За полуночным солнцем — страница 6 из 16

твием тихих лопарей, да еще со строгими бумагами от архангельского вице-губернатора, чтобы все нам помогали и содействовали?

Но утро печалит нас. Солнце бледное и светит через силу. Тянутся горы — и вдалеке, над синими очертаниями вершин, высоко блестит что-то белое.

— Это облако, — говорит геолог.

— Это снег, — утверждает рассудительно ботаник, не выпуская из рук бинокля.

Первый снег, который мы видим в июне.

Солнце исчезло. Захолонуло юрким холодным ветром. Ветер плачет над морем. Тучи со всех сторон нависли над морем — и стойкие тучи, несуетливые, привычные стоят целыми неделями неподвижно.

Что если в Лапландии дождь и тучи? Мы ничего не увидим. В горы нельзя попасть, мы опоздаем вовремя добраться до Норвегии — и тогда прощай, полуночное солнце!

Лопарские колдуны, должно быть, не хотят пустить нас в древнюю Пахьолу, как зовется в «Калевале» Лопская земля. Но ведь мы не смеялись над лопинами. За что же нас не пускать?

Мы у врат Пахьолы.

Пугливо вспоминаются стихи из «Калевалы»:

Много снегу в Пахьоле,

Много льду в деревне холодной;

Снега реки, льда озера;

Там блестит застывший воздух,

Зайцы снежные там скачут,

Ледяные там медведи

На вершинах снежных ходят,

По горам из снега бродят,

Там и лебеди из снега,

Ледяных там много уток,

В снеговом живут потоке,

В ледяных плывут пучинах.

Что, если это правда, правы те, кто пугал нас в Москве, а география обманула?

А «Калевала» пугает еще сильней, заботливо остерегает:

Не ходи ты, мой сыночек,

В села дальние Пахьолы,

К очагам детей Пахьолы,

На поля детей лапландских!

Серые перекатываются волны, и след от парохода, долгий, четкий, играющий, когда море спокойно, теперь едва заметен, ломаемый темно-серыми, гоняющимися друг за другом волнами.

Берега все ближе и ближе. Мы ёжимся от холода. Ветер мечется по морю, теребя воду и выжимая из нее белую пену.

Пароход дает долгий свисток и останавливается. Это — Кандалакша. Мы у ворот Лопской земли.

Большой карбас качается на волнах у самого борта, но волна то и дело отбрасывает его в сторону. Наши вещи, как мячики, летят в карбас. Мы теснимся в карбасе. Идет мелкий дождь.

Село Кандалакша расположено на обоих берегах реки Нивы, впадающей в Кандалакшскую губу. Река Нива — сток огромного лапландского озера Имандры, занимающего площадь в 1755 кв. верст, принимающего в себя 26 рек, испещренного 99-ю островами. Река Нива настолько бурна, порожиста, стремительна, что несмотря на свое малое протяжение — всего 32 версты, она весной никогда не доносит льда с Имандры до моря, до Кандалакши: весь лед река успевает разбить, раскрошить, истаять на своих порогах и переборах. В Кандалакше всегда стоит шум и гул, как будто не прекращается древняя сеча и неведомые богатыри, — не те ли, которыми пугает «Калевала»:

Длинный муж земли печальной,

Вышиной ты с сосну будешь,

Будешь с ель величиною —

неведомые богатыри бросаются огромными камнями через реку.

В древности здесь был город, названный норвежцами Candelax или Канделахте, был монастырь с богатой солеварней, был оживленный торг, куда сходились норвежцы, шведы, русские, лопари, финны, были и битвы — теперь здесь тихое селение, а в нем — вечные труженики — рыбаки. Стоят две старые прекрасные деревянные церкви, суровые каменные утесы, обрывающиеся в море, хранят на себе следы таинственных письмен, — в земле, если покопаешь ее, находишь кусочки слюды — остатки давным-давно исчезнувшего монастыря, — и нет больше ничего, говорящего о древней жизни. А ведь сюда, через реки и озера, леса и болота, шел знаменитый новгородский путь к океану, который был прекрасно известен еще в XII веке, и только в глуби Лапландии мы поняли, как близко еще здесь то время — двенадцатый век, как убежала отсюда далеко шумливая жизнь.

Высокие горы теснятся к морю, синея хвойным лесом. Поместительные двухэтажные избы жмутся к берегу реки Нивы и взбегают по горе к церкви.

Нас встречает финский профессор в высоких сапогах и шведской куртке и голубоглазый студент. Мы знакомимся.

И начинаются неожиданности.

Оказывается, что Хибинские горы, на которые мы стремимся и которые на карте русского Генерального Штаба обозначены сплошной белой краской, как внутренность какого-нибудь необитаемого острова или как поверхность неисследованного Южного полюса, давным-давно обследованы нашим новым знакомцем, финским профессором г. Д. Рамзаем; еще в начале 90-х годов в журнале «Fennia» им была опубликована превосходная и совершенно точная карта Хибин. Но — увы! — для русских путешественников, доверчиво руководствующихся десятиверстой картой, изданной через двадцать лет после исследования Рамзая, Хибины все еще остались белой областью неведомого!

