Забереги — страница 6 из 106

— Чего-о? — пришлось переспросить.

— Вопратки хоть якой, голая я. Апошняе в Весьегонске на хлеб ды на бульбу променяла.

Тут и Домна догадалась, прямо при Барбушихе собрала кое-что из белья, и беженка принялась одеваться на печи. Барбушиху любопытство разбирало, но надо было и других вестью попотчевать — убежала, потаенно бормоча:

— Голышом! Как есть голь перекатная!..

А Домна, наварив чугунец картошки и выпроводив Юрия-большуна в школу, собралась на наряд. Уходя, наказала Марысе, все еще примерявшей ее обноски:

— Вы тут поешьте. Малышню накорми. Я, Маруся, не вернусь дотемна.

— Ага, до тёмнага, — подтвердила она, смешно и опасливо поддерживая тяжелую суконную юбку.

— Да ты не корячься, ты подпоясок лучше сделай.

— Ага, зраблю.

— Ну, ага — так и ага. Хозяйничай тут. Мне тоже робить пора.

С тем и ушла, поругивая себя за эти бесполезные наказы. Какая из нее хозяйка?

На наряд собрались сегодня дружно. Видно, весть о нашествии беженцев подгоняла.

— Дивья ли! — и сама Алексеиха удивилась. — Война и сюда пришла. Кажись, и в наших лесах не отсидеться…

Домну встречали как зачумленную: и любопытно, и страшно расспрашивать — как бы чего не пристало, чего худое не прилипло. Но Барбушиха, перескочив, как через канаву, и через свой собственный страх, все же засучила возле нее ногами, не переставая сучить и языком:

— Люди добрые, вы только подумайте! Голышом из Весьегонска прискакала. Сама видела: в одной розовой рубашонке, титьками светит. Прогуляла-пробегала все или ограбили? В Мяксу сплавать надо, в милицию заявить. Шпионка, может. Слышала я, в Череповце шпионов ловят, которые шлюзы рвут. По тыще за каждую пойманную голову дают. Право дело, плыть надо!

Домне уже не понравился и этот злоязычный интерес к чужому несчастью. У Барбушихи всегда так: соседские слезы колокольчиками позванивают. Что где ни случись, обязательно оповестит всю деревню. И что ей за радость трезвонить о том, в чем и самому-то горюну не хочется признаваться? Домна только плюнула ей под ноги, ничего не ответила. Свяжись, так не отвяжется. Барбушиха даже войну принесла в деревню с таким звоном-перезвоном, будто это свадьба нагрянула; она тогда на базаре в Мяксе была, на лодке туда плавала и воротилась с криком: «Да, бабоньки, да, война! Всех мужиков подчистую заберут, один мой Аверкий останется!» Но не сразу забрали мужиков, словно забыли про избишинцев. Зато уж всех одним днем и подмели, темной, как туча, толпой увели на станцию. А ее Аверкий и в самом деле остался. Было ему за пятьдесят, вроде как староват. Теперь он ходил по деревне красным мордастым бычком и только что не помыкивал в женском стаде. Домне становилось не по себе, когда встречала, — косил он сытым шальным глазом и все норовил чего-то сказать, а чего, Домна и не знала, потому что всякий раз опрометью пробегала мимо. Барбушиха была годов на десять моложе его, но, поговаривали, уже не баловала муженька. Донимал и его, как и всех деревенских, голод, только совсем другого рода… Права была Алексеиха, когда ему на наряде всенародно сказала: «Тебя, Аверкий, вылегчить надо. Совсем замаешься». — «Я-то бы не прочь, да как вы сами на это дело смотрите? Не пришлось бы где на стороне занимать», — ответил он с откровенной ехидцей: знал, что не посмеют такое добро собакам бросить.

Вот и это Домне припомнилось, когда плевала под ноги Барбушихе. Похоже, сама же и растравляла мужика. И что за глупая баба? Велит занимать у других то, что у самой бог прибрал… Ни совести, ни стыдобушки! Даже об этой беженке спросила так, будто смотрела на нее глазами своего ненасытного Аверкия. А не получив ответа, прибавила еще откровеннее:

— Телом-то как, нагульная? Толком я и не рассмотрела.

— Мосластая да лупастая, как ты! — уже не могла больше вытерпеть Домна, тем более что в дверях показались Аверкий и обе их дочки.

— А дело моя баба спрашивает, — ухмыльнулся он. — Все свое на месте? Не хуже девок моих? Ну вы, титюшки! — пришлепнул он спереди одной и другой в ответ на их смешки.

Дочек хожалый по разным сторонам Аверкий назвал не по-здешнему: одну Светой, вторую Ией. И дочки, пожалуй, заневестились. Свете шел двадцать первый, Ии — девятнадцатый, но юбки и кофты на них давно трещали, а женихи — какие теперь женихи? Самые старые ребята — близнецы Марьяшины, по шестнадцатому году. По ним, худосочным воробушкам, и постреляли сестры глазами, без толку, конечно. При их появлении ребята забились глубже за печку и только пошморгивали носами. Женихи несчастные! А других не было. Часть их еще раньше переселенческой волной унесло по морям, по волнам, другая часть лежала где-то в окопах под Тихвином и Ленинградом, остались ребятишки-котишки. Но и эти на вес хлеба. Не зря же Ия, похихикав у порога, прошла за печку, ткнулась к Мите, не зря и Света плюхнулась на тощие колени Володи — был Володя на пятнадцать минут старше Мити. Так сестры распределили между собой близнецов, но те, воробыши зачуханные, уже и зерно не клевали. Володе было тяжело держать Свету, а Ия, видно, сильно притиснула к печке Митю, потому что он чирикнул совсем не восторженно — вышел его писк как призыв о помощи. И сейчас же мама-воробьиха растопырила крылья, подлетела со словами:

— Вы там, запечные! Чего ребят моих давите?

