебя закон!

— Так и есть: пидор! — ахнула толпа, когда парня схватили и оголили ему зад.

— Мужик! — обратился Левка к трясущемуся самозванцу. — Не скули. Ты с кого содрал новый бушлат? Со своего же брата-мужика, змей! Хочешь примазаться к нам, к ворам! Задумал счастливую жизнь в лагере, паскуда! А для вора здесь постоянная прописка и дом родной. И кто такое вор? Это презренная тварь. Люди ненавидят нас, люди бьют и душат любого рыночного щипача-мальчишку, а ты, куркуль, хочешь быть вором и ищешь легкость? Иди и верни все, что брал…

Левка хотел сказать еще что-то, но парня схватили за шиворот и выбросили за дверь.

Урки постепенно расходились, шаря по больничным нарам («Слухай, мужик, подвинься! Дай пощупать сидор!»). Буш задумчиво вычмокивал чифир.


В темном углу зажужжал санитар, «тиская роман» оставшимся блатным: «По Темзе, недалеко от Парижа, промчалась черная машина с потушенными фарами. Из нее выскочил черный человек в цилиндре. В руке он вертел тросточку. Это был знаменитый граф де Люксембург. Он зашел в шикарный ресторан, заказал себе пять котлет, котелок каши и три батона по рубль сорок. Когда он схряпал эту закуску и выпил еще две бутылки “Зверобоя”, глаза его сделались как свежевычищенные полтинники…»

Левка поманил шестерку, тот услужливо подсунул ему сапоги и накинул пальто.

На крыльце уже ждал Иван Дуб, массивный, мрачный телохранитель.

Левка косо взглянул на Ивана и молча рванулся к соседнему бараку. За ним тенью двинулся Дуб.

Ксива

Старшему оперу

сучьего лагпункта № 10 порта Ванино

старшему лейтенанту Кулебякину

от заключенного гражданина Захаркина

из того же лагпункта.

Кажу документально, гражданин начальник, и молю о Вашей помощи в етой сырой ксиве. В воровском законе я — пять лет, и Вы меня знаете за дерзость и дела. Но я советский человек, а не какой-то фашист, которых у нас в лагерях полно, так что сказано: наше дело правое и победит. Но пишу Вам, гражданин начальник, очень важное. Не подводите меня под монастырь, это грозит моей жизни. Вот мой кирюха и Ваш нужный человек Васек Карзубый уже зарезан ворами и закопан под дождевой бочкой у кухни. Я не хочу так. Поэтому — секретная тайна о мне, даже от самых гадов-надзирателей. Сегодня они у воров берут прохоришки и барахло, что в «углах» у мужиков подказачено с этапа. А завтра они понесут в зону спирт — вот Вам дружба наперекосяк! Осведомляю Вас по совести и на крепких фактах. Скоро поспеет в зоне великий хипеж[24] с тремиловкой. Не считайте тогда повешенных полотенцами-удавками и расписанных воровским пером[25]! Бараки встанут дыбом! А готовит эту шкоду Иван Дуб со своими быкобойцами. Свой струмент они затырили перед забором у вахты. Ваши шестерки его вынут когда надо. Еще вяжется к ним Федька Грозный с Чечней. Сам гулял вчера по зоне бухариком, на шнифты[26]ему попался доходной малолетка. Залез фитиль в капустную бочку, искал жратву, а ноги свесил наружу. Федька саданул его дрыном по горбу, переломил насквозь. Потом аж ржал диким голосом до слез. Ну, не посмешище!

И еще. Лепила, кто брешет работягам свои фашистские романы о всяких там Тухачевских, накатал что-то своей жидовке, запрятал в конверт. С другим фраером хочет ударить в бега. Сегодня он, подлюка лошкомойная, не дал мне каликов-моргаликов. Я без уколов, как говорено, не жилец. И еще… у меня — сифилиз. Вот мужики, черти темные, не хотят ишачить, шипят, что у них мол отбирают кровную пайку. Разрешите, уважаемый гражданин опер, товарищ Кулебякин, создать в них трудовую дисциплину. Давно лапы чешутся садануть кого-либо так, чтоб мозги врассыпную. Прошу еще за мои старания оставить при мне мою жену — мальчонка Зинку (это я его так ласково кличу). Фамилия его — Евстратов. Без него я похудею и потускнею. В остальном я предан Вам, гражданин начальник, всеми печенками и докладать буду без промаха. На том остаюсь авторитетной сукой.

Захаркин (Колька Бардак)

Козел

Сумерки сели синими задами на солнечные стружки и россыпь опилок. В рабочей зоне лесопилки замолкли пилы, перестали стучать топоры.

Цыган получил от вольнонаемных барыг махорку, поллитровку спирта да шестьдесят рублей наличными деньгами. «Дешево шпидагузы отделались», — думал он про себя, пряча в глубокие карманы телогрейки бутылку и новенькие пачки табака. Осторожно выглянул из-за штабеля дров. Со всех сторон к вахте стекались уставшие работяги. Туда же поспешил и Цыган. Около бетономешалки его остановило сборище гомонящих людей.

— А ну, чавелы, расступись! — бодро гаркнул старый законник и щукой вплыл в середину. Под бетономешалкой, испуганно мотая длинной шеей с обрывком грязной пеньки, шарахался от шершавых ладоней работяг белый худой козел. Его желтые с ягодными прожилками глаза вопросительно уставились на приближающегося Цыгана.

Цыган ловко схватил козла за выставленные навстречу рога, повалил на бок, пощупал горячий, тяжело дышащий живот.

У вахты предупредительно зажглись лампы прожекторов.

— Вот бы ентова козлика к нам, на нары, — мечтательно протянул голос из задних рядов. Цыган обернулся, играя желваками, обнажил кривые крупные зубы.

— Правильно, мужик, твоя задница шире!..

Через полчаса, когда, соперничая с электрическими огнями, по небу покатился призрачный блин луны, дорога заколыхалась шеренгами заключенных. Луна отскакивала от зубцов нагроможденных заборов, пересекала шатры вышек, тес их крыш напоминал крокодилову кожу. Свет графически четко отделял видимое от невидимого…

Колонна заключенных волокла козла, подняв его передние ноги. Он был запакован в драный бушлат и в совсем не годные «шкары». С нахлобученной на морду шапкой-ушанкой — точь-в-точь рогатый чертенок. Козел неловко переставлял задние ноги, часто спотыкался, разевал безуспешно пасть, пытаясь освободиться от глубоко засунутого кляпа. Обессиленный, вис на руках людей, но шедший сзади Цыган мигом приводил животное в чувство, вывертывая цепкими пальцами кургузый хвост.

— Эй, пошевеливайся! — торопил конвой. — Не у Проньки в гостях!

Козел под конец пути окончательно запутался в сползавшей одежде. В зону его пронесли по воздуху. Надзиратели, сверявшие количество зеков, поторопились закончить счет. Грохнул засов ворот.

Козла освободили от тряпок, вывели за барак. Работяги молча смотрели, как Цыган встал на колени и, прижав животное к себе, медленно вытаскивал заточку из голенища сапога.

