Нина Ивановна Гаген-Торн (1900–1986). Красавица и умница. Дочь профессора Военно-медицинской академии. Выпускница Петербургского университета. Поэт и прозаик — ученица Андрея Белого. Ученый-этнограф — ученица Тана-Богораза и Штернберга. В юности — экспедиции на русский Север, самостоятельная научная работа. Блестящее, многообещающее начало.
Такой была увертюра. А потом — жизнь: тюрьмы и лагеря Колымы — Сеймчан, Эльген, Мылга. После небольшого перерыва, за который Нина Ивановна успела вернуться в Академию наук, подготовила кандидатскую диссертацию, — новый арест, на этот раз — мордовские лагеря. И там, в лагерях, огромная духовная работа: запомнить, запечатлеть в слове, сплавив воедино лиричность поэта и точность ученого.
«В страшной жизни, где люди носили платье с номерами, не имели связи с нормальным бытием, встретить человека, как бы витающего над всем лагерным ужасом, — чудо. И этим чудом была встреча с Ниной Ивановной Гаген-Торн…»
Это из воспоминаний К. С. Хлебниковой-Смирновой из Таллинна. И дальше:
«Встретилась я с Ниной Ивановной в Мордовии, в Потьме, в 1949 году. Я после брюшного тифа находилась в полустационаре третьего лагпункта. Лежали мы на сплошных нарах, больные, занятые своим горем. Почти все были обвинены в преступлениях, которых не совершали. К нам приходила, нам служила известная своей добротой Нина Ивановна. Она не только старалась облегчить нам физические страдания, но и душевные. Читала свои и чужие стихи, рассказывала об экспедициях. И мы на какое-то время забывали о своей доле горькой…
Нина Ивановна работала в лагерной обслуге “конем”. Она говорила: “Конь — благородное животное. Хорошо быть конем!” (Несколько женщин впрягались в телегу летом, в сани зимой и возили бочку с водой то в столовую, то в больницу. Возили они и дрова. Труд тяжелый, а женщины были пожилые…)
На 10-м лагпункте было много украинских больных девушек. Нина Ивановна устроила академию — занималась с девушками русской литературой и историей. Впоследствии некоторые из них поступили в университет на филологический. Кроме академии Нина Ивановна написала там большую поэму о Ломоносове, которую во время обыска отобрали лагерные надзиратели. Оперуполномоченный сказал Нине Ивановне: “Пишите и приносите ко мне на хранение. Когда освободитесь, я ее вам пришлю по почте…” Сдержал слово, прислал в Красноярский край, где Нина Ивановна оказалась в ссылке…»
Ничто не изуродовало ее души, не сломило. Улыбка — на всю жизнь. Когда однажды фотография Нины Гаген-Торн была опубликована в газете, в редакцию посыпались письма, некоторые просто с фотографиями неопознанных загадочных женщин: «А может быть, это она?..» Само явление красоты взволновало, растревожило.
Возвратившись после освобождения в родной Ленинград, Нина Ивановна еще много лет работала в этнографическом музее, опубликовала более полусотни научных статей, две книги. И не прерывала литературного творчества: написала две книги прозы, воспоминания, книгу стихов (ее поэтический дар знали и ценили А. Ахматова и Б. Пастернак)…
Илья Сельвинский писал Нине Гаген-Торн в 1964 году:
«Дорогая Нина Ивановна! С глубоким волнением прочитал Ваши стихи. В них захватывает подлинность переживания. Это гораздо выше искренности, которая иногда у некоторых поэтов как бы смакует боль и этим впадает в кощунство. Вы очень верно сказали: “О боли надо говорить простыми строгими словами…” Именно так Вы и говорите.
Ужасно жаль, что в наше время, запутавшееся в далеко не диалектических противоречиях, Ваших стихов нельзя опубликовать. Но не падайте духом: придет и для них время — иное, освобождающее.
Вы в этом отношении не одиноки: целые романы и трагедии спят в берлогах, ожидая весны».