Но если Аверкий и на возню своих дочек, и на ругань Марьяши посматривал с ленивой снисходительностью, то сами дочки вышли в мать Барбушиху. Сейчас же в два голоса ввязались:

— А ты еще не свекровь нам, чего разоряешься? Покорми-ка лучше ребят, отощали больно!

И пошло-поехало! Марьяша уже и не рада, что зацепила. К дочкам присоединилась сама Барбушиха, теперь уже на три голоса затрещало:

— Разве они виноваты, что ребят позабривали? Да что нам, только на скотном дворе за мужиков ломить? Да, нельзя уж и побаловаться?

После этого какой наряд. Алексеиха быстро рассовала кого куда и грохнула кулаком по столу:

— Я вам побарбушу! Алексеево ружье возьму да постреляю всех!

У нее в углу возле телефона всегда стояло заряженное ружье Алексея-председателя, на случай волков или чего другого, — не долго думая, взяла да и бабахнула картечью над головами Барбушат так, что печная глина брызнула во все стороны. Девки с визгом выскочили на улицу, следом Барбушиха, а сам Аверкий только усмехнулся:

— Так их, председательша, стрелять надо баб. А то много на одного-то…

Тем и кончилась занарядка. Все стали расходиться. Домне с Марьяшей выпало на этот раз возить сено. Барбушиха еще попрыгала возле них на крыльце, выпытывая про беженку, но Домна не захотела распалять ее любопытство. Лошадь им помог запрячь Коля-Кавалерия, уехали они быстро. Дорогой Домне представилось, как Барбушиха исходит любопытством, и она рассмеялась:

— Чего ребята твои! У нее сейчас одна беженка на уме.

Марьяша тоже согласилась:

— Да уж этот интерес посильнее. Пока нас нету, она и к тебе пришарашится.

У Марьяши всегда так: слова грубы, а смысл их мягок. Это не Барбушиха, грубость-то ее горевая… Первой из баб осталась вдовой, да еще в лютую финскую зиму, да с пятью-то огольцами! Кроме подростков-близнецов было у нее еще трое, мал мала меньше. Последний перед самой финской войной родился, как Климушкино завещание. На такую ораву с огорода не наскрести, а трудодни пошли в фонд обороны. Без соседской помощи хоть ноги протягивай. Как ни туго самим приходилось, а ее подкармливали кто чем мог. Не из милости, из какого-то суеверного страха: ведь с каждой может так быть, с каждой… На финскую немногие из мужиков уходили, а запропал в тех карельских снегах и вовсе один — ее Климушка. Словно на заклание себя отдал. И бабы, теперь уже поголовно проводившие мужиков, помнили и чтили великое Климушкино жертвоприношение. Когда отрывали от своего последнего куска и несли его ребятишкам, это было как богово. Каждая при этом думала: «Может, не зря Климушка кровь пролил, может, его кровушка и моему солдатику зачтется…» Марьяша не злоупотребляла даровым куском, но дорожить — дорожила. Пока жив был Клим, и она — не святая же! — пускала язычок по ветру, а после его смерти как отрезала, наглухо закрыла душу от пересудов. С ней можно было не опасаться сквозняков: не продует никакими слухами. Поэтому и призналась Домна:

— Уж прямо и не знаю… Выгнать бы надо. Самих четверо да их двое — ведь позагибаемся все. Живые люди, да только ведь и мы пока что живые. Припасов всего ничего, не протянуть нам зиму. Вон только начинается еще.

Марьяша долго обдумывала ее слова, но сказала коротко:

— А ты беду в радость обрати.

— Да с чего быть ей, радости-то?

— С ума твоего. Ты растолкуй своей беженке: пускай завтра же в район правит, лодки в Мяксу еще ходят. Тут не до гордыни. Беженцы, они люди государственные. Вспомоществование пускай требует. Да и занятие себе пускай присматривает, тоже какие-то крохи перепадут. И станет вас на четверых ребятишек уже двое. Наполовину легче, смекай.

Так за разговорами и к стогам приехали. Да и ехать сегодня было легче: ветер стих, дорога немного закорела, где подсохла, где подмерзла. А в лесу и вовсе хорошо было. Меринок сам, без подсказки, потрусил и лихо подвернул к стогу.

— Тоже знает, где пожевать можно, — не без тайной, видимо, мысли заметила Марьяша.

— Если бы знатье, если бы не сомневаться…

— Тьфу на тебя, недомёку! — рассердилась Марьяша. — Чем понапрасну судачить, давай-ко нагружать. Три ходки Алексеиха велела, ничего, быстро обернемся.

Все же с первым возом они провозились порядочно. Надо было дорогу в жухлом дудочнике обтоптать, надо было вершье снять, надо было и поплакать: стожок-то тот самый, последыш… Три уповода Кузьма его косил, в четвертый дометывал, когда за ним прискакал верховой с повесткой. Посыльному пришлось даже помогать — нельзя же оставлять стог без завершья, пробьет его дождями до земли.

Вторую ходку сделали еще быстрее, а с третьей обернулись прямо на рысях. Случившаяся возле телятника Алексеиха попробовала было попенять за этот поскребыш-возишко, но сама же потом и посмеялась над своим ворчаньем: не починать же, на ночь глядя, новый стог, что подобрали напоследок, то и подобрали.