— Бешка, серенький, убежал от бабки и дедки! — сладострастно расцеловал Цыган козла и вдруг резко полоснул лезвием у уха.

Черная струя вынырнула из-под острия, растеклась по земле. Цыган сильнее стиснул козла, выпучил на луну белые глаза. Его рот прильнул к пульсирующей ране, жадно глотая бурлящую кровь. Хвост у козла затрясся мелкой дрожью.

— Ну чисто как в Третьяковке с картинки «Иван Грозный у свово сына», — закашлялся кто-то в смехе.

Обезличка

— Гужуйся, фраера, пока урки спят! — подпрыгнул Алешка Лапоть, шлепнул ладонями по согнутым коленям и пошел шаркать чечеткой. Под соломенной челкой озорно мигали черненькие точки зрачков.

Иосиф Аркадьевич, довольный и улыбающийся, стоял рядом с Мишей, вытирал взопревший лоб батистовым платочком.

— Ну, довольно, Алеша! Хватит! Больные ненароком проснутся.

— Аркадьич, кирюха мой, — подскочил Лапоть к Иосифу Аркадьевичу, — в мать мою душу! Сей же час делай сабантуй! Эй, Петро! Зови Николу Юрченко. Кирнем, Аркадьич! — и прижал к себе маленького доктора.

Из тесного кубрика санобслуги предусмотрительно ушли все санитары. Как только явился Юрченко, молодой парень из шайки Лаптя закрыл дверь, стал на часах (на «атасе», как говорят блатные). Юрченко вытащил из кармана брюк бутыль спирта. Миша быстро нарезал бутерброды с колбасой и разлил спирт по алюминиевым кружкам.

— Как, Аркадьич? Как гульнули-то мы сегодня! — залился Лапоть. — Отвели христианскую душу! Подержались за бабские куночки. А ты? Ты ж свидетель, Аркаша, как меня встретил весь сангородок. Только мы с тобой прыг-скок с вахты — изо всех окон рожи баб: «Лапоть пришел! Лапоть — сюда! Лапоть, рви к нам!» И такой я популярный, как у помещика Троекурова — Дубровский. Ты и в другой раз возьми меня с собой, Ося, кореш ясный мой!

Иосиф Аркадьевич согласно кивал головой. Как не быть довольным?! Побывал в другой обстановке, встретился с врачами — коллегами по несчастью, узнал в сангородке о подготовке к большому этапу — обратно, к Хабаровску. У вахты городка их никто не встречал, но черт с ним, пусть врет, чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не плакало. Доктор поддакивал Лаптю, посасывая из кружки спирт.

Юрченко пил молча. Миша же закашлялся с непривычки. Постепенно все захмелели. Расположились, словно в домашнем уюте, в забытой обстановке.

— Я на фронте был, — буянил Лапоть, размахивая руками, — из окружения два раза выходил, в блокаде Ленинграда голодовал. А еще до тюряги в киевском «Динамо» мячи катал. Первый хавбек на всю Украину!

— Катал, катал, — дразнил Юрченко хмуро, — срока катал: «Зима-лето, зима-лето, зима-лето — сроку нету…»

— А кто московскому «Спартаку» летом 46-го вкатил в ворота семь мячей? Я — Алексей Лаптев.

— Неужто забил? — глумился Юрченко. — Жопой али пузом?

Внезапно погас свет.

— А вот ты сейчас увидишь, чем я забивал, — в слепой непроглядности прошептал Лапоть.

— Зарезать хочешь? Так режь, Лешка. Режь! Вот я! — крикнул Юрченко сорванным голосом.

Как потухла неожиданно, так в сей же миг вспыхнула электрическая лампочка, осветив Юрченко. Никола сидел на кровати Иосифа Аркадьевича, держа рукой подушку для защиты. В другой — поблескивало жало длинного лезвия.

Лапоть выгнулся по-кошачьи у стола, направив вперед два ножа. Не помня себя, Миша кинулся между ними и крепко схватил Лаптя за локти. Дверь распахнулась. Вбежал парень, стоявший на «атасе», быстро обезоружил одного и другого.

— Пошутили! Хватит — баста! Обезличиваетесь перед фраерами! — укоризненно молвил он, внимательно приглядываясь к своим хозяевам.

— Что это мы, Никола? — спросил Лапоть, убирая с побледневшего лица ненужную ухмылку.

— Пойдем, Лешка! — накуксился Юрченко.

Когда Миша выбрался в коридор, он наткнулся на стоящих в обнимку Юрченко и Лаптя. Те расцеловались взасос так, что скрипнули зубы о зубы. Хлопнули по ладоням и разошлись в разные стороны.

Святая ложь

«Кровинка моя, Женюра!

Мы все покуда живы, здоровы. Шибко скучаем по тебе. С отцом я вроде поладила. Он тверез даже по выходным. О тебе сокрушается. Переиначился Василий Степанович. В семье, слава Господу, — склад».

Пальцы пишущей старушки дрогнули. Она глянула вылинявшими глазами на проломанный старый шкаф с остатками уцелевшей посуды.

«Пьянь проклятая! Поросенок! Снова назюзюкался! Третий день пропадает, не высыхая. К лупоглазой Нюрке небось завалился», — ворошилось в ней тусклое негодование.

«Лидка твоя с ребятенком перебралась к своим. Не беспокойся. Она по тебе сохнет. Письма от нее получишь отдельно. Так мы договорились. Дружки твои навещают меня, антиресуются. Шлют тебе непременный комсомольский привет. Гришута-малой — и тот чиркнул открыточку. Она — в посылке».

Старушка перекрестилась, задумалась, поправила пуховой платок, сползший с худых плеч. Бывшие друзья сына перебегали улицу, лишь бы не встречаться. Правда, один только Гриша Иванов — «малой» — проявил порядочность: навестил, отписал пару строк. Да и то — бухнулась старая перед ним на колени. Пустила слезу…

Позавчера она добилась приема у важного начальника. Ее принял и усадил в кожаное кресло вежливый полковник. Аристократически холеное лицо его, открыто-светлый взгляд располагали к откровенности. Который раз старушка вновь расплакалась, горестно умоляя помочь.

— Чего волноваться? У нас — точность и порядок, как в аптеке на часах. Да не расстраивайтесь, Екатерина Егоровна! Кормят, поят вашего единственного наследника по солдатской норме. Спит он на вагонной полочке, словно в поезде дальнего следования. Пусть трудом искупит свою вину. Он, сукин сын, научится жить по-людски. Вернется домой сильным мужиком. Рявкнет: «Здорово, предки!» Может, и девку с собой прихватит…

— Извините, уважаемый товарищ начальник! Простите меня, глупую! Есть у него жена и ребятенок… Сам-то как малое дите!

Полковник потемнел… Щелкнул крышкой карманных часов. Двинул через стол лакированным ногтем мизинца пропуск.

Бог с ним…

«Посылаю, сынок, это ты любишь — халву, плавленый сыр, леденцы. Может, в следующий раз отправить гармонь? Поразвлечься на отдыхе! Есть и припасенная пара шелковых дамских чулочек. Сочтешь нужной — отложу. Ты, Женя, помни и слушай меня. Мне уж немного осталось до гробовой доски — побереги себя. Слушайся, что скажут ваши воспитатели. Будь примером для всех. Трудись на совесть — во славу Родины и нашего родного народного вождя. Бодрись, а я помолюсь за тебя. Чаю непрестанно — свидеться.