В. Шенталинский
Сила слова
Они шли гуськом, друг другу в затылок, чтобы не сбиться с тропки и не провалиться в промоины, где быстрый поток пробил лед, образуя черные полыньи. Снег, острый и колючий, как град, хлестал в спины. Они все сжались, втягивая шеи в бушлаты и стараясь защитить щелки, куда забивался ветер. Был восьмой час, и до рассвета оставалось еще часа два. Не сбиться с тропы помогала белизна снега: на этой непорочной чистоте была ясна и чернота полыньи, и тени от поваленных, засыпанных снегом деревьев. Опасность оставалась в том, что мелькающий падающий снег слепил глаза и накрывал белым покровом кашицу воды по наледям. В нее легко было ступить, и тогда ледяная вода сразу пропитывала валенки. Они шли молча, думая только о том, сохранились ли горячие угли под пеплом костра в заслоне. Если сохранились — можно сразу разжечь костер, сесть кругом него на баланы дров, дожидаясь рассвета; валить лес можно, только когда рассветет, в десятом часу утра. Развод заключенных на работы проходил в семь. Если все будет благополучно, они за час дойдут до места и там, в яме под корнями плавника, будет защита от ветра. Будет золотой милый огонь, к которому можно протянуть руки, подставить намокшие валенки, иссеченные снегом бушлаты. Можно вздохнуть: теперь уже никто не попал под лед, все в безопасности! И, бездумно уставившись, кормить золотое пламя крупными сухими ветками. В черное небо от лиственничных ветвей взовьются золотые искры, мешаясь с белыми снежинками. Можно сесть, сохранять неподвижность, не боясь, что мороз охватит тебя и ты уже не сможешь встать.
Почти все были слабые или больные женщины, они легко могли уснуть на морозе. Но что-то заставляло их еще не хотеть уснуть навсегда, заставляло двигаться, жить… Упорно они переставляли ноги, нащупывая тропинку, и шли. Они были расконвоированные и шли без стрелка: зачем гонять стрелка с этой доходяжной командой 58-х? Куда они убегут, они, которые мечтают только о том, чтобы немного отдохнуть? Это понимало и начальство.
— Тут? — сказала передовая, вглядываясь в темневшие из снежной мути верхушки лиственниц. — Тут. Поднимаемся с реки, и по берегу останется метров сто до нашего кострища.
— А вы не сбиваетесь, Марина? — робко сказала Бася Лазаревна, высовывая нос из укутывавшего ее платка. — Я, извините, не представляю себе, как это можно узнать, что надо подниматься именно здесь?
— По деревьям. Да и по реке: видите, вон изгиб — просвет между деревьями. Это она сворачивает в сторону, — отвечала Марина, легко подтягиваясь по стволу на береговой обрыв и протягивая руку следующей.
Пока они втягивали друг друга на крутой, но не высокий береговой откос, Марина вдоль наваленной стены весеннего плавника прошла в ложбинку и опустилась в снег у кострища. Кострище было устроено так, чтобы снег не забивал его. Под навесом корней принесенной водой лиственницы Марина разрыла груду пепла. Под ней еще тлели красные угольки.
Торопливо вынула из-за пазухи кусок лучины, достала из-под корней спрятанный пучок сухой травы и, положив на угольки, припала к ним лицом, раздувая пламя.
— Как? — спросили сразу несколько голосов. — Сохранились?
— Благодарение Богу, — отвечала Бася Лазаревна. — Марина такая удивительная женщина, чтоб она была здорова: угли совсем красные!
В это время сухая трава вспыхнула, и Марина, не вставая с колен, стала подкладывать мелкие веточки. Катя, с выбившимися из-под ушанки льняными прядями, с раскрасневшимся лицом, вступила в круг разгорающегося огня и бросила большую охапку хвороста. Снежинки сверкали, легким паром стаивая на ее черном бушлате. Другие девушки тоже приволокли хворост и бросили в костер несколько двухметровых поленьев с замеренного уже штабеля. Костер горел веселым золотым снопом, кидая искры до самого неба. Наиболее уставшие, не помогая, сидели кругом на поваленных стволах, раскутывая платки, отряхиваясь от снега, грея иззябшие руки. Марина, подняв голову, смотрела, как путались в пляске белые и огненные снежинки, водоворотом поднимаясь в мутно-черное небо. Лапы ветвей, еще более черные, окаймляли его. У костра было тепло, ветер обегал защищенную яму, и становилось непонятным: как могли они дойти в этой белой колющей мути по замерзшей, стерегущей черными промоинами у водоворотов реке?
Марина скинула шапку, обила с нее снег о колено и села, оглядывая женщин. Четыре пильщицких пары — восемь, Катя, ее напарница, девятая.
— Все дошли, — сказала она.
— Могли и не дойти, — со смехом отвечала Катя, — у меня под ногами здорово лед трещал, думала, провалюсь…
Бася Лазаревна испуганно подняла на нее черные влажные глаза, а Анисья Романовна, грузная женщина лет сорока, торопливо перекрестилась. Она уже достала из-за пазухи ломоть хлеба и поджаривала его на огне, наткнув на длинный прутик. Аня, которая в прежней жизни была аспиранткой Казанского университета, и Галина Ивановна, бывший секретарь обкома партии, заспорили из-за пилы.
