Забереги — страница 3 из 106

— Ой, не было еще на меня этой напасти!.. — только и выговорила, роняя огневое полено.

Теперь уже и не нужен был свет: и без того ясно, что на них свалилось. Но Венька, забрав полено, услужливо подпалил лучину, целый пучок сразу, и азартно, с охотничьим блеском в глазах светил матери: смотри, мол, какая напасть на нас свалилась, гони ее прочь!

Домна враскоряку села у входа в запечье. Все у нее в голове смешалось, заныло в груди от тяжелого предчувствия. Там, между лоханью и печью, поближе к теплу, сидела тряпьем укутанная женщина, а за спиной у нее торчал привязанный шалью мальчонок. Годов пяти, не меньше. Женщина не подавала голосу, даже свет ее не слепил, а мальчонок зыркал затекшими глазенками и, держа в руке нечищенную картофелину, жадно, торопливо хватал ее, словно зная, что сейчас отберут.

— Коля, да Коля! — позвала Домна. — Видишь, что деется?

— Вижу, как не видеть, — прилапошил сюда и Коля, уже босой. — Куированные. Выпроваживай с богом, Домна. Потом поздно будет. Потом тебе их припишут. Всем не прожить, все равно кому-то умирать надо. Кузьма преподобный, помилуй мя!

«Докатились и сюда», — только подумала, а выговорить уже не могла Домна. В селах, что стояли при дороге, еще с ранней осени появились эти куированные. Их принимали вначале с радостью и жалостью, потом — по печальной необходимости, а потом и принимать стало некому: все было заполонено ими, все было съедено, под метелку выметено. Домна, когда в последний раз ходила с брагой на станцию, видела, до чего дошли придорожные деревни: там уже было не отличить, кто куированный, а кто не куированный. Кладбища стали общие — и свои, и пришлые вместе ложились. Их деревню, их Избишино, спасало то, что стояла она в стороне от дорог, на глухой лесной отворотке, ведущей к Рыбинскому морю. Дальше никого и ничего не было — только разлившееся во все концы море. К райцентру, к Мяксе, они и сами-то плавали на лодках, а до Череповца без мужиков было и не доплыть. В лесном да болотистом Забережье, отринутом морем от всего мира, только и остались старая деревня Вереть да новое Избишино, вставшее в семи километрах от старого, затопленного. Дальше начиналась Весьегонщина, чужая сторона, — дальше и дорог настоящих не было. От Мологи, с тверского, тоже притопленного морем угла, люди редко захаживали, хотя война-то как раз с той стороны и надвигалась. Но и война, говорили, к Тихвину свернула — не пройти было и войне по мшарам. Туда, на тверской берег Мологи, и раньше-то ходили только на заработки — «балан корить», кругляк для бумажных заводов, а с началом переселенческой суеты и это отпали. Никто к ним с тверской стороны не приходил. А если бы эта, пришлая, с череповецкой дороги тащилась, то обязательно осела бы где-нибудь поближе. Сюда ей и с той дороги не дойти: большак сходил на нет, пропадал в лесах, от последней деревни надо было добираться к ним по лесовозным гатям. Там и волки собьются с пути. С неба, что ль, свалилась эта куированная?..

— Господи! — уже в голос завыла Домна. — За что мне еще это? В чем мои ребятёшки провинились? Чего жрать-то будем? Ведь нам и самим не прожить. Баба ты дурная, к кому ты пришла? Убирайся ты, нахлебница незваная. Укатывайся, откуда прикатилась.

Она принялась тащить женщину к порогу, а за спиной у той женщины торопливо дожевывал картошину мальчонка, щерился заляпанным ртом, сглатывал поспешно, а сам кулачонки поднял, защищая мать, колотил по рукам Домны. Она тащила, а он не давался, волтузил ее, откуда и силы взялись. Но их, в избе, было много, ребятишки тоже стали подпихивать пришельцев к порогу. Коля предусмотрительно распахнул дверь. Домна торопливо подхватила под руки незваную гостью, на самый порог выволокла. Мальчонка царапал ей лицо, но она и боли не чувствовала, одна была мысль: поскорей, поскорей выпроводить, да и дело с концом. Оставалось немного — через сени вытолкать. Но тут женщина и подала голос:

— Забейте, кали ласка, кали уж так.

Домна опустила руки, к Коле обернулась:

— Чего она это?

— Да ничего, поменьше валандайся… рысью шагом арш на улицу, божьи люди!

Домна поволокла, сопровождаемая своей одобрительно орущей ребятней, женщину через сени. Последняя дверь. Туда их, на улицу, да и задвинуть покрепче задвижку. Прав Коля: потом поздно будет…

Но гостья незваная опять отозвалась:

— Забейте, кажу вам, не уйти нам далей.

Не могла больше Домна слышать этого остудного, промокшего голоса. Убежала в избу, бросилась на пол:

— Господи! Да что же это деется?