Профессор остановился в избе; его хозяин крестьянин А. П. — старый его знакомец, водивший профессора по горам и ныне опять собирающийся в горы. Он только лукаво улыбается на развернутые нами длинные географические карты Генерального Штаба.

— Никуда вы по ни не придете. И мест-то таких нет, какие там обозначены.

— Ja, ja, — добродушно подтверждает профессор. — Плохая карта.

— Тут и озер-то не слыхано, где они на карте написаны.

Мы смотрим на карту. Она убеждает нас, что здание почты на противоположном берегу реки Нивы, а оно на нашем, недалеко от нас. Мы молчаливо складываем карту, прячем ее до Москвы — и прилежно переводим на кальку профессорскую карту.

— А видно здесь полночное солнце? — спрашивает нетерпеливый медик.

— Нет. оно вон за той тундрой садится, — говорит П., улыбаясь в бороду, и показывает на высокую гору поросшую лесом, с каменистой сизой голой вершиной..

«Тундра — низкая болотистая равнина», — вспоминается учебник географии. Хорошо низкая болотистая равнина, в полверсты вышиной!

В Лапландии гора, на вершине которой уже не может расти лес, называется тундрой, и, например, «Горелая тундра» означает не равнину с выгоревшим лесом, а горную цепь, где даже летом не тает снег. гора, сплошь покрытая лесом, называется варакой. К тысячеверстому пространству Лапландии неприложимы названия, правильные для других мест: у самоедов тундра — болотистая равнина, в Лапландии — гора. Бедная гимназическая география!

Впоследствии за свою географию мы краснели у лопарей, когда, поверив некоторым путешественникам по Лапландии, мы упорно просили лопарей повести нас на «высочайшую гору Лапландии — Аймерс-Пайк», как именовали ее эти путешественники, — и когда лопари, улыбаясь, показывали нам и направо, и налево, и прямо перед собой несколько таких аймерс-пайков и недоумевали, на который из них нужно нас вести: ибо по-лопарски аймерс-пайк просто значит «высокое место».


Профессор с двумя студентами собирается в путь на Имандру вместе с давним своим спутником — старшим П., и видно, какие они старые, верные друзья и какие они оба прекрасные географы, финский профессор и русский мужик. С ними отправляется наш медик. Они нагрузили поклажу на единственную лошадь, имеющуюся в Кандалакше, а сами пойдут за телегой пешком. До Имандры тридцать две версты.

А мы идем с младшим П. на лабиринт. Но прежде, чем ехать, у нас был большой разговор.

— А есть у вас тут вавилоны? — говорю я наугад.

— А как про то слышали? — ни да, ни нет отвечает П.

— Так уж, слышали. Знаем.

— Есть, — соглашается П. — А вот еще у нас кремневые топорики у мужичка есть.

— Какие топорики?

— Кремневые топорики. Так хорошо обтесаны: руби да и только. В земле мужик их нашел.

По описанию нашего П., мы убеждаемся, что мужичек нашел в земле орудия каменного века.

— А продаст их мужичек?

— Не продаст. Не выгодно, говорит.

— Как не выгодно?

— А так. Он ими лечит, у кого поясница болит, не сгинается, придет к мужичку — тот топорик приложит к пояснице, а потом водицу скатит с топорика, даст пить — и помогает. Ну, кто пятак, кто гривенник ему, по усердию дают. Не продаст.

Ни докторов, ни фельдшеров на сотни верст нет; лечатся кандалакшские мужики орудиями каменного века.

— Съездить бы к мужику. Он на том берегу живет.

— Нет. Мы едем на вавилон.

Карбас небольшой и тесный. Весь в смоле.

П. на руле, а Митюша, голубоглазый малый с серебряной серьгой в ухе и с непрекращающейся удивленной улыбкой на губах, сидит на веслах.

Бурлит серая всклокоченная Нива, вскакивая на огромные валуны, выглядывающие из воды. Связанные друг с другом длинные бревна, образуя деревянную цепь, преграждают устье реки, чтобы течение не уносило в море лес, сплавляемый с Имандры вниз по реке.

Ловко извивается карбас между валунами и каменными переборами, делает несколько хитрых изворотов, подбрасываемый бурным течением, и вплывает в море. Высокие берега забираются выше и выше, и кружатся, кружатся, стонут над морем белые чайки, никем не пуганные, хмурые, быстрые, хищные.

У нашего геолога охотничья страсть. Он почти сердится на чаек, неугомонных, дерзких кликуш, снимает ружье — и палит. Ахнуло с испугу это в горах, пролетел тонкий дымок, и белая чайка, запрокинувшись, точно отталкиваясь ножками от взмученной волны, закачалась на воде.

— Эх, зачем ты, барин? — попенял П.

Плывет мертвая чайка. И опять, и опять плачут вопленицы-чайки над морем.

П. обернулся, смотрит на берег, отвесный и неприступный, и показывает рукой на два огромных параллельных оползня, с вершины берега прошедших глубокими бороздами к самой воде.

— Щели-то{2}, видишь? То Леший катался на лыжах. Лыжищи огромные. Раскатился на все море. А на море остров, в карбасе старуха, треску ловила, заорала: — Как хвачу веслищем по голенищам! — Ах ты, старая карга, — крякнул Леший: старуха, как была, так и окаменела. Вон островок-то. А след от лешевых лыж остался. Вон щели-то какие.