Оказалось, что мы стояли около катка, где по случаю праздника играл оркестр для увеселения конькобежцев!
Да, chérie! Для увеселения! Но тем не менее у извозчика, простоявшего полчаса около катка, на моих глазах от тоски чуть не издохла лошадь. У tante Мари дома сделалась истерика!
А под какую музыку танцуют на здешних балах!
Помнишь, у вас в Трущобске, когда дочь отца Константина сыграла на вечере что-то из Шопена? Сам городской голова сказал с укоризной: «Ну, а теперь что-нибудь веселенькое!»
Слышал бы он наши бальные оркестры! Ты знаешь, Loulou, у меня натура поэтическая, и под звуки музыки мне всегда вспоминается какое-нибудь подходящее стихотворение. И вот, представь себе такие грустные курьезы.
Бал в полном разгаре. Дирижер в экстазе кричит: «En avant! Balancez vos dames!»[38]
А музыка воет что-то такое безотрадно-тоскливое, что в такт ей невольно складываются слова:
Вырыта заступом яма глубокая…
или:
Веет ветер над могилой,
Где зарыли старика…
– Plus d'entrain, messieurs! Au galop![39]
Не бил барабан перед смутным полком…
Прибавь к этому, что в дверях и у стен толпится разочарованная молодежь – «des blasés»[40] (попросту подлецы, не умеющие танцевать) – и всячески глумится над твоей грацией, и ты получишь яркую картину наших танцевальных вечеров.
Петербуржцы, положим, и сами не создают себе никаких иллюзий относительно своих увеселений. Здесь даже принято писать на пригласительных письмах: «Приходите поскучать».
Я сначала было думала, что это просто милая шутка, une manière de parler[41]… Ну, да теперь не проведут!
А имеешь ли ты понятие о наших концертах, где иностранные «вундеркинды» доводят публику до припадков острой меланхолии? Бывали даже примеры полного помешательства. В настоящее время в зале Дворянского собрания подвизаются два виртуоза: скрипач Кубелик и пианист Гофман. Про Кубелика иностранные газеты говорят, что он загипнотизирован своим импресарио. Про Гофмана русские сплетницы говорят, что он сам загипнотизировал своего импресарио. А кроме того, говорят, что у Гофмана вся сила в табурете, который он всегда возит с собой. Что без табурета он застрял бы между двумя бемолями и баста! Неужели же и табурет загипнотизирован?! Прямо верить не хочется!..
Кузен Жорж водит свою тещу на все концерты в надежде, что она сойдет с ума. Но у нее поразительно крепкие нервы! Только после третьего Кубелика высекла свою кошку.
Была я на днях на знаменитом маскараде в Мариинском театре.
На другой день узнала из газет, какого рода представление происходило на сцене. Сама же ничего не видела и не слышала: была такая теснота и давка, что пробраться вперед было немыслимо. Было невыносимо скучно и нестерпимо жарко.
Все лица носили довольно оригинальное выражение рыбы, лишенной родной стихии.
Многие, как я заметила, развлекались тем, что, поджимая время от времени ноги, висели в воздухе, сжатые плечами соседей. Попробовала тоже. Ничего, довольно приятно, только скоро надоедает…
Ты меня спрашивала о драме «Две страсти»? Да, chérie, это действительно такие страсти… прямо «Две страсти»! Но зато вполне научно, с предисловием профессора-специалиста и для первого ряда кресел даже с маленьким анатомическим атласом[42].
Сюжет рассказывать тебе не стану, все равно ты подумаешь, что я вру.
Кузен Жорж говорит, что соль драмы – обличение безнравственности наших докторов.
Один лечит морфием заболевшего молодого человека – отсюда получается морфиноман Иван (звонкая рифма sac-à-parier![43]). А другой подстрекает художника соблазнять чужую жену, отсюда безвольно-страстный Петр.
Ходят слухи, что эта пьеса поставлена по проискам Бадмаева[44], чтобы дискредитировать наших врачей…
Недурна также роль мужа, неизвестно для чего пригласившего в свой дом художника, который никакого портрета, в сущности, не пишет, а только расписывает… свои страсти перед его женой.
Должно быть, несчастный муж не прочел еще «В царстве красок»[45], а то, наверное, не подверг бы свою жену такому испытанию посредством огня: знал бы, на какие амурные дерзости способны наши артисты кисти.
До свидания, chérie.
Сегодня я приглашена к Зиночке Экс, той самой, которую исключили из института за то, что она сказала, что начальница похожа на морскую гегемонию.
Теперь Зиночка замужем и у нее салон, где скучают по пятницам.
Весь вчерашний день, chère Loulou, мы посвятили искусству.