Вернулся из сеней и Коля, опять за свое:

— Куированные, пущай их начальство смотрит. Для божьих людей бога нет, а начальство должно быть. Когда мы ходили рысью шагом арш, беженок этих…

Его больше не слышала Домна, лежала, окруженная ревущей ребятней. А там, в сенях, теперь тоже заревели. Как звереныши, как голодные волчата выли все вокруг. Трое прямо у ее ног, а из сеней им отзывался еще один, чужой. «У-у-у», — будто самолет, урел Юрий-большун; «Иу-иу-иу», — плаксиво вторил Венька, топоча вокруг матери; «Диу-диу», — совсем слабенько, будто дивясь своему голоску, подхватывал Санька и все ползал в ногах, пощелкивал первыми молочными зубами. А оттуда, из черного холода сеней, и вовсе жутковатое неслось: «Вы-уй, вы-уй». Будто сползлись волчата к подыхающей матке и справляют какую-то звериную тризну, будто прощаются с ней навеки по своему звериному обычаю. Но ведь тут не одна матка — тут две их… Домна приподняла голову, прислушалась. Ничего, кроме приглушенного дверью и все же тягостного подголоска. Ни стуку, ни груку. Неуж та, вторая, матка испустила дух, оставила своего волчонка оплакивать судьбу? И здесь ревут, хотя она-то жива. К этим не окрепшим еще голосам присоединился вдруг седой утробный голосище: «Кху-у, кху-у». Коля не хотел отставать от общей голодной стаи и, включившись в эту вечернюю перекличку, постепенно обретал власть вожака. Домне померещилось: они и в самом деле в лесу, возле загаженного логова… своего голоса она не различала, но когда ее голос оборвался, что-то распалось в тягостной нечеловечьей песне. Стали слышны отдельные ребячьи всхлипы, стала заметна угасающая дрожь подголоска там, в сенях, и уж вовсе никчемными показались старческие потуги вожака. Логово, какое логово? Теплая, чистая изба открылась глазам Домны. Дрова в столбянке так разгорелись, так играли отсветы по стенам, что не осталось ни единого темного угла. И жуть, и страх прошли. Светлая изба словно ждала кого-то.

— Да что же это такое деется?.. — оборвавшимся голосом задала она себе тот же вопрос — и вдруг подхватилась, принялась тормошить сидевшего на разувайке Колю: — Подымайся отопыш старый! Пень ты глухой, подымайсь!

Широко распахнув двери, она выскочила в сени. Свет от печки хлынул и туда, высветил груду опавшего тряпья, поверх которого проглядывали глазеныши волчонка. Не выл больше этот, чужой, подголосок. Лишь кулачонки взметнулись навстречу Домне, защищая что-то свое, последнее.

— Окрысился-то чего, глупый? Жалко мне тебя.

Она поволокла женщину обратно в избу. Волчонок тот ворочался на спине, все норовил укусить. А из груды мокрого, теперь уже совсем растрепавшегося тряпья опять послышалось:

— Забейте, люди незнаёмые, люди вы добрые.

Но Домна уже втащила их, женщину и мальца, в тепло, к печке. Начала развязывать большущую шаль, которой был прикручен малец, и тут он изловчился-таки, тяпнул за палец, волчонок недоверчивый. Не столько от боли, сколько от обиды щелкнула его ладонью по голове — ладонь дрогнула, соскользнула и вроде как погладила этого, чужого. То ли понял малец, что бить их не будут, то ли потерял остаток сил, только уже не сопротивлялся. Она зубами растащила скользкий узел, выпростала из шали мальца.

— Промок небось, дитёнок несчастный?

Он только поклацал зубами и потянулся к устью столбянки. Истинно, мокрый волчонок. Домна крикнула своим:

— Чего лыбитесь? Шубейку какую тащите.

Ребятня и в самом деле уже улыбалась, видя, что из шали, будто из норы, вылезает такой же, как и они, пузан. Но доверия к нему не было. Домне пришлось повторить:

— Кому я сказала? Шубейку!

На этот раз Юрий-большун сообразил, чего хочет мать, и достал с печи подстилку, сшитую из шубных лоскутов. Домна расстелила ее возле печки, стянула с мальца все до последнего и завернула его в меховое тепло. Он, видимо, понял: надо слушаться этой сердитой тетки; покорно съежился синеньким телом, утонул в длиннющем прогретом мехе — и сейчас же закрыл глаза, сморился.

Домна провела ладонью, как пересчитала, по головам своих ребятишек и напоследок опустила ладошку на голову чужака, который уже ничего этого не слышал. Юрий-большун, будучи более сообразительным, обиженно зафырчал. Он ни с кем не хотел делиться материнской ладонью, которая и била, и ласкала одновременно.

— Такое уж наше горе, — видя недовольство ребятни, сказала она себе в оправдание.

Но вот маленькое горе было прибрано, обихожено. Оставалась сама женщина. Только как к ней подступиться? Домна отвязала болтавшуюся спереди дорожную сумку, окончательно содрала со спины привязанную шаль, содрала с головы и вторую, а там и платок и стала расстегивать юбку. Юбка промокла, прилипла, с ног не сходила. А под юбкой открывалось нечто такое, чему Домна и названия не знала. Штаны не штаны, шубейка не шубейка — все сшито вместе, все заодно. Она, правда, видела, когда ходила на станцию, такое цельнокроеное одеяние на некоторых солдатиках, но тут ведь баба была. Полапала вокруг руками и нашла спереди целый ряд пуговиц, удивляясь расточительности портного. Но пуговицы есть пуговицы — их полагалось расстегивать. Мокрые, они елозили в петлях, с трудом выходили. Она взглядом подозвала чуждо нахохлившегося Колю. Тот пришарашился из своего угла, тоже с любопытством уставился на строчку пуговиц, начинавшуюся от горла и проходившую через грудь, через живот, совсем уж под ноги. Колю, видимо, любопытство разобрало, он повернул женщину на бок — нет, там пуговичной строчки не замечалось.