Памяти безымянного Человека
У моей матери был коллега по фамилии Сандлер. Его историю, сам факт его жизни я напоминаю себе всякий раз, когда начинаю терять веру в людей и в человечность.
Пресловутое «еврейское счастье» выпало Сандлеру буквально с первых дней жизни: он родился в 1941 году где-то под Витебском… Дальнейшее понятно без объяснений: отец его погиб не то 23, не то 24 июня, а еще пару дней спустя до местечка, где оставались они с матерью, дошли немцы. Евреев (то есть практически всех жителей местечка) согнали в спешно выгороженный лагерь, взрослым раздали лопаты, велели вырыть ров, построили всех перед этим рвом и дали по ним несколько автоматных очередей. Мужчины попытались закрыть собой женщин и детей, а немцы торопились и успели выпить по случаю захвата деревни. Поэтому мать Сандлера и он сам – у нее на руках – почти не пострадали, их лишь слегка царапнуло пулями. Но в первом ряду было много убитых и раненых, и они стали падать и утянули за собой в ров всех остальных.
Мать и ребенок упали тоже, и несколько часов пролежали среди мертвых и умирающих, в луже крови. Каким-то чудом младенец не задохнулся и ни разу не заплакал. Ближе к ночи немцы послали ко рву одного молодого парня, наверное, лейтенанта – посмотреть, что там творится и добить еще живых, если таковые будут. Этот парень обнаружил среди трупов молодую кормящую мать, понял, что она и ребенок почти невредимы, что она может идти, может бежать… Он потихоньку вытащил их из-под тел и, когда окончательно стемнело, отвел мать Сандлера к выходу из лагеря и вытолкнул за ворота, на дорогу. Ночь она пересидела где-то в кустах, а на рассвете пошла куда глаза глядят. Опять же каким-то чудом наткнулась на наших. Ее сумели переправить в тыл и втолкнуть в один из последних поездов на восток. В итоге они с сыном добрались до Средней Азии, где и прожили много лет.
А имени или хотя бы чина того молодого немца она, конечно, так и не узнала. Да и лица его было не рассмотреть в густых сумерках.
Фрау Каша
Мою покойную бабушку, Клавдию Ивановну Кириллову, немецкие дети в одном пригороде Берлина осенью 1945 г. звали «Фрау Каша». Дед дошел до Берлина военфельдшером и на год с небольшим остался в Германии при своей части. Бабушка с двумя грудными детьми (моей мамой и тетей) изрядный кусок войны просидела в оккупации на Дону, а после капитуляции решила, что возле мужа будет все же надежней, чем на полуголодных хуторах под Ростовом. Взяла дочерей, да и приехала в Берлин.
Расквартировали их в каком-то предместье, где по улицам мотались стайки беспризорников – дети немецких солдат – и выпрашивали еду у всех встречных женщин: «Фрау! Каша! Каша!». Это они быстренько заучили, как жены наших солдат и офицеров называют то, что дают своим детям. Бабушка их подкармливала (так, впрочем, делали многие наши женщины), поэтому призыв вскоре стал чем-то вроде имени – или почетного титула. Тех, кто часто давал поесть, величали Фрау Каша. Так и обращались, даже когда не просили, а всего лишь здоровались на улице.
Характер у бабы Клавы (хоть и нехорошо так о покойнице) был нелегкий, да и язык довольно злой. О политкорректности она, конечно, и вовсе не слыхивала. Потому, по памяти о ней самой и по ее рассказам, я неплохо представляю себе эти акты милосердия. Идиллия, пожалуй, выглядела как-то так:
– Ах ты ж паразит, ах ты ж фриц поганый! Ходит тут, просит, глаза твои бесстыжие! А я своих чем кормить буду? И так голодом столько сидели из-за вас! Вы про наших-то деток разве думали? Батька твой сколько наших застрелил? А, фашист? … Ну на, на… жри, что ж теперь делать… Стой, дурной, возьми еще. Что ж мы, не люди, что ли…
Их много было тогда, озлобленных солдат и солдаток. У них в памяти был длинный, длинный и страшный счет. Кое-кто срывался, конечно. И все же многие – их было больше, кажется, насколько можно теперь судить – проводили для себя самую последнюю красную черту, которую совсем нельзя было переступать. Не мстить детям за то, что сделали их родители. Не добивать раненых. Не глумиться над мертвыми. Не осквернять могилы. Даже если враг «первый начал» и «сам приперся», даже если сам все навлек и вроде бы как заслужил. Вообще, не продолжать бой, который уже закончился. Давать ему закончиться. Останавливаться, пока не полегли все.
И если черта начинала маячить совсем близко, и соблазнять, и тянуть на ту сторону, все же вовремя успевал встать «контрольный вопрос», который рефреном звучал в рассказах моей вообще-то неуживчивой и грубоватой бабушки:
– Да что ж мы – не люди, что ли?
Нарушительница порядка
Самое невероятное в чудесах – то, что они бывают. Так сказал Г. К. Честертон (умный был человек). «Чудо», пожалуй, слишком сильное слово; но есть случаи, когда привычные, отлаженные, намозолившие глаз схемы мироустройства дают внезапный, труднообъяснимый сбой. И не знаешь: то ли эти сбои лишь подчеркивают общую незыблемость системы, то ли внушают надежду, что любой замкнутый круг все же можно разомкнуть. Каким-нибудь чудом.