Крепко целую.

Мама».

* * *

«Здравствуй, дорогая мамочка, — выводил Женька Кулагин на линованном бледной клеткой листе, вырванном из школьной тетрадки. — Живу я отлично, здоровье — в порядке. Работы хватает. От ее полезности никуда не денешься. Что поделывает моя Лидочка и мой малец? Растет, чай?

Не шли мне, мамуся, рулеты-конфеты да всякие шоколады. Приелись по завязку».

Кулагин покосился на темный внутренний угол барака, где кантовались блатари. Два месяца назад они уделали его до полусмерти за утайку кулька ирисок из посылки.

«Насуши лучше черных сухарей да закупи кус свиного сала. Грубая пища полезней. Она тут в ходу. Вообще-то кормят нас сносно. Особой нужды в жратве нет», — коряво отписывал Женька, сглатывая голодную слюну.

Ксива отправлялась тайком от посторонних. Намотав на ус злоключения такого же посылочника, которого под ножами заставили вытребовать из дому самые ценные вещи — скрипку, меховую зюйдвестку, часы, он продолжал:

«Не шли, мамочка, гармошку с бабскими чулками. Категорически против излишества. Без них хлопот полон рот. Ну, а если хочешь доставить удовольствие, — купи стограммовый люировский шприц и медицинский справочник по лекарствам. Я тут снюхался с врачами. Может, научат чему полезному, а там, глянь, сам одену белый халатик».

Женька почесался: кажется, все — не забыл просьбу лепил.

«Так что не трепыхайся, мамуля! Передай поклон моей драгоценной женке. Кланяюсь друзьям. Горю надеждой на возврат в Москву. Авось все пройдет, как с белых яблонь дым.

Целую,

твой сын Женя».

Малыш

Оперуполномоченный Кулебякин расслабленно потер вену на сгибе локтя, опустил закатанный рукав. Ванночку с ампулами и стерильным шприцем предусмотрительно запер в сейф.

Бледное лицо старшего лейтенанта оставалось бесстрастным, хотя расширенно-водянистые глазищи морфиниста блаженно пучились из орбит, озирая пустой кабинет.

Уже окончились работы в зоне, когда он затребовал к себе Кулагина. Ждать пришлось не много. Чудесный наркоз еще не улетучился, как в дверях застопорилась грязная заплатанная телогрейка.

— Евгений Васильевич? — вопросил опер, гипнотизируя сумасшедшим взглядом порядком уставшего зека.

— Так точно, гражданин начальник! — вытянулся во фрунт Женька.

— Двадцать седьмого года рождения?

— Так точно!

— Родом откуда?

— Из Москвы.

— Где проживал до ареста?

— Там же, в столице.

— Адрес?

— Новослободская улица, дом шесть, квартира двадцать первая.

— Холост?

— Женат, гражданин начальник. Имею ребенка.

— Ясно! Хорош гусь!

— О чем это, начальник?

— О половых сношениях. Сам небось из тех, кто хочет, как волк, а просит, как заяц. На Ванине никому не засунул дурака под кожу? Отвечай!

— Шуткуете, гражданин начальник, — потемнел Кулагин, внутренне изготавливаясь к отражению неизвестного подвоха.

— Молчи-помалкивай! И мой совет — на скорости не испорть посуду. Теперь — на вахту! — оскалился в улыбке оперуполномоченный.

Женька не спешил. На вахту он шагнул тяжело и неуверенно. Там среди полнорожих надзирателей сидела молодая простоволосая женщина с двухлетним мальчиком на коленях. Его родные — жена и сын…

Через два дня Кулагин, заведенный на маханье кайлом и лопатой, был выписан из рабочей бригады в санчасть для помощи Петру. Впрочем, он только числился в помощниках. На самом деле пропадал целыми днями в иных местах. Поздно вечером приносил Петру завернутое платком лакомство и на любопытство санитаров: ну, как, мол? разок, чай, позабавился с жинкой? — сверкал в ответ фиксой и проводил ребром ладони по горлу: сыт, хлопцы, как паук!

Злые языки поговаривали, что Женькина жена непонятно как прикандёхала издалека, что приглянулась, курва, начальнику пересылки и неподкупному Кулебякину. За веселые ночи, проведенные с ними, отхлопотала супругу не только теплую должность в санобслуге, но и отсрочку от этапа на Колыму.

Так или иначе — Женька ходил гоголем, соревнуясь с законниками приобретенными сапогами, косовороткой и новой кепчонкой набекрень.

Однажды, когда весь лагерь стал янтарным от яркого заката, около барака санчасти залился, зазвенел детский смех. Миша с Иосифом Аркадьевичем, свободные от работы, тут же вышли на крыльцо.

— Хватит, Витек! — ворчал внизу Буш на Чалдона. — Ну, что ты его лапаешь?

На руках Чалдона сидел Женькин мальчик и, блестя пуговками глаз, старался вывернуть нос чужому смешному дядьке.

Чалдон, забавно вытянув физиономию, делал пальцами рогатого чертика, легонько бодая малыша в живот.

— Угу-ага, идет Баба-Яга, а за ней блошка на огромной ложке, — приговаривал он, разнежась от детского мельканья.

— Баста, Витька, — шепнул Лапоть и осторожно, как музейный фарфоровый сосуд, оторвал ребенка от Чалдона, подняв на широких своих ладонях, погладил ребячью нежную ручку и бережно опустил в раскрытые объятия Левки Буша.

Малыш, не смущаясь, затеребил узко остриженную голландскую бородку центрового, моментально съел предложенную конфету, полез было в нагрудный карман пиджака. Но тут же очутился на шее Цыгана, который показал ему, изловчась, замысловатый фокус с белым шариком. От Цыгана обласканный ребенок перешел к Пемпику, от Пемпика — к другим заключенным.

Бородачи и лысые, матерые волки и стриженая молодежь, ожесточенные передрягами воровского омута, они удивительно дрябли, теплели, словно вдруг воскресли в забытой родной семье, где укачивали, лаская, младшего братишку или сынка.

— Аркадьевич, а как зовут-то Женькина пацана? — полюбопытствовал Миша.

— Для нас он — Малыш, понимаешь, просто Малыш, — сказал Иосиф Аркадьевич со слезами на глазах. А может быть, это показалось Мише. Может, слез и не было вовсе…

Баня

Солнце вспыхивало радужным сверканьем в колючках проволоки, рассыпалось пятнами зайчиков в частоколье улицы, по которой вели очередную партию заключенных.

Зона санпропускника была самая близкая к морю. Один-единственный огромный барак, отведенный под баню, впаялся буквой «Г» посредине пустой территории, одним торцом — ко входу, другим — к выходу. Миша и Иосиф Аркадьевич вошли туда первыми. В их обязанности входило принимать разделенные группы, выискивать больных чесоткой и другими кожными заболеваниями. Контролировать раздачу мыла. Обрабатывать одежку дустом. Далее — дезинфекционная камера.

