— Едрит твою кавалерию! Когда мы ходили рысью шагом арш…
А когда это было и что было? Все-то он перезабыл, даже и к женщине подступиться не мог, только попусту топтался да поддергивал сползавшие штаны.
— У, отоп-отопыш, — поторопила его Домна, — разоболокать надо.
С юбкой было хоть и не просто, но понятно: тащить, чего ее. Через голову. Она завернула мокрое сукно, кое-как стянула, вконец раскудлачив женщину. А дальше?
— Ножиком разве пазгануть, — подал совет Коля.
— Ножиком! А материя какая?
Материя была зеленая, крепкая и снизу была подбита мехом — тонким, мягким, вроде как козьим. Нет, Домна не могла портить такую материю. Она терпеливо, пуговицу за пуговицей, прошла весь ряд, удивляясь, что под меховой одёжкой у женщины оказалась только ночная тонкая рубашонка — будто пена розовая, воздушная.
— Гли-ко! — сообразил и Коля. — Все равно как голая.
— Сам ты голый, отопыш, — остановила его любопытство Домна. — Куляй, да не заглядывайся.
Когда женщину перевернули, меховой мешок поослаб, и его удалось за рукава стянуть до пояса. Теперь надо было тянуть и дальше. Домна оглянулась, во что бы в таком случае укутать женщину, и Юрий-большун на этот раз перехватил ее взгляд, приволок с полатей тулуп.
— Ой, горе старое, давай ты… — поторапливала она сделать последнее, что сделать надо было без всякого сомнения: промокло ведь все.
Коля потащил меховые штанины, которые были засунуты в сапоги, все это с грехом пополам содрал, а Домна укутала женщину в тулуп, недоумевая: как же так, баба, а на ней только и всего, что срам прикрыть?
Женщина уже подергивала головой, и Домна поняла ее желание — откинула с лица раскудлаченные волосы, посмотри, мол, как тут у нас.
— Откуда ты, сердешная?
— Оттуль…
Больше Домна пока ничего не спрашивала, а женщина ничего не говорила — тоже, как и малец, сморилась в тепле.
Было удивительно: лежит человек, нищ и гол, и вроде как счастлив, светлеет лицом. Да женщина и без того светлой казалась, насквозь пробеленной, хоть и темная волосом. Холсты, когда их промораживают на снегу, белее не бывают. Голодная прозрачная бель, но было под ней и нечто свое, природное. По мере того как отогревалась женщина, верхняя бескровная набель помаленьку сходила, а та, нижняя, оставалась, даже делалась плотнее, как бы густела. Домна взяла свой гребень, цапнула раз-другой по свалявшимся волосам — не пошел, увяз гребень. Давно не мылась, горемыка.
Домна отложила мытье на завтра, а сейчас пока себя спросила: «А кормить-то их чем-то надо?» Она уже забыла, что сама еще не ела, что ребятня тоже заждалась, что сидит на разувайке Коля, ждет своего законного стакана бражки. Эта, пришлая, совсем была слаба. Если уж и в тепле не подает голоса, дела ее плохи. Кормить надо, думай не думай.
Она открыла подпол и там долго шебаршила на куче картошки. А чего шебаршить? Хоть и чугун на всех, так выйдет по самой малости. Наказание, да и только! Она ворчала, вылезая обратно, но все же прихватила напоследок и пару крупных репин — все ее гостинцы, все ее сладкое.
Юрий-большун уже понял, что замышляет мать, и тащил чугун с водой, который свободно входил в устье столбянки. Но Домна, как ни торопилась, еще принесла из сеней капусты, груздей и огурцов. Выходило, что все-таки они поедят. Экая прорва еды!
— И здря, все здря, — охладил ее взглядом Коля.
— Сама знаю, что зря! — на него набросилась Домна. — Да ведь тоже люди. Да еще в праздник моего Кузьмы… Ой-оюшки!
Решившись на первый шаг, решилась и на второй: выволокла из запечья заветный бидончик, бухнула на стол.
— Ну, Домна, ну, баба… — только и сказал Коля, поглядывая на нее умильно и благодарно.
— К лешему, все к лешему! — расходилась она. — Гулять так гулять.
Она достала из комода белую, давно забытую скатерть и разостлала ее, разгладила любовно ладошкой жесткие складки, словно к давним своим дням прикасалась. Подумала и рюмки достала. На длинной ножке, граненого тяжелого стекла. Хорошие, уёмистые рюмки.
— Жива ли ты, страдалица? — поторкала в плечо угревшуюся гостью.
— Живая я, небарака, — более осмысленно отозвалась та. — Бульба…
— Что? — не поняла Домна.
— Бульба! — потянулась к чугунку гостья. — Буль-ба!
«Чудно», — подумала Домна, понимая все же главное: женщина хочет есть и эту еду называет бульбой. Она слила сварившуюся тем временем картошку и вывалила ее в широкую деревянную хлебницу. Пар хлынул к потолку, потом опустился вниз и обдал теплой росой обоих Кузек и обоих Демьянов, а особенно ребятишек, вихрем взлетевших на лавку. Кто успел усадить меньшуна, Домна не заметила, обернувшись на кухню за соленьем, застала его уже с картофелиной в руке. Он катал горячий окатыш по скатерке и восторженно попрыгивал. И Домна, жалея уходящий картофельный дух, заторопила ту, пришлую:
— Да иди ты, иди поскорей. Чего чиниться.
— Дякуй вам, тольки не встать мне, — слабо улыбнулась она, и было непонятно — подниматься ей трудно оттого ли, что закутана в тулуп, оттого ли, что расслабла в тепле.
Домна взяла во внимание то и другое. Она помогла гостье подняться, запахнула на ней тулуп и провела к столу.
