За рубежом и на Москве — страница 6 из 48

— Ну, авось не забьёт: здесь не Москва, — сказал Яглин. — А только больше ничего у градоправителя мы не выпросим.

— Да уж коли так, то делать нечего — пойдём, — со вздохом согласился подьячий.

Русские по-прежнему до земли поклонились губернатору и вышли на улицу.

— Ну а теперь не мешало бы и закусить, — сказал подьячий. — Ведь с самого утра маковой росинки во рту не было.

Яглин согласился с ним, что действительно закусить не мешало бы, но он не знал, как это сделать.

Около губернаторского дома всё ещё толпились любопытные, сопровождавшие давеча русских. Яглин хотел было обратиться к кому-нибудь с вопросом об интересовавшем в настоящую минуту их обоих предмете. Но в это время около них очутился Баптист с кувшином вина. Яглин обрадовался этому и стал расспрашивать солдата.

— О, это можно великолепно устроить! — ответил Баптист. — Здесь неподалёку есть отличный кабачок. Я вас сведу туда. Там хорошо и накормят и напоят.

Жажда адски томила подьячего, и он, забрав в свои руки кувшин, хотел было приложиться к нему, однако его уговорил не делать этого Яглин.

— Здесь ведь не кружало царское, — сказал он. — Да и что скажут в Посольском приказе, если узнают, что за рубежом мы на улицах пьянствуем.

Баптист увёл русских в какой-то кабачок, и здесь подьячий отвёл свою душу на фряжском вине, так что только под вечер Яглин уговорил его идти из Байоны, и то только угрозой, что он всё расскажет Петру Ивановичу Потёмкину. Что же касается Баптиста, то он был в восторге от подьячего, не отставал от него в опоражнивании кружек и проводил их на большое расстояние из города.

VII


Стольник Пётр Иванович Потёмкин, чрезвычайный посол царя Алексея Михайловича, в нетерпении ходил по комнатам того дома, который он занимал в Ируне.

Это был средних лет мужчина, толстый, с большой бородой и умным выражением лица. Одет он был в лёгкое шёлковое полукафтанье, такие же шаровары и тёплые бархатные сапоги. Он только что разобрался с посольскими бумагами, над чем работал вместе со своим советником, дьяком Семёном Румянцевым, сидевшим здесь же за столом и что-то выводившим гусиным пером на длинной полоске бумаги.

Восковая свеча скудно освещала всю бедно обставленную комнату, вдоль стен которой стояли сундуки и коробы, наполненные как собственным имуществом посланников, так и подарками московского царя иностранным государям и начальным людям, которых посланник находил нужным одаривать.

Московский царь, в сущности, был в то время таким же хозяином в своём государстве, как любой помещик в своей вотчине, и отличался тою же бережливостью, как и многие из них. Поэтому когда отправлялся в чужие земли посланник и ему выдавались по описи различные подарки, состоявшие в большинстве случаев из мехов, то в Посольском приказе ему читался целый наказ относительно этого.

— А подарки тебе давать только государям, жёнам их и детям. А начальным людям подарков не давать. А ежели которые просить будут, то тем говорить, что об этом-де нам от великого государя наказа не было. А ежели которые будут какие помехи для дела делать и утеснения, и отсрочки, и обиды, то тем давать, но немного, а начинать с худых вещей, с мехов ли попорченных или вещей каких поломанных.

Каждый такой подарок посланник обязан был вносить в список с обозначением цели, для чего он делался.

— Пиши, Семён, — диктовал Потёмкин. — Дуке Севильскому дадено при отъезде мех черно-бурой лисицы, попорченный в пяти местах, каждое место в деньгу, а на хвосте волосья повылезли. Да ещё дадена ему мерка малая жемчуга. Не забудь написать: «худого», Семён.

— Написал, — ответил Румянцев, худой, высокий человек с постным, худощавым лицом и длинной узкой бородой.

— Да ещё, бишь, кому там чего дадено? — сказал Потёмкин, чеша себя рукой в густой бороде.

— Дали мы тогда ещё тем двум боярам ихним… как, бишь, их? да, грандам… по куску алого бархата на камзолы…

— Да, пришлось дать собакам в зубы… — произнёс Потёмкин. — Бархат-то больно хорош был: на царские опашни такой идёт. А тут — на-поди — им пришлось дать! Делать нечего: похуже не было. Всё, что ли, там?

— Кажись, что всё, — ответил Румянцев, просматривая запись.

— Смотри, Семён, вернее заноси: в приказе с нас всё строго спросят. — Потёмкин перестал ходить по комнате и сел в кресло у отворенного окна, в которое смотрела на него роскошная южная природа. — Ну, ладно, Семён, — сказал он. — Будет на сегодня. Складывай свою письменность. Чего сегодня не вспомнили, завтра авось придёт на память.

Дьяк молча стал свёртывать свитки и укладывать письменные принадлежности.

— Охо-хо! — вздохнул Потёмкин. — Когда-то мы, Семён, в Москву-то приедем?

— Аль соскучился, Иванович? — спросил Румянцев, вкладывая свитки в полотняные чехлы и затем укладывая их в коробья.

— А ты разве нет?

— Нет, и я соскучился дюже. Там ведь у меня семья.

— И жена молодая, — сказал, засмеявшись, Потёмкин. — Эх ты, старый греховодник! И надо было тебе пред самым отъездом жениться.