Пока медики оглядывались, помещение наполнялось гулом человеческих голосов, звоном шаек, плеском воды.

Зеки рассеялись по бане, просачивались небольшими группами, попутно махнувшись барахлом. У окна длинного, словно коридор, предбанника блатари лихо рубились в самодельные карты.

— Черт возьми! Ни дать ни взять — микробная толчея! — уныло приметил Миша. Растерялся и Иосиф Аркадьевич. Мелькание голых тел усиливалось.

— Стой, парашник! — вырвался стоящий сзади Петр и прыгнул овчаркой на широкоплечего гиганта. На волосатой груди великана синел выколотый орел с распахнутыми крыльями, когтивший обнаженную красавицу. К удивлению Миши, гигант и не думал сопротивляться, остановился почтительно. Остановились в ожидании и другие, следовавшие по пятам.

— Мужики! Живей шевелись! Помогите докторам! — скомандовал Петр. — Вот дуст. Ты сыпь на меха, а ты, да, ты — ноги в руки! Бегом в вошебойку, развешивать тряпье!

Помогать Петру стали картежники. Беспорядочная суетня прекратилась. Иосиф Аркадьевич встал на выходе из моечной, контролируя помывшихся, а Миша пошел раздавать кусочки мыла входящим в баню. Попутно он следил за режимом работы дезинфекционной камеры.

Через каждый час отвинчивались металлические болты ее тяжелого затвора. Те, кто был рядом с камерой, драпали в разные стороны. Из разом раскрытых створок, как из котла паровоза, выхлестывали мощные струи пара, расстилаясь по полу, поднимаясь белыми горячими клубами к стенам и потолку. Обслуга камеры через некоторое время залезала внутрь и, путаясь ногами в трубах, рукавицами сдергивала с крючков накаленное барахло, выбрасывая его кипами вон. Не медля гнали голых людей из моечной. Те ворошили белье, находили свое исподнее, штаны и рубахи, одевались, тут же получали оплеухи от законников, торопивших их к выходу. Умотавшись к концу банного дня, Миша проведал Иосифа Аркадьевича. Плюхнулся на лавку около шефа.

— Устал, Миша?

— Да, Аркадьевич, досталось…

— Лепилы, что кемарите? Там мужик в камере закупорился! Спасать надо, — крикнул вбежавший парень.

Иосиф Аркадьевич с Мишей вмиг проскочили в дезинфекционную.

Камера уже была открыта. Выдыхала из-под густой завесы одежд остатки пара. Внизу, между трубами и развешанными портянками, показались два белых лица.

— Дышать трудно, дюже парит!

— Вылезай, хлопцы!

— Давай, давай, ищи его!

Лица исчезли.

Миша прислушался к разговорам вокруг. Залезшего в камеру звали Иваном Воином: «работал под дурака», а может, притворялся, «восьмерил». Когда настала очередь загружать камеру, он вполз незаметно между остывших паровых труб. Его, не приметив, занавесили, закрыли, включили пар. Вдруг санитарам почудился крик — там, внутри. Через минуту раздались явственные стуки в железную перегородку…

«Попали мы с Аркадьевичем. Влетит нам, ох как влетит», — отчаивался Миша, внимая взбудораженным голосам.

— Тащат!! — всколыхнулись вокруг.

Из камеры опять вылупились два белых лица.

— Помогите, — сказал один из них и полез назад.

Несколько смельчаков кинулись на помощь. Тяжело дыша, выволокли застрявшего в хламе белья Ивана. Любопытные скопились, сдвинулись над пострадавшим. Иван Воин лежал на бетонном полу. Кирпичное лицо его будто треснуло. Глаза, словно выбитые, плавали в орбитах. С розовых, как червяки, рук сползала, мотаясь серыми тряпками, живая кожа.

Иосиф Аркадьевич, пыхтя и обливаясь нервным потом, вкалывал шприцем один укол за другим. Миша растерянно поливал лежащего неизвестно откуда появившимся рыбьим жиром. Воин молча перекатывался по полу. Слезавшая кожа отдиралась, приклеиваясь к плиткам.

Через час дюжие санитары из «скорой помощи» с трудом погрузили его и отвезли в сангородок.

Поздно вечером уже в зоне узнали, что Иван Воин скончался, не приходя в сознание.

Лысый майор медицинской службы, добродушный толстяк Максимов вызвал Иосифа Аркадьевича на вахту, слегка пожурил за халатность, но, узнав, что заключенный доктор окончил одновременно с ним Московский медицинский институт, ударился в воспоминания о преподавателях, о студенческих казусах. И, сгорбившись от собственной брюхатости, добавил:

— Парадоксов в жизни хватает. Был у нас в позапрошлом году пожар на вашей бывшей зоне[27]. Привезли к нам оттуда мужичка. Кажется, родом из Эстонии. Сангородок всех кандидатов на тот свет, знаете ли, примет. По площади ожога картина у эстонца одна — с летальным исходом. Так он, подлец, накопив в каптерке несколько банок сгущенки, отказался их употребить. Это в свой смертный час! Жрал только казенные харчи. Из-за протеста, видите ли, к властям. Ну и дал дуба, так и не вкусив посылки из дома. Что вы скажете, коллега? Чудно, а?..


В санчасть Иосиф Аркадьевич вернулся совершенно успокоенный.

Побег

Опять баня. На полу шла санитарная обработка меховых вещей. Нательное белье, раскиданное по керамическим плиткам, не принимали в расчет.

— Что вы делаете? — спохватился Миша, когда Петр с помощниками ссыпал в чью-то новую рубаху и штаны полный пакет ядовитого порошка.

— Этому подлюке мало, — подытожил Петр, завязав рукава рубахи в узел. Харкнув в чистый воротник, он еще пустил струю мочи на лежащие штаны.

«На кого-то зуб точат», — подумал Миша, торопливо пробираясь в предбанник. В низком предбаннике на лавках нахохленно сидели три надзирателя.

Один из них, в погонах старшины, обернул к Мише круглую, как блин, физиономию, заголубел глазками в улыбке, протянул початую пачку «Беломора».

— Закуривайте, — вежливо предложил он. — Вы не знаете, случайно, зачем ваши больные ошиваются в санпропускнике?

— Случайно я ничего не знаю, — парировал Миша. — Наши больные, начальник, лежат в зоне.

Старшина выразительно посмотрел на других надзирателей — видели, мол, фрукт?..

Допрос прервался неожиданно появившимся Колькой Бардаком. Старшина по-свойски подмигнул Кольке. Мише же скомандовал устрашающе:

— А ну, кру-гом марш!

Миша послушно вышел. С моря веял свежий ветерок. Небо было такое чистое, что с высоты зоны просматривались далекая дуга горизонта и чуть заметный берег Сахалина.

А у ворот поспешно строили по пятеркам и немедля выводили на улицу. К такому кое-как вымытому, полуодетому строю заключенных примкнул и Миша. Бородатый человек, весело шагавший рядом с Мишей, ткнул впереди шедшего соседа:

— Петров, теперь Лешке крышка! За Севастьянова блатные не простят.

— Скажи, что с Севастьяновым? — заволновался Миша, обращаясь к бородачу.