— Я тебе говорю, Аня, что это пила моя, мне ее специально наточил Николай, я дала ему осьмушку махорки и вовсе не намерена уступать ее кому-то другому.
— А я тебе говорю, — отвечала Аня, — что я сама выбрала эту пилу еще в начале зимы и сделала на ней пометку. Видишь буквы «АГ»? Что — видишь?
— Ну и что же, что буквы? Я вчера ее взяла и отдала точить с этими самыми буквами.
— А не надо было отдавать чужую! Надо было смотреть, которая твоя! Тоже мне, работничек! — сердито говорила Аня, блестя глазами и не выпуская рукоятки. Наточенные зубья пилы поблескивали красным в отсветах костра, она гнулась и звенела в Аниных руках. Галина Ивановна отшвырнула в снег окурок и сказала, отворачиваясь:
— Я не намерена лишать себя махорки для того, чтобы вы получили наточенную пилу! Тогда верни мне пачку махорки.
— А я не торгую махоркой, — дерзко отвечала Аня. — Я и так всю ее отдала ребятам с конбазы.
— Почему же ребятам, а не женщинам, которые курят? — уничтожающе поджимая губя, спросила Галина Ивановна. Остальные молча смотрели на них, держа на расставленных руках перед огнем мокрые платки. От платков исходил пар. От человеческих лиц исходило — только ли усталое равнодушие, или примесь злорадства тоже?
— Вот, — медленно сказала Марина, — мы сидим здесь и ничего особенного не переживаем, ни о чем не думаем. А подумайте-ка, если кто-нибудь со стороны, в кино например, увидал бы, как мы шли. Ночь… Пурга… Пурга метет такая, что глаз не раскрыть, ветер сечет в спину и в шею. Тропочка узенькая-узенькая. Передняя идет и видит: там полынья и тут полынья. Провалится — может унести под лед.
— Очень даже просто! — весело сказала Катя, но Марина остановила ее рукой.
— Идут женщины и не знают: сохранились угольки или не сохранились. А ведь спичек-то не дают! И у дневальной выпросили всего три спички. Не удастся развести костер, тогда что?
Марина обвела сидевших глазами. Освещенные огнем лица переменились: равнодушие исчезло, пошли по ним ожившие тени тревоги, напряженности, боли.
— Каждый, — продолжала Марина, — кто посмотрел бы такой фильм, сказал бы: «Боже мой, какой снег! Какая страшная темнота… Куда идут эти бедные женщины? Они такие слабые, усталые, куда они идут ночью? И за что должны они так страдать?..»
Марина говорила медленно, глядя в огонь, изредка подбрасывая в него мелкие веточки. А все девять пильщиц смотрели на нее. Лица их, освещенные костром, все больше и больше менялись: маска равнодушия таяла, как снег на бушлатах, — видно было, как становилось им все больше и больше жаль себя. Вот Анисья Романовна подняла свой красный толстый байковый платок к голубым глазам и сказала, отирая слезы:
— Бедные мы, женщины! Каково-то нашим близким увидеть все это! Бедные они, бедные!
Катя заплакала громко, припав к Марининому плечу. По ее пухлым и румяным молодым щекам текли слезы. Она воскликнула:
— Старенькие такие! Больше тридцати лет им, голодные… И за что они мучатся? Кому это надо? Провались он пропадом, этот лесоповал!
— Кому? — повторила Бася Лазаревна, смахивая слезы, и посмотрела на Галину Ивановну. Но Галина Ивановна молчала, закусив губу.
А Марина медленно ответила:
— Кому? Мы не знаем, кому. Но что все мы несчастны, у всякой горе и всякую пожалеть надо, — это мы знаем. И это вот — правда.
Женщины улыбнулись сквозь слезы и посмотрели друг на друга жалостными глазами.
«Очнулись! Увидали себя со стороны, в поданном им готовом образе, и очнулись. Показать, осветить, дать почувствовать собственное и чужое несчастье может слово, — подумала Марина. — Оно дает силы быть человеком…»
Снег перестал идти.
Небо уже светлело, красные пятна выступили с краю и разливались все шире, обливая вершины лиственниц, расходясь по облакам, как круги по воде. И выступили на белой земле твердые, замершие стволы деревьев, что лежали поваленные, принесенные паводком, и тех, которые женщинам еще предстояло свалить с корня.
Борис Антоненко-Давидович