— Князь!.. Олександр Ярославич!.. Прости... обознался!.. — забормотал он, елозя и прижимаясь потной, красной рожей к запылённому сафьяну княжеского сапога.
Александр молчал.
Ощутив щекою лёгкое движение ноги Александра — как бы движенье освободиться, — Чернобай выпустил из своих объятий сапог князя и отёр лицо.
— Подойди! — приказал Невский.
Этот голос, который многие знали, голос, ничуть не поднятый, но, однако, как бы тысячепудною глыбой раздавливающий всякую мыслишку не повиноваться, заставил купца подскочить к самой гриве и стать пред очами князя.
Обрубистые пальцы Чернобая засуетились, оправляя тканый поясок и чесучовую длинную рубаху.
— Что же ты, голубок, мосты городские столь бесчинно содержишь? — спросил Александр Ярославич, чуть додав в голос холодку.
— Я... я... — начал было, заикаясь, Акиндин и вдруг ощутил с трудом переносимый позыв на низ.
Александр указал ему глазами на изъяны моста:
— Проломы в мосту... Тебя что, губить народ здесь поставили?! А?
Голос князя всё нарастал.
Чернобай, всё ещё не в силах совладать со своим языком, бормотал всё одно и то же:
— Сваи, князь... сваи не везут... сваи...
— Сваи?! — вдруг налёг на него всем голосом Александр. — Паршивец! Дармоед! Да ежели завтра же всё не будет, как должно... я тебя самого, утроба, по самые уши в землю вобью... как сваю...
Невский слегка покачнул над передней лукою седла крепко стиснутым кулаком, и Чернобаю, снова до самой кишки похолодевшему от страха, подумалось, что, пожалуй, этого князя кулак и впрямь способен вогнать его в землю, как сваю.
Лицо у купца ещё больше побагровело. Губы стали синими. Он храпнул. Оторвал пуговицы воротника, и в тот же миг густыми тёмными каплями кровь закапала у него из ноздрей на грудь рубахи...
Не глядя больше в его сторону, Ярославич позвал к себе мальчика. Гринька уже успел унять кровь из расшибленного носа, заткнув обе ноздри кусками тут же сорванного лопуха. Он выскочил из-под берега. Вид его был жалок и забавен.
Невский улыбнулся.
— Ты чей? — спросил мальчика Александр.
— Настасьин, — глухо, ибо мешали лопухи, отвечал мальчуган.
Невский изумился:
— Да как же так, Настасьин? Этакого и не бывает!.. Отца у тебя как звали?
— Отца не было.
— Ну, знаешь!.. — И Невский поостерёгся расспрашивать далее об этом обстоятельстве. — А звать тебя Григорий?
— Гринька.
— А сколько тебе лет?
Мальчуган не понял.
Тогда Невский переспросил иначе:
— По которой весне?
— По десятой.
— А я думал, тебе лет семь, от силы — восемь. Что ж ты так лениво рос? Да и худой какой!..
Гринька молчал.
— Ну, вот что, Григорий, — проговорил князь, — а воевать ты любишь?
— Люблю.
— А умеешь?
— Умею.
Лицо мальчугана повеселело.
— Это хорошо, продолжал Невский, рассматривая его. — Только знаешь: кто, воевать умеет, тот так, ладит, чтобы не у него из носу кровь капала, а, у другого!..
Мальчик покраснел.
— Дак ведь он — хозяин... — смущённо и угрюмо ответил он.
Невский, улыбаясь, передразнил его:
— Вот то-то и беда, что хозяин!.. Доброму ты здесь не научишься. Ко мне пойдёшь, Настасьин?.. — добродушно-грозным голосом спросил он.
— К тебе пойду!..
— Да ты что же — знаешь меня?
— Знаю.
— Ну, а кто я?
Лицо мальчугана расплылось в блаженной улыбке.
— Ты — Невшкой.
Ярославич расхохотался.
— Ах ты, опёнок! — воскликнул он, довольный ответом мальчугана. И вдруг решительно приказал: — А ну садись!
Вздрогнув от внезапности, Гринька спросил растерянно:
— Куда — садись?
— Куда? Да на коня, за седло! А ну, дай помогу...
И Александр Ярославич протянул было вниз левую руку. Однако опоздал. Быстрее, чем белка на ствол ели, Настасьин, слегка только ухватясь за голенище княжого сапога, мигом очутился на лошади, за спиной князя.
— Удержишься? — спросил вполоборота Невский.
Но у того уж и голосишко перехватило, и отвечал он только утвердительным нечленораздельным мыком.
Александр тронул коня.
Когда уже прогремел под копытами мост и всадник был далеко, Чернобай, стоявший с расстёгнутым воротом и запрокинутой головой, дабы унять кровь, распрямился, обтёр усы ладонью и, сбрасывая с неё брызги крови, с неистовой злобой глянул вслед Александру.
— Ужо сочтёмся за кровушку! — прогундел Чернобай. — Доведёт бог и твоей крови, княжеской, повыцедить!..
Великий князь Владимирский, Андрей Ярославич, стоял на солнышке, посреди огромного псарного двора,. весьма добротно обстроенного и бревенчатыми, и кирпичными, и глинобитными, известью беленными сараями.