— Что темнишь, сам ведь с кодлой дусту Лешке насыпал.

— Да я ничего не знаю, черт лопоухий!

Борода молча перешел в другой ряд.

Лишь в санчасти Иосиф Аркадьевич поведал шепотом ошеломленному Мише о Севастьянове. Дело было так.

Севастьянов бежал, переодетый в форму младшего лейтенанта, с фальшивым пропуском оперчекотдела на руках. Когда партию заключенных вели в баню, он пробрался к середине партии, ничем не отличаясь по одежде от остальных. Дошли до поворота. Севастьянов снял сходу лагерную куртку, штаны, оказался в офицерском кителе и галифе. Самоуверенно рассек толпу арестантов, обошел вольным манером конвой. Только когда мылись, кто-то улизнул на вахту и доложил о побеге. Теперь-то Миша сообразил, в чье шмотье Петр справил нужду. Понял еще, как ошибался, принимая Сашку Севастьянова за другого человека.

Еще за два месяца до побега неизвестный Сашка неожиданно прибыл в санчасть.

— Наш человек, — кивнул Иосифу Аркадьевичу Петр.

— Наш значит наш, — подтвердил доктор и поселил новичка у окна, на нижней полке вагонки.

Миша впервые столкнулся с ним на высоком крыльце амбулатории. Бронзовая антика лица, ярко-зеленые глаза, вдумчиво следящие за собеседником из-под лакированного козырька мичманки, да и весь облик молодцеватого атлета вызвал у Миши в тот час нескрываемую симпатию. Но разговор, повернутый Севастьяновым к политике, к злой критике советских вождей, насторожил Мишу. «Уж не провокатора ли подослали к нам?» — подумал он и круто переменил тему беседы.

Разговор явно не клеился. Оскорбленный недоверием Сашка ушел в барак. А Мишу кликнул Иосиф Аркадьевич — надо было разобрать шкаф с остатками лекарств.

Позднее Миша почти не встречался с Севастьяновым: в зоне вспыхнула эпидемия дизентерии. Медики разрывались на части, бегая по зоне с лошадиными дозами бактериофага. Севастьянов часто исчезал, не приходил на свое место по нескольку дней. Однажды после врачебного обхода Миша вернулся в стационар. В углу секции, где лежали законные воры, четкий голос читал книгу о восстании рабов в Древнем Риме. Больные увлеченно слушали чтеца. Тот дополнял юдоль древней империи собственными соображениями о нынешней тирании на одной шестой земли.

Это был Сашка Севастьянов, в неизменной мичманке с лакированным козырьком.

— Не пора ли угостить вас Есениным? — неожиданно предложил он слушателям.

Бережно отложил книгу. На побелевшем лице замерцали фосфорическим блеском расширенные глаза. Скрестив руки на груди, как бы сдерживая внутреннее волнение, он нараспев начал декламировать.

— Стой, Сашок! Крой своими! — взвизгнул после двух-трех стихов один из восторженных почитателей поэзии.

— «Лица худые и желтые, словно лимон, — молитвенно закачало Сашку. — В этой стране Лимонии, где драконов закон…» — но тут же смолк, увидев Мишу.

Беспредельники мутно уставились на фельдшера недовольными взглядами. Миша догадался — он лишний. Бочком убрался за дверь. В коридоре Петр объяснил ему:

— Наш культурно-воспитательный час. Зачем мешать, Михаил Аронович? Ребята могут обидеться.

— Петро, а за что влип Севастьянов? — не утерпел от любопытства Миша.

— За бабки. Знатный гравер, — с уважением ответствовал Петр. — Мастырит линковые очки и саргу[28]

Недели следовали за неделями. Хлипкая грязь в зоне каменела, лужи стали покрываться бельмами льда. Севастьянов все чаще и чаще заходил к Петру в кабину санобслуги. Здесь он резал картон на мелкие квадраты, оклеивал бумагой. Согнувшись, размалевывал самодельную тушь на своей большой ладони. Когда фельдшер с доктором, вконец уставшие, вваливались в покои, он моментально испарялся. «Карты, стервец, делает для блатных», — думалось Мише.

Сейчас, после побега, Иосиф Аркадьевич и Миша знали, какие «карты» изготовлял Севастьянов. Где же ты, Сашка? На какую тропу выведет тебя кривая? Или по тебе гудит паровоз, отправляющийся от порта Ванино на Комсомольск? А может, ты лежишь с девятью граммами свинца в остывшем сердце?

Не знал, не ведал Миша, что скоро встретится с Севастьяновым в темном металлическом трюме коробки, плывущей к Колыме. И предстанут перед белым халатом придурка, выдравшись из беспредельников, ободранная казенная куртка, худющая физия, остриженный под машинку лоб. В упор зазеленеют глаза, и на изумленное Мишино: «Это ты, Севастьянов? Как же так?» — он гордо бросит:

— Кто, как не я, лепила? Пусть эти дешевки за моей спиной хоть раз подумают о свободе. Постараются стать вольными. Ну хоть на одну минуту.

Письмо

Длинные сероватые гробы бараков вкопались — один к другому — вдоль берега моря. От порога до порога — утрамбованные дорожки. Моросит мелкий дождь. У входов поблескивает скользкая холодная глина. Десяток бараков отделяется от остальных квадратом высоких заборов. По горизонтальным перекладинам столбов сверх ограды натянута колючая проволока. Ее струнные ряды пересекаются в углах, где возвышенно торчат свайные хижины вышек. На них — пулеметы, прожектора. Ну, и «попки». Вечереет. Зажигаются высокие лампы. Лучи прожекторов скользят вдоль штакетников и забора, пламенеют на соструганных сучках досок. В решетках оконцев вылупляется тусклый лампадный свет.

Через невидимо-темное море ползут светлячки.

— Скоро наш этап. Вот они, коробочки, — грустно говорит Иосиф Аркадьевич, облокотясь на перила крыльца.

— Поплывем, Аркадьевич, вместе, — успокаивает притулившийся рядом Миша.

Они в хлопчатобумажных темно-серых рубашках и брюках. Спереди — накладные карманы. В отличие от других, одежду им, придуркам, выдали со склада новую, первого срока. Щуплый доктор с чаплинскими усиками и залысинами да еще с комическим беспокойством черных глаз кажется Паташоном рядом с фельдшером. Юный помощник на голову выше. Миша смахивает дождевые капли, залетевшие на лоб.

— Каждый трюм рассчитан на две тысячи; если подгонят две коробки, всех не возьмут, — чеканит рассудочный Иосиф Аркадьевич. — Тогда будем гужеваться здесь всю зиму, а там отхлопочем у майора обратный этап.

— Неплохо бы, — соглашается Миша. Он вытаскивает из кармана пару папирос, аккуратно завернутых в тряпицу. Закуривают, пускают дым, наслаждаясь запахом табака.

— Что обидно, Мишка, — в голосе Иосифа Аркадьевича фальцетом дрожит гнев, — обидно, что осталось мне до воли два года — и закандёхают хрен знает куда… Знаешь, — оживляется он, — боюсь за свою половину. Она у меня такая — пожар!.. Теряет сознание от страсти. Эмоции на первом плане. А познакомились мы чисто случайно. Тогда я жил на Колхозной площади…

Миша мигом переносится в далекий, как сказка, город.