***
Когда я начала слушать Сезарию Эвору, она уже практически перестала выступать, и ее приезды в Москву прошли мимо меня. В музыке я человек дикий, распознаю ровно два вида: «моё» и «не моё». Не все спетое Эворой попадает в разряд «моё», хотя несколько любимых вещей есть. Но вот история ее жизни вызывала у меня глубочайшее уважение и пока длилась, и когда закончилась. И поражала – самим фактом того, что была. Потому что эта история перекроила, разнесла, сломала разом несколько житейских сюжетов, за рамки которых, казалось бы, выхода нет и не предусмотрено.
Сюжет первый, звездный
Все, кто писал об Эворе, обязательно отмечали, насколько парадоксальной и ни на что не похожей была ее певческая карьера. Конечно, шутка ли: родиться дочерью кухарки в страшно нищей, безвестной стране; две трети жизни петь в портовых барах за мелкие деньги, за еду, за выпивку; в сорок пять лет поехать на заработки за океан; в сорок семь записать первый альбом; после пятидесяти – стать звездой мирового масштаба и национальной героиней на родине.
Немудрено, что при виде Эворы на фоне привычного гламура у публики и у журналистов случался некоторый «разрыв шаблона». Грузная, немолодая африканка, некрасивая, с косоглазием. Вечно босые ноги (и споры: то ли это жест солидарности с бедняками ее родного Кабо-Верде, то ли она просто никак не привыкнет к обуви, то ли ноги настолько больные). Сигареты и коньяк – прямо на сцене, между песнями. Уникальный случай, кстати: курево и алкоголь не убили голос, а с годами сделали много глубже и богаче, чем в юности…
Не слышав живого звука, не видев реакцию зала, не ощутив атмосферу концертов очень трудно судить, что сильней всего «пронимало» публику. Да, в записи голос хорош; но «кабовердийские народные песни», морны, довольно монотонны и однообразны. И будто в мире мало хороших голосов! Экзотика? Да, в конце восьмидесятых Эворе явно помогла мода на этническую музыку. Да, слова «Кабо-Верде», «морна», «коладейра» и т. п. с непривычки звучат интересно и загадочно. А когда публика попривыкнет? С фестивалей фолк– и этномузыки начинали многие певцы, но большинство из них остались звездами-однодневками.
А вот Эвора двадцать пять лет, с запоздалого прорыва и до самой смерти, продержалась там, где сходили с дистанции более молодые и красивые, и возможно, не менее талантливые. Притом, что пела на кабовердийском языке, и иногда чуть-чуть по-португальски. Никаких других языков не знала и не собиралась учить (по правде, и на родном-то читала и писала с трудом). Когда выступала, говорят, почти не обращала внимания на публику, только перебрасывалась шутками с музыкантами и с земляками в первых рядах. Но почему-то вошла в число неанглоязычных исполнителей, популярных в США – а их всего-то горстка.
В чем был секрет? Не в одних же босых ногах и перекурах – западная публика привыкла к эпатажу, видала звезд, которые выступают не то что без обуви, но и без штанов. В том ли дело, что Эвора была насквозь настоящей и вообще не знала слов вроде «эпатаж», «пиар» и «имидж»? Или же ее голос всегда передавал что-то очень простое, живое и человеческое, и чтобы это почувствовать, необязательно понимать тексты песен?
Может, иногда как раз лучше не понимать. Если не разбираешь слов, то не отвлекаешься на частности, и тогда кажется, что поют о нас всех вместе, и о каждом по отдельности. Вполне вероятно, что у Эворы любой находил что-то о себе – хотя пела она всегда о том, что знала и чем жила: о местах, про которые никто и не слыхал до ее появления.
Сюжет второй, философский
Острова Зеленого мыса (они же Кабо-Верде) долго были необитаемы. Португальцы открыли их в середине XV века и устроили перевалочный пункт для судов с рабами из Африки. Туда же стали ссылать каторжан и евреев. Колониальная политика породила население с невероятной смесью кровей (на Кабо-Верде попадаются чернокожие блондины с голубыми глазами), и язык, который словно бы «запомнил» всех насильно переселенных или просто занесенных судьбой на эти берега. Кабувердьяну – язык-креол, то есть гибрид, помесь. Он вырос из португальского, впитав десятки африканских наречий, подхватив фрагменты испанского, французского, английского.
В истории этой крошечной, искусственно созданной страны мне видится что-то очень символическое. Как будто от человечества отщипнули кусочек – образец тканей – и поместили в изоляцию, на обочину мира. При уменьшенном масштабе (количественном, пространственном, временном) с почти лабораторной наглядностью выступает то, что часто затенено отдаленностью мест, разницей эпох, пестротой людской массы. А именно: 1) все всегда повторяется, и не единожды; 2) не бывает абсолютного блага, как и абсолютного зла.
Так, на исходе XVIII века колониальный военный флот практически покончил с пиратством – а пираты Атлантики любили поживиться на островах Зеленого мыса. Сэр Френсис Дрейк дважды разграбил тогдашнюю столицу Рибейру-Гранде. Французские корсары тоже пошалили изрядно. Но ведь «джентльмены удачи» были еще и клиентами портовых баров, да как правило денежными и щедрыми (чего ж экономить, когда тебя того гляди зарежут или повесят?). Не стало их, и сократились доходы, причем по главной статье островного бюджета. Казалось бы: на морях покой, и все прекрасно – вот только есть нечего.