Кузен Жорж давно уже подбивал меня осмотреть картинные выставки. Он говорит, что искусство облагораживает душу, et ce n'est pas cher[46] – всего сорок копеек… Кроме того, он говорит, что цель искусства – показать нам жизнь, «преломленную через призму художественного понимания», – а это уж прямо любопытно.
Tante Мари сначала протестовала и заявила, что ни в какую призму не верит и видеть все в натуре гораздо интереснее.
– Chère tante, – убеждал ее Жорж. – Но ведь вы там увидите то, чего никогда не видели: вы увидите южное море, небо Италии, – вы, такая любительница природы!
– Чтобы смотреть Италию, – с достоинством отвечала тетушка, – гораздо проще сесть и поехать в Италию!
Ах, chérie, у нее с детства мужская логика! Мы не стали спорить.
Однако, когда собрались ехать, тетушка была уже в передней, в шляпке и с биноклем в руках.
Ох уж этот мне бинокль! И откуда только она его выкопала! Говорит, что купила в Севастополе для «морских ландшафтов». Положим, действительно, эта безобразная машина такой величины, что может отразить в себе целое Черное море. Кузен Жорж уверяет, что это не бинокль, а старая пушка, оставшаяся от обороны Севастополя.
И правда, когда тетушка с воинственным видом направляет куда-нибудь эти зловещие трубы – получается впечатление, что вот еще момент – и она выстрелит.
Недавно на бегах она только мимоходом взглянула на знаменитого рысака и он от страха сделал проскачку. Я уж и не говорю, что происходит при таких же обстоятельствах с публикой и артистами в театре!..
Говорят, трагик Адельгейм, увидя, как тетушка целилась в него из партера, напечатал во всех газетах, что застрелившаяся когда-то от безумной к нему любви дама приехала в Петербург и хочет покончить с ним также.
Однако вернемся к искусству.
Начали мы с акварельной выставки.
Tante Мари еще на лестнице закрыла в упоении глаза и сказала: «Charmant!»[47] В галерее довольно пусто. На стенах цветы, цветы и цветы… Слишком много цветов, как сказал бы Калхас[48].
Останавливаемся перед картиной Ренберга «Воскресная проповедь в финском маяке», изображающей целую группу людей с совершенно одинаковыми невиданными утиными носами. И где он их подобрал, этот Ренберг, прямо удивительно! Он, вероятно, коллекционер…
Потом долго любовались картиной Берггольца – на бледно-розовом фоне торчит что-то коричневое. Tante Мари полагает, что это берцовая кость, но Жорж говорит, что это просто настроение.
– Отчего так мало хорошеньких головок? – спрашиваю я.
Жорж объяснил мне, что натурщицы очень дороги и красивых между ними мало, так что художники пользуются большей частью услугами своих жен.
Идем дальше.
Вот портрет Петра Великого работы Галкина: миловидное женское личико, только на верхней губе начернены усы и прическа à la Максим Горький… Никогда такого Петра не видала.
– Что же делать, ma petite[49], – говорит тетушка, – очевидно, он писал со своей жены…
А вот и Каразин: хвосты, гривы, копыта… Лошади все старые, мохнатые, кривоногие… Я сказала, что, должно быть, натурщица, позировавшая для этих лошадей, была очень стара.
Кузен Жорж нашел мое замечание глупым и объяснил дело проще: Каразин уже более тридцати лет как пишет лошадей; разумеется, лошади состарились; лошадь в тридцать лет уже старуха. Купить новых – стоит дорого. Но вот один экземпляр, который прямо приглашен с живодерни; даже три голодных волка, столпившиеся у его морды, не решаются за него приняться – уж очень неаппетитный!
Идем дальше. Проходим мимо вывески чайного магазина, работы Александровского, и – ах! – попали прямо на Сенную[50]: клубника, репа, огурцы, смородина, редиска, зайцы, гуси…
– Огурцы все продал, – хвастает тут же художник.
– А как ваша репа? Идет? – спрашивает другой.
– С репой нынче туго. А клубника ничего. Только с полфунта осталось!
Тетушка вдруг почувствовала себя в своей сфере.
– Почем огурчики?
– Проданы.
– Ах, какая досада! А этот заяц?
– Тристо рублей.
– Что-о? За-яц три-ста руб-лей?!.. – и она нацелилась в художника своим биноклем.
А вот и баранки, сайки, калачи…
Ах, Жорж, Жорж! Неужели они облагородят мою душу! И потом, ты говорил про «призму художественного понимания»… Ah, mon Dieu![51] В какую призму ни переложи французскую булку, все равно она останется булкой и ничьей души не облагородит. А что вся эта снедь хорошо выписана, доказывает только, что художнику совершенно нечего было делать – вот и убивал время.
– Да, но техника, мазок, колорит, верность передачи… – отстаивал Жорж баранки. – Художник понимает ручку этого калача как поджаристую, а мякиш, наоборот, – ноздреват…