— А рядом — Трубная, — восклицает он, желая, чтобы Иосиф Аркадьевич вспомнил еще что-нибудь столичное.

— Да, рядом Трубная, Садовое кольцо, — щурится Аркадьевич. — Переехал я к Ленке. Тесновато: койка к койке ее матери. Комнатуха обшарпанная, в старом двухэтажном домике на Мытной. Если помнишь, там угловой продовольственный магазин «Три поросенка». А зацапали меня за отца. Его как старого партийца расстреляли. Мне же пришили семь тридцать пять. Социально опасный… Как тебе кажется, — переменил тему Иосиф Аркадьевич, ткнув носом Мишино ухо, — почему она не отвечает на письма? Сколько я их отправил! Может, того… ее сунули в конверт? Нет. Не может быть: развод оформлен, красную корочку не отобрали. И теща отписала хорошо. Что скажешь, Михаил?

Миша молчит. Он переносится на Усачевку, здоровается с восторженными друзьями, обнимает слабенькую маму, гладит валик старого дивана — там еще пружина в середине выпирает — и смотрит не насмотрится через окно на шумный от детей и домохозяек двор.

— А что, если она загуляла?.. — запинается Иосиф Аркадьевич. — Я катану ей письмо, что достану ее и на краю света. Куда бы она ни спряталась. Своей рукой выцарапаю. Не уйдет, сучара! — всхлипывает врач. — Немедленно, не теряя ни секунды! В кабинку, — Иосиф Аркадьевич хватает Мишу за руки и уводит в барак.

В маленькой кабинке санчасти, отведенной для жилья медицинского персонала, стоят вагонка, два табурета и обструганный щербатый стол с настольной лампой. За перегородкой матюкаются, покашливая, больные. На верхней полке вагонки виден лоснящийся нос спящего санитара Петра. Доктор нагибается к нижней полке, где находится его постель, достает из-под подушки узелок, развязывает его, вытаскивает из кипы бумаг конверт, чистые листы для письма.

— Ну вот! — обнимает врач молодого земляка. — Садись! Ты ведь сочинял стишки, за что и угодил сюда. Так сделай мне доброе дело, Миха! Сочини, отрифмуй моей-то… Даю тебе полную волю. Но чтобы с чувством было, пойми меня. Правду о любви… Пусть поплачет на миг. Ну, давай же, — лихорадочно торопит он.

Миша садится у окошка, трогает решетку, глядит на снующие вдоль заборов лучи прожекторов. Напряженно сосредотачивается. Взгляд застопоривается в одной точке.

— Записывай, Аркадьич, — говорит он решительно. —

Нас разделила пропасть расстояния.

Решетки тень клеймит мое лицо.

Любимая, ты вспомни, как заранее

Мы встречи назначали… То кольцо…

Забуду ли Садовое колечко?

Меня оно кружило и вело

Опять к тебе, любимое сердечко,

Опять в Москву, в «родимое село»!

— О Леночке, о Леночке! — щебечет Иосиф Аркадьевич.

— Да… Леночка… Ты бродишь по бульварам…

Арбат, Плющиха — улицы кривы.

Тобой дышу, объятый нежным жаром.

Разлука наша до какой поры?

— «Леночке от твоего Оси. Целую крепко-крепко», — заканчивает «свое» письмо Иосиф Аркадьевич.

Письмо попало к оперуполномоченному Кулебякину. Он прочел его не спеша и, молча усмехнувшись, аккуратно разорвал.

Иосиф Аркадьевич и Миша в тот день поднимались по трапу парохода, следовавшего на Колыму…

Сходка

Приморский вечер залил фиолетовым лаком стекла окон. Чуткое безмолвие сулило грозу: блатари необычно тихо, почти незаметно вымелись из стационара. Омертвела и зона — в ней вместо полутора тысяч зеков осталось от силы четыре сотни, а может, и того меньше. Бараки опустели… В предпоследнем этапном угоне Чалдон предостерег Иосифа Аркадьевича, чтобы тот держал ушки на макушке — средь ворья застряла на пересылке самая неуправляемая «махновщина»: мелкое шакальё. За них бы не поручился никто. Даже мелюзговые паханчики покинули санчасть. Тотчас перебрались в воровской барак. На открытом месте, посреди своего тамбура Миша обнаружил зазубренный, никуда не годный тесак. Уход воров и подкинутое не без злого умысла оружие — недоброе предзнаменование. В тревожном ожидании чего-то пакостного медики остались наедине. Иосиф Аркадьевич решил закрыться: накинул крючок, задвинул дверную щеколду. Но себя разве так спасают?

— Подскажи — как? — растерялся всегда находчивый врач.

Миша не нашел ответа. Запинаясь, сказал:

— Придется ждать!

Ждать пришлось чуток.

— Лепилы, где вы?

Грохнула щеколда, сорвался крючок. Влетела чертова дюжина неизвестных молодчиков.

— Попрятались! Ну, шевелись! Крабы вверх! Морды к стене!

— Санька, лови кишень[29]! Спихни углы[30]! Ишь, сколько косяков зацапал[31] коновал. О-о! Шкары, правилки, лепень[32]! Братва, кажись, бочата[33] в заначке!

Доктор не выдержал грабежа — повернулся, изловчился выскользнуть из рук стерегущего. Влез в гущу расхитителей. Судорожно вцепился в чемодан.

— Это мое. Не отдам!

Бандиты выхватили ножи.

Миша поспешил на защиту — разорвал живую стену и заслонил собой Иосифа Аркадьевича.

— Вы что? На кого прете? Здесь — Красный Крест!

— Брысь! Отчаль, Михаил Аронович! Лепила еще спляшет на сходке. Должон дать отчет, кому чернуху кидал, кого технически угробил отравой. Фершал! Ты оставайся тут за хозяина. Канаем, хлопцы!

— Нет! Я — только с врачом и никуда больше.

— Ну и вали к своему кирюхе!

Иосифа Аркадьевича и Мишу под остриями заточек спровадили в воровской барак. Там их прислонили к столбу, уходящему к стропилам. Они сами догадались чутьем сдвинуться ближе, стать спиной к спине.

На двухъярусных нарах рисовались белые нижние рубахи, кальсоны, грязные ступни. Книзу выставились гроздья голов. Паучьи глаза так бы и съели приведенных, с любопытством предвкушая расправу.

— Попались, куркули!

— Умыть бы плешь мойкой!

— Да проще — полотенцем! Удавить, и баста!

— Атанда! Атас, огольцы!

Гвалт по ярусам сразу стих.

«Начало сходки», — подумали одновременно пленники.

С нар спустились крепыши-распорядители, шуранули тех, кто вольно разлегся на полу. Этим решительным крепышам и предстояло открыть сходку.

— Воры! Слухай! — начал один из них. — Воры, ставим вопрос: что сотворить с лекарями? Сколько они обещали — одна брехня. Куды затырили калики? Ага, нет слов! И начальству продались, чтобы ловчее угнать нашу масть на Колыму. Порешим их? Кто «за»? Голосуйте! Лапы выше! Еще будем трёкать?