Это был ещё молодой человек, не достигший и тридцати. Снеговой белизны сорочка, с распахнутым на смуглой крепкой груди воротом и с засученными выше локтей рукавами, заправленная под синие узорные шаровары, с лёгкими, лимонного цвета сапожками, — весь наряд этот ещё больше молодил князя. От его тщательно выбритого, за исключением небольших чёрных вислых усиков, смуглого и резко очерченного лица веяло удалью и стремительностью. Князь был коротко острижен.
Андрей Ярославич неистовствовал. Перед ним навытяжку стоял старик ловчий, без шапки, прижав её к бедру. Старый хитряга старался изобразить на своём лице и страх, и полное пониманье сыпавшихся на него укоризн, и готовность исправиться. Однако и преувеличенно выпрямленная осанка его согбенного годами тела, и вся постановка его плешивой тыквообразной головы в лёгкой оторочке белых, ещё не побитых временем волос, и особое выражение выцветших, с кровавыми жилками, стариковских глаз, и, наконец, та торжественность, с которой покоилась на персях его белая, большая, рассоховатая борода, — всё это указывало, что смиренье вынужденное.
— Присваривать собаку надо голодную! — орал князь.
Ловчий даже и не оправдывался.
— Проступился, княже, прости. Впредь поостерегусь, — повторял он уж, должно быть, и ему самому надоевшие слова.
И эта вынужденная покорность нравилась князю. Гнев его остывал.
— «Проступился»! — передразнил Андрей. — А ты кто? Ты — ловчий! Ты запись в тетради должен вести, когда бережена сука, и с каким кобелём она бережена, и когда щенцов пометала...
Ловчий всякий раз подтверждал правоту замечаний князя.
Однако великий князь Владимирский сегодня что-то долго не унимался. Глаза его хватко обегали весь обширный двор. Они останавливались на миг то на лице стремянного, то на лице кого-нибудь из доезжачих или псарей, а то на которой-либо из борзых или гончих, которых множество, гнездовьями, и лающих и молчащих — стояло, расхаживало или лежало по всему псарному двору.
Андрей Ярославич гордился тем, что у себя на псарном дворе он и сам был как добрый ловчий: разбуди его в ночь, в полночь — князь всегда мог назвать всех своих борзых, гончих, а также сказать, сколь у него числом кобелей и сук и каких они шерстей, осеней и кличек.
Да и сокольничий путь знал он отлично.
Лютой радостью пламенел он, когда любимый кречет его раздирал напрочь пронзительно плачущего зайца или, метнутый с соколка хозяйской руки, одна сымут с него клобучок, взвивался свечою на высоченную высоту и оттуда враз бил громоздко летящую цаплю. Случалось, он ударял её столь сильно, что вся утроба этой немалой птицы оказывалась распластана, словно ножом, и кишки повисали на кустах.
Любимейшею утехою князя была охота с беркутом — на сайгу, на лисицу, на волка, на оленя, на диких лошадей.
Восторгом наполняла его душу страшная и хваткая емь беркута — большого камского орла. Одной ногой вкогтится волку в башку, другою — в пах, и тотчас же черева волчьи кровавые из зверя вон.
А коню дикому вкогтится в глаза, ослепит его, и мечись сколько хочешь слепоокий, кровью заливаемый копытный зверь, мечись, падай наземь, катайся, ничто тебе не поможет!..
Но такой же вот беркут закогтил для князя Андрея в Коренном улусе, за Байкалом, — когда охотились вместе с великим ханом, — и княженье великое, Владимирское[18].
Высокая, премудрая птица!..
От сокольей охоты душа светлее, просторнее. Псовая же горячит сердце!
Знает он, князь стольный Владимирский, что людишки иные ни во что поставляют эти утехи рыцарские, эту радость царей! Надсмеиваются тишком — якобы державе в ущерб! Что ж, пускай так думают! С престола-то Владимирского повиднее! Дед Мономах поэмы слагал сему упоенью витязей и богатырей...
Оставя наконец ловчего, князь Андрей нетвёрдой походкой направился к воротам сокольего двора.
Безмолвно ступала за князем свита: двое мальчиков — меченосцы, затем княжой скорописец и, наконец, пять-шесть светлейших бояр, младых возрастом, из числа тех, что согласно злым слухам никому другому и доступа не давали ко князю.
Все они ведали и стан, и перо, и когда мытеет сокол, и, пожалуй, смогли бы заменить подсокольничего. Да и по псарному пути иной сошёл бы за доезжачего, другой за псаря.
Таких жаловал князь.
Перешёптывались во дворце, во всё горло кричал на торжищах и в посадах никого не боящийся, разбитной володимирский ремесленник, знающий себе цену, якобы здесь, на псарном да на сокольничем дворах, а не с думой боярской и не с дружиною вершатся державные дела.
...Князь шествовал.
Доезжачие, и выжлятники, и псари застывали на мгновенье — так требовал чин — и затем опять обращались каждый к своему занятию.
Собаки — борзые и гончие, старые и молодь — одни лежали, другие расхаживали, третьи почасту приподымались и, осклабясь, клацали зубами над шерстью, улавливая блох.
Слышалось лаканье и чавканье. Плескал разливаемый по корытам корм.
Князь внезапно остановился. Ему почудилось, что от полужидкой болтушки, что вливал в большое корыто молодой корытничий, исходит лёгкий парок.