— Не добро быть человеку единому. Так и в Писании сказано.

— А теперь нешто ты не един? Поди, тоже на здешних девок гишпанских заглядываешься?

— Ну, вот! — недовольным тоном ответил Румянцев. — Нешто я — Прокофьич? Это он такими делами занимается.

— Знаю, знаю — и к вину и к девкам подвержен. Ох уж этот мне Прокофьич! Мало ль я его бью, а ему всё неймётся. Вот приедем в Москву, я нажалуюсь на него в Посольском приказе, пусть батогов попробует всласть. Вспомнит он тогда фряжское вино да гишпанских девок.

— Ты лучше его бабе нажалуйся. Это вернее будет. Ведьма она у него сущая, а не баба.

— Одначе что же это их так долго нет? Не забрали ли их в полон? Ведь, кажись, война промеж Гишпанией и Фряжской землёй покончилась. Чего же ради мы-то здесь семь-то месяцев сидели?

— Должно, дорога-то не близкая… Пешком-то ведь не то что на коне. Может, приморились да где-нибудь и соснули.

— Ну, тут спать-то нечего, — сердито сказал Потёмкин. — Это — царское дело, не своё.

В это время в комнату вошёл молодой человек лет двадцати, одетый в шёлковую цветную рубаху и такие же шаровары. Это был сын Потёмкина — Игнатий.

— Что, Игнаш, скажешь? — спросил, поворачиваясь к нему, посол.

— Роман Яглин с подьячим Прокофьичем пришли, батюшка.

— А, пришли-таки наконец? — обрадовался Потёмкин. — Ну, ну… добро. Зови их сюда!

Игнатий вышел, и через некоторое время в комнату вошли усталые Яглин и подьячий. Последний тотчас же и сел на что-то, тяжело отдуваясь.

— Ну что, как, Романушка? — обратился Потёмкин к Яглину.

— Да уж и не знаю, как тебе и рассказать, Пётр Иванович! — ответил Роман, а затем передал всё то, что описано в предыдущих главах, за исключением того, как они заходили в кабачок и как подьячий там напился.

Потёмкин слушал его с нахмуренными бровями, недовольный.

— Что же мы теперь будем делать, Семён? — обратился он к дьяку, когда Яглин окончил свой рассказ. — Вишь ты: отказали во всём. На что же мы здесь жить-то будем?

Действительно, оставаться в Ируне посольству было невозможно; приходилось перебираться во Францию. Самый неприятный вопрос был денежный. Потёмкин выехал из Москвы почти без средств. Проезжая русскими областями вплоть до Архангельска, они везде пользовались услугами воевод и ни гроша на себя не истратили. В иноземных государствах они рассчитывали проживать за счёт иностранных государей. Испанский король давал Потёмкину на содержание сто пятьдесят экю в день, и ему удалось в течение семимесячного пребывания в Испании прикопить несколько пистолей[4]. Но их, конечно, не могло хватить надолго.

— Что же делать, Семён? — снова спросил Потёмкин своего советника.

— Что делать? Как ни кинь, а всё тут выходит клин, помощи от фряжских людей нам ждать нечего, а здесь жить — только проживаться. Одно остаётся: ехать дальше.

Потёмкин видел, что совет Румянцева был благоразумен, но всё же он стал глухо раздражаться.

«Ну, быть грозе!» — подумал Яглин и стал гадать теперь, на ком из троих посланник сорвёт своё дурное расположение духа.

Взор Потёмкина упал на подьячего, а именно на его начавший синеть от усиленной выпивки нос.

— Ты это что же, приказная строка? — закричал он на испуганного Неелова, хорошо знавшего, чем грозит гнев сердитого посланника. — Пьян опять? А?

— Я… я… ничего, боярин… — залепетал подьячий. — Так… ничего…

— Ничего? Батогов опять захотел, видно? А? Я тебя угощу! — рассвирепел Потёмкин и, схватив перепуганного подьячего за козырь его кафтана, выкинул вон из комнаты.

Гнев Потёмкина прошёл, и он, сев за стол, стал обсуждать с Румянцевым и Яглиным вопрос о переезде через испанско-французскую границу.

Решено было через три-четыре дня покинуть Испанию и выехать в Байону.

VIII


Второго июня 1668 года жители Байоны были очевидцами невиданного зрелища.

Начиная от городских ворот тянулся кортеж из двадцати с лишним человек. Впереди ехали четыре всадника в малиновых кафтанах, в высоких парчовых шапках, отороченных мехом, и в цветных сапогах, держа в руках обитые медью ларцы, в которых находились подарки московского царя французскому королю. За ними ехало шесть других человек, представлявших собою стражу, с обнажёнными кривыми саблями в руках. За ними следовали дьяк Семён Румянцев, бережно державший в руках свиток с большой восковой печатью на длинном шёлковом шнурке, и подьячий Прокофьич с болтавшейся, привязанной на груди чернильницей. После них ехал сам посланник московского государя, в богатом кафтане из дорогой восточной материи с золотыми галунами, на концах которых болтались такие же кисточки, с саблей, вложенной в богатые, с каменьями ножны, и в меховой шапке с аграфом из самоцветных камней. Кортеж замыкала толпа слуг, с переводчиком Яглиным во главе, одетых в такие же одежды.