У Миши складывалось странное впечатление, будто он присутствует на захолустной партийной конференции, где некая ячейка заранее выставила оратора и подсчитывает голоса. Мелькнула мысль, что и сюда проник унитазный дух казенщины. Но время торопило, и, забыв обо всем, Манькин подался вперед:

— Я пришел сюда сам, добровольно. Разве вы имеете право судить врача? Он ликвидировал в зоне эпидемию дизентерии. Он спасал ваши жизни. Грамотный врач! Не чета самозванным лепилам. Если вы уделаете его, о том узнает верхушка ГУЛАГа… Никто из медицины…

— Спрячь язык в задницу, фершал! Рога посшибаем!

Неожиданно на общий обзор вышел Уголек — авторитет воровского центра. Его случайно задержали на пересылке из-за неудавшегося побега. Иосиф Аркадьевич не раз спасал этого наркомана-узбека, любителя больших доз какой угодно микстуры, лишь бы «ловить кайф».

— О чем речуга? — небрежно вопросил он, поскрипывая щеголеватыми унтами. — Кто привел лепил?.. Чего? — вспыхнул Уголек, получив разъяснение. — Вас моль чокнула? Кого хотите превратить в мясо? Иосифа-Аркашку? Мое слово — кончай самосуд. Желаю знать, кто возражает, а?

Охотников не нашлось. Миша удовлетворенно вздохнул — «народ» по-пушкински безмолвствовал. После кратких дебатов коллег водворили обратно в санчасть… Туда влетел начальник режима. Ему якобы полагалось предотвратить расправу. Как всегда опаздывая, он недовольным тоном порекомендовал врачу убираться отсель подобру-поздорову.

— Вы, Манькин, оставайтесь. Вам ничего не грозит. Продолжите дело, заменив этого типа.

— Благодарю за доверие, гражданин начальник. Позвольте уйти вместе с Иосифом Аркадьевичем.

— Как хотите! На днях выметем Ванино до последнего человечка. Вы все встретитесь в трюме «Джурмы», — равнодушно резюмировал режим. — А теперь — живо — к вахте!

Трюм «Джурмы»

Заунывно завыл далекий береговой гудок. Тусклая лампочка качнулась, вырубая из темени искристые от инея шпангоуты, ряды клепки в обшивке трюма.

— Поплыли! — вздохнул сосед Иосифа Аркадьевича, остроносый блондинчик, врач соседней зоны.

— Поплыли… — прошелестели другие.

Единственный больной, ссученный вор Колокольчик, мучительно харкнул, выпростал руку из-под наваленного на него слоя одеял, погрозил кому-то кулаком.

Миша знал, к кому относилась немая угроза. Вчера, когда зоны вычистили от заключенных, из последней группы голых блатных, проигравшихся до нитки в карты и отделенных от остальных, выскочил Колокольчик. Остервенело кинулся с ножом на спокойно стоящего лейтенанта Кулебякина. Хладнокровный Кулебякин пистолетным выстрелом свалил ворюгу у своих ног и, отвернувшись, распорядился:

— Волоките его с остальной сволочью в трюм!

Надзиратели схватили Колокольчика за ноги и волоком протащили к причалу. Тут он, отстукав головой все ступеньки трапа, попал наконец к врачам. Пуля застряла в могучей правой лопатке. Врачи успели уложить раненого на нижнюю полку, туго перевязали рану индивидуальным пакетом.

— Прости-прощай, родная сторона! — невесело улыбнулся Иосиф Аркадьевич и повел глазами по сторонам тесного кубрика. Нары в два этажа вспухли от обилия матрасов. В верхнем левом углу чернели рюкзаки, набитые медикаментами и сухим пайком.

Врачебная команда, не мешкая, постелила наволочки, разложила на них буханки хлеба вперемежку с рыбными консервами. Блондинчик, игнорируя саркастическую мину Мальского, вскарабкался к рюкзакам и весело заверещал оттуда: «Лезьте, коллеги, на медицинскую сходку!».

Действительно, персонал должен был распределить обслуживание этапа меж собой.

Пароходный трюм набили основательно — до трех тысяч. Как и на пересылке, их разделили по воровским мастям в разные отсеки. Иосифу Аркадьевичу достался незнакомый «сучий» отсек. Миша должен был обслужить свою «махновщину».

На следующий день, утром, врачи, похватав санитарные сумки и цепляясь за поручни крутого трапа, полезли на палубу. Перед уходом Колокольчик поманил Мишу.

— Скажи, лепила, моим, что я здеся! Пущай помогут. — Одутловатое лицо его, покрытое веснушками, тревожно замаячило на подушке.

Палубу и пароходную оснастку покрыл белым-пребелым слоем пахучий снег. Врачей опьянил и он, и ослепительный простор чистого неба. За бортом кренилась набок линия горизонта. Отшлифованные прозрачно-зеленые громады волн подступали вплотную, ныряли под борта, поднимая пароход, вкатывались и выкатывались то с одной, то с другой стороны.

Равномерная качка, резкий шквальный ветер с холодными брызгами отрезвили медиков. Краснопогонный конвой беспечно покуривал у задраенных люков, небрежно пропуская подходившие белые халаты.

Не спеша открыли замки, подняли решетки и опустили в каждый отсек по лестнице. «В деревне так откупоривают погреба для приехавших гостей», — подумал Миша.

Иосиф Аркадьевич, шутливо перекрестившись, как ангел спланировал вниз, в людскую кашу. Из глубин прокисшего трюма спешили к врачу страждущие. Иосиф Аркадьевич прорвал плотное кольцо и, вглядываясь в едва различимое нутро, пошел на свет далекого фонаря.

— Доктор, здесь человек тебя просит, — окликнули его с верхних нар.

— Айн момент! — поспешил доктор.

На крупных цветах широко расстеленного одеяла лежал парень. Под копной льняных волос ледянисто застыли голубые глаза, опрятная шелковая тельняшка скульптурно обтягивала рельефную мускулатуру груди.

— Ну, что там у тебя? — лениво потянулся парень к сумке Иосифа Аркадьевича. — Нет, не пойдет! Для меня слабо. Дуй обратно, а завтра неси в ампулах. На, задаток! — в ладонь доктора легли ручные часы.

— Что вы! — воспротивился врач, возвращая часы. — Получите свое — тогда и поговорим. — Он поспешно спрыгнул с нар и начал рассовывать в протянутые руки таблетки, порошки, мензурки.

У люка его встретило трио звонких голосов, поющих под гитару. Раздвинув ноги, обняв друг друга за плечи, поющие стояли, освещенные выходом. На их бритых затылках — невесть откуда занесенные широкополые соломенные шляпы. Обветренные физиономии подставлены под освежающий ток морского воздуха.

«На свете глупый парень жил. Ро-ле-лям, лям, ро-ле-лям-лям!

Одну он девушку любил. Ро-ле-лям, лям, ро-ле-лям, лям!»

Иосиф Аркадьевич опять на снежной палубе, а из задраенного люка рвется к воле, разносится незамысловатая песня.

Волны, окрапленные размазанными плевками пены, сталкиваются гулко, подбрасывают пароход так, что в животе обрываются внутренности…

Весь следующий день на море штиль. Небо покрыто непроницаемыми серыми облаками.

Мишу в «махновском» трюме задерживает пара ушастых тонкошеих юнцов.

— Докторишка, погоди. Ты был в сучьем трюме?

— Был не я, а другой врач!

— Как там? Чай, рассказывал тебе?

— Говорил, говорил… Все в тельняшках… И при бочагах…

— Эх, нашу мать! Нас бы туда…

* * *

Через несколько дней на трапах и тросах парохода появляется постоянная ледяная корка. Море спокойно, как зеркало. По водной глади плывут ледяные двух-трехметровые ватрушки. На западе — чуть заметная, слабая полоска тумана — это дальневосточные берега.

Проходит неделя плавания. Паек — на исходе, медикаментов нет. На нижних нарах бредит Колокольчик. Когда в знобящую рань врачи вяло выбираются на палубу, они столбенеют от неожиданности. Пароход приближается к четкой гряде береговых сопок, входит в ледяное серое поле протяженной бухты. Впереди черной точкой проламывается ледокол. Бухта сужается, огромными лапами отвесных скал распахивает медвежьи объятья. Постепенно на заснеженных берегах появляются квадраты построек. Вот и пирс с усами кранов. Пароход разворачивается, победно гудит. На причале из крытых брезентом грузовиков высыпают фигурки солдат. Мишу, Иосифа Аркадьевича и остальную обслугу из зеков выгоняют с палубы.

Они взаперти не видят, как первыми на берег выводят беспредельщину. Авторитеты выскакивают вперед, зябко кутаясь в овчинные полушубки. Они не видят, как Левка Буш, засунув руки в косые карманы полупальто, вытягивает острый носок элегантного сапога, осторожно перекатывает ногой небольшой комок смерзшейся земли.

— А грунт-то какой! — выпаливает он.

Хипеж

— Так вот он какой, гроза ванинской и магаданской пересылки! — с уважением и страхом подумал Миша, встречая у дверей барака приземистого, плотного мужчину с широкоскулым монгольским лицом и голубыми раскосыми глазками. Одет был Олейников в чистую лагерную телогрейку, подбитую мехом, на ногах — пушистые полярные унты; лоб плотно обтягивал пилотский кожаный шлем с мотающимися ушами.

Он пронесся по помещению и остановился над нагнувшимся доктором, который перевязывал обмороженные пальцы ног этапному узнику.

— Прошу дать мне бумагу для письма! — приказал новоиспеченный вождь беспредельщины.

Не оборачиваясь, Иосиф Аркадьевич ответил просто:

— У меня нет никакой бумаги!

— Артист! Наслышался о твоем нраве. Но насколько ты — курва, настолько я — блядь! — по-змеиному прошипел Олейников.

Вышел, громко хлопнув дверью.

Когда Иосиф Аркадьевич кончил работу и сел с Мишей похлебать тюрю (накиданный в кипяток хлеб), к ним заскочил Пемпик.

— Слушай сюда! Я предупреждаю благородно — мотайте удочки, уходите сразу. Поняли? Мало вам ванинской сходки?

— Уяснили! — озадаченно промямлил доктор, хотя неясно представлял, откуда может грозить опасность.

Через десять минут Миша и Иосиф Аркадьевич в безопасной вахте вызывали дежурного офицера. Вскоре их вывели из «махновской» зоны, затем переправили в санитарный городок.

Магаданский санитарный городок на пересылке — это чистая койка вместо жестких нар, отсутствие всяких воровских владычеств, хотя живущие здесь болели, как в футболе, за «честноту».

…Прошел декабрь. Иосиф Аркадьевич с Мишей окончательно освоились, прижились в городке, только работали они теперь на разных объектах.

Однажды вечером, когда доктор уже снимал сапоги, чтобы завалиться спать, вбежал взволнованный Миша:

— Аркадьевич, на пересылке хипеж! Знаешь нашу столовую? Иду я мимо. Только завернул за угол, где калитка в заборе, гляжу: в десяти шагах от меня — рубка. Весь цвет беспредела против мужиков и честноты. Прыгают друг на друга с ножами! Машут топорами, ломиками… визжат!.. На моих глазах убили Цыгана — кайло вошло в затылок, а из подбородка вышло. А потом с вышек как дали из пулеметов — все полегли живыми и мертвыми. Я тоже — носом в снег. Встал по приказу надзора. Он связывал тех, что остались в живых. Так-то, Аркадьевич!

Наутро от дневального Миша узнал все подробности. Из «махновской» зоны был снаряжен отряд в столовую — для получения продуктов. В кухне «махновцы» прикололи ножами главного повара, обчистили все полки и, радостные от успеха, ринулись напролом в рабочую зону. Тут-то и была поднята тревога. Мужики, только что вернувшиеся с работы, вместе с «честнотой» кинулись врукопашную на озверевших «беспредельников». Остальное Мише было известно лучше других.

Когда обеспокоенный Иосиф Аркадьевич проходил на работу мимо зоны, где помешалась честнота, у закрытых ворот стоял Олейников. В каждой руке — по колуну. На широкоскулом лице предостерегающе плавились злые огоньки голубых глаз. Из «махновской» зоны напротив выбегали через калитку группки людей. Шмыгали мимо — в санпропускник, куда и поспешил Иосиф Аркадьевич.

А в обед Мишу увезли для работы в бане. В кузове покрытого брезентом автофургона ехали человек двадцать. Среди них, зажатый с двух сторон надзирателями, сидел, весь перебинтованный, странно знакомый человек.

— Чалдон! — вырвалось у Миши. — Чалдон, как же это так?

Чалдон угрюмо зыркнул потупленным взглядом.

Сидящий рядом с Мишей молодцеватый, лихой вор-честняга из чеченов исподтишка дернул его — молчи, мол!

Когда на полпути надзиратели остановили машину и вывели понурого Чалдона, чечен укоризненно выговорил Мише:

— Фрей ты, фершал. Нашел с кем разговаривать! Это ведь настоящий бандит и головорез. Он с тебя последнее снимет и спасибо не скажет!

… … … … … … … … … … … … … … …………..


Золотые звезды погон аккуратно поблескивали на широких плечах капитана госбезопасности Кулебякина. Он привычно хрустнул хромом начищенных сапог, расправил бабочки галифе и, благоухая тройным одеколоном, подошел к окну. По сияющему горизонту, как по ободу тарелки, шли двое. Их тени медленно проплывали города и села. Один из них нагнулся и поднял окурок — маленькую искорку, брошенную, видимо, конвоиром.

— Падлюка ложкомойная, — остервенел другой. — Что, тебе пайки мало?!

— Пошел ты, сука! — пыхнул окурок. — Схаваю с говном!

Кулебякин сделал ладонь козырьком, сожалея, что нет бинокля. Вон они, нарушители закона и режима!

А они шли по горизонту, ожесточенно поливая друг друга матом, размахивая руками. Они шли, не отставая друг от друга ни на шаг. Тени их, круто расширяясь вниз, затопляли крыши сел и городов. Сверху плыло ощетиненное лучистыми штыками солнце.


Александра Берцинская