— Кали ласка, и Юрасика.
Домна принесла, прямо в шубейке, за стол и мальца. От духа горячей картошки он сразу очнулся, потянул ноздрями сытный пар, но картошки не взял, выжидательно посмотрел на мать.
— Бяры, Юрасик, бяры, — кивнула она, — тетя частуе нас.
И тогда он выхватил из парной горушки сразу две картошины. Домна покачала головой при виде этой неуемной жадности, однако малец вторую картошину тащил не для себя — положил перед матерью.
— Ах ты, карасик ты мой залатеньки! — прижала она его к тулупу. — Ах ты, сонейко ты мое ясное! Ешь, не спяшайся.
Домна загляделась — и про своих забыла, а уж про Колю — и вовсе. Он, оказывается, сидел на разувайке у двери, курил, пуская дым на носки своих костлявых, ошлепистых ног.
— Побереги табак-то, — рассердилась Домна. — Просить тебя особо?
Коля пришлепал к столу и постоял, отыскивая взглядом невидимую за паром икону.
— Кузьма преподобный, помилуй мя, — потыркал он себя в грудь. — В праздник твой сподобимся, угостимся, если поднесут. Наше дело такое — за стол рысью шагом арш! Одну поднесут, дак за тебя, Кузьма, вторую поднесут, дак тоже за здоровье Кузьмы. А Демьяшке хвост кобылий, едрит его, бездомовника…
Не дожидаясь конца скабрезной молитвы, Домна налила из бидончика три рюмки, подумала — и налила четвертую: для большуна своего. Юрий принял рюмку важно и деловито, словно век пивал. Но все же ему не терпелось испробовать питья, которым так дорожила мать, украдкой припал губами к рюмке. Домна сейчас же погрозила ему пальцем, а Коля, кончив, наконец, ругать отступника Демьяна, уселся и нетерпеливо сказал:
— Пора и за Кузьму-воителя. Рысью шагом арш, кавалерия-шрапнелия!
Оживший в тепле чужой малец, молча кусавший горячую картофелину, вскинул на Колю колючие глаза:
— Не, танки ды самолеты трэба.
Мать сжала ладонями его голову, принялась целовать липкие от картошки щеки, приговаривая:
— Карасик ты мой бульбяны, сонейко ты мое мурзатенькое…
Коля с явным неодобрением воспринял эту заминку и выпил один, считая, что Кузьме доброе слово отдано, а все остальное — от глупости.
— Давай и мы с тобой, — подняла Домна рюмку навстречу гостье. — Как звать тебя?
— Марыся.
— Чудно, девка. Не зовут так у нас.
— Ды гэта як Мария.
— А, Мария. Так бы и говорила, девонька. Откуда ты?
— Оттуль… — хотела было гостья отделаться тем же общим ответом, но поняла, что от нее ждут чего-то большего. — С-под Витебска мы.
— А-а! Не бывала я там. Неблизко, видать?
— Ближэй до войны, чым до вас.
— Ну ее к лиху, войну. Выпей ты да согрейся, Мария.
Домна ее еще и взглядом подбодрила, подложила на закуску груздей, сама выпила и уже следила с интересом, как эта пришлая, Марыся, тянет густую розовую бражку.
— И якая ж яна солодкая!..
— Нет, девонька, солоду там и не бывало, — на свой лад восприняла ее слова Домна. — Какой солод! Жрать нечего.
Марыся поперхнулась и отодвинула поданную сынишкой картошину. Лицо ее отразило и стыд, и отчаяние, что не может она перебороть этот нищенский голод. И как ни занята была Домна своей едой, перехватила отчужденный взгляд гостьи.
— Да ты ешь. Не так что сказала? Когда так-то говорить, уходилась я вся на работе.
— Да, да, — поспешно закивала Марыся, принимаясь за картошину. — И нам горько, и вам несолодко…
— А, несладко, — на этот раз уже поняла Домна, что имеет в виду беженка. — Да лихо ее, перебедуем. Не пропадать же и вам.
— От шчырага сэрца… дякую! — попробовала было Марыся встать, но тулуп раздался, и она поспешно опустилась на лавку, запахнулась. — Добрая вы жанчына… не ведаю, як прозвище ваше?
— В девках прозывали меня Весьегонкой. Да теперь забылось, не знаю уж и как…
— Да не, — покачала головой Марыся. — Настоящее прозвище ваше як? Имя якое?
— А, имя. Есть и имя. Домна я, Домна. Прозвище-то когда-то из Весьегонска принесла. В девках было, балан там корила, на сплаву работала. Да ведь и дальше ходила с плотами, по Шексне, по Волге, по Каме. А дразнили, верно, Весьегонкой. Туда-то почаще бегала. Чего ж, тут близко, сразу за мшарой.
— Не, не вельми близенько. Мы зараз як раз з Весьегонска.
— Из Весьегонска?.. Ой, горемыки! Это по моим ногам близко, а по вашим… Да и море туда тоже подступило. Как вы на нашу-то сторону перебрались?
— Ды морам… Ды ветер шалёны… Самим бы не перебраться, солдатики допомогли, дядьки такие кульгавенькие. Рыбу яны для госпиталей ловили, перевезли нас на лодцы.
— Дурная, ой, дурная девка, — не приняла Домна ее рассудительной речи. — Сидела бы в Весьегонске. Чего было на наш берег тащиться?
— Ага, сядела бы… З Твери туды беженок набегло, поели все…
— А здесь-то, ой-оюшки? Вот все, что на столе!
Марыся опять перестала есть и потащила было из-за стола своего мальца, но тут уже Коля не вытерпел, набросился на Домну: