косматая, тертая, к ночи сырая,
осенний мотив.
Колеблется август, колышутся ели,
и птахи слетелись на старом наделе,
крыла распустив.
Небесный клочок, бирюзовые перья,
томится крылечко, не хлопая дверью,
ступеньки тоски.
Дубленая шкура судьбы одичала,
того и не счесть, что давно обветшало,
итак, начинается осень с начала
и с красной строки.
Примета одна, паучок коси-сено,
касается лба и слетает с колена,
июлю верна.
Осенним полна осязанием кожа,
а даль неприветлива и непригожа
и наклонена.
«Я тебя прошу: подмети мне осень...»
Я тебя прошу: подмети мне осень,
усмири листвы рыжую поземку,
брось мне на крыльцо ветвь сосны зеленой
и побудь со мной, вольный сын эфира!
тучные стада отсылай подальше,
овчара отар облачных — за ними,
пусть подсветят солнц однодневных лики
буйный палисад позднего пространства,
где цветет теперь только роза ветра,
зеркала морей вечный многолетник.
«Стопленочное домино...»
Стопленочное домино
на множество персон,
твое любимое кино —
обычный смертный сон.
А мой театр — всегда вертеп,
в нем куколки парят,
и в свете святочных судеб
у них глаза горят.
ДВОР
Не то кинто, не то как тот степист на каблуках
три курящих повара в дурацких колпаках.
Помойки прихлебатели для мартовских утех,
двунадесять хвостатых, впрочем, куцый громче всех.
Отряд летучих беженцев, избравших данный брег,
все чайки безымянные и чайка имярек.
От них взлетают в стороны — кто стаю расплескал? —
все вороны как вороны и столетний аксакал,
и голуби, ах, турманы, почтовые крыла,
два палевых, и сизые, и белый добела.
Мы все тут персоналии, кто за рулем, кто шмыг,
малярши, водопроводчики, орлы из прощелыг,
пенсионеры, две школьницы — с клиентами, увы... —
три рокера с окраины и джокер из Москвы,
служивые, бывалые, студенты, детвора,
городская сумасшедшая, начальница двора,
по четвергам и вторникам в полночный час былой —
прозрачный призрак дворника с мистической метлой.
А надо всей компанией, как гордость и краса,
любимый мой брандмауэр с оконцем в небеса.
«Взять и смешать...»
взять и смешать
праздничный эль
с праздничным «эль»
в слове «люблю»
РЕЖИССЕР
Что это за пьеса?
Я спрашиваю: что это за пьеса?
Вы только гляньте на массовку:
комиссары, сатрапы, рабочие, крестьяне, Гай Юлий, Марк Аврелий,
Мичурин, Чапаев, партизаны, шваль раз, шваль два, предатель,
мюриды, вождь, мировая буржуазия, два гипнотизера, оратор,
министры, проститутки, пионерки, педерасты, привидения, рокеры,
четыре блатаря и три мушкетера.
Где я возьму столько народу?
И почему в первом акте
героиня все время спит?
Ах, она во все трех спит?
Это сон, что ли?
Аллегорий народ не поймет.
Символами я сам сыт по горло.
Может, она — Спящая Красавица?
Тогда почему...
Ах, вот как...
Нет, мы такую пьесу ставить не будем.
Да, я хочу водевильчик!
Да, я хочу фантастику!
Где же тут-то фантастика?
Да, и чтобы вместо комиссаров марсиане.
Вместо проституток пришельцы.
И антураж: ну, там, тропический лес, лунный грунт,
Чичен-Ица, морское дно.
Все, все, все.
Поговорили.
У нас тут не демонстрация возможностей.
У нас театр.
ОПИСАНИЕ ФОТОГРАФИЙ
1. На выставке фотографий Бориса Смелова
Вере Моисеевой
Чей-то праздник новогодний,
дело правое,
белая кудель Господня
в небе плавает.
Если оптика и око
не отступят при сличенье,
образумятся, —
из известного далёка
серебристое свеченье
образуется.
И листва приступит снимку
свет раздаривать,
не о лимбе, но о нимбе
разговаривать.
Не кивай мне — то-то, то-то! —
над пенатами;
вот и я смирилась с фото-
аппаратами,
с этой маленькой картинкой
препаратною,
различившей паутинку
над парадною.
А уж так он был мне жуток,
угол зрения,
растащивший промежуток
на мгновения.
2. «Это мы, типиконовы типы...»
Наталии Гамба
Это мы, типиконовы типы,
по дороге из Яжелбиц в Рим
на светящемся дагерротипе
безымянной гурьбою стоим.
Все детали, от шляпки до трости,
от веранды до старой скамьи,
говорят: мы незваные гости
и случайные гостьи ничьи.
Притаились улиток улики,
тени скарба, вещдоки жилья,
а за домом полно земляники
на урочной поляне ея.
3. «У врат виллы Рено в Келломяках...»
У врат виллы Рено в Келломяках,
черных, кружевных, чугунных,
у прерванной войною ограды
гениальный физиолог Павлов,
первый нобелеат России,
стоит с трехлетним ребенком,
кузеном любимой внучки,
который совсем недавно
в глубокой старости умер в Чили,
где, закрыв глаза, слушал Шопена,
когда играл его Клаудио Аррау,
где иногда вечерами
ему встречался слепой библиотекарь
по имени Хорхе Луис Борхес.
Впрочем, может, память меня подводит,
и перед нами ребенок,
живший в Лейпциге потом полстолетья,
получая там письма от брата
со штемпелем почты чилийской;
тогда это тот, младший,
спасшийся некогда чудом,
уехавший от войны с напрасной смертью
на старом велосипеде,
прислоненном к чьей-то ограде,
как две капли воды похожем
на велосипед нобелеата
из Келломяк довоенных,
оставшийся за рамкою кадра.
Вот стоят они на фото за ручку,
старик великий да маленький мальчик,
а за ними лес из сирени
из полузабвенной сказки,
а за ними водоем стоячий
с прозрачной проточной водою,
и кто-то в фонтан бросает
монетку, чтобы вернуться.
4. «Мэм-сахиб едет в лодке...»
Мэм-сахиб едет в лодке,
едет в лодке снимать фотки.
Греби быстрей, тайский рыбак,
Все ты делаешь не так.
Эвоэ-эй, навались, гребцы,
убегут закатные светцы.
Туда, туда, куда я хочу,
вы гребёте, а я плачу.
Успели, ура, на бал световой,
щелкни затвором — и вечер твой!
Гребцы отдыхают, круги в глазах,
а белая леди сидит в слезах,
счастлива, ах, умилена:
в неть красоту поймала она!
Вот и фото листок цветной:
мертвое небо с мертвой волной,
а между ними, смолы черней,
на скелете моста театр теней.
5. «В каком-то темном веществе...»
В каком-то темном веществе
все пятеро под низким сводом
судьбы, главою ко главе,
перед тектоном и просодом.
Война к концу, как ни темней;
зажаты рамкою формата,
все лица в высветах теней
прекрасны нищенским сфумато.
Мать бесконечно молода
и юн отец в пещерной клети,
лишь бабушка глядит туда,
где тьма рождает все на свете.
В улыбке робок детский взгляд,
дед счастлив, в кителе по выю,
и кукла в фотоаппарат
глядится, панночка на Вия.
Мгла Рембрандта, ее лучи
подобны отсветам над Летой,
и все на карточке — врачи,
кроме меня и куклы этой.
6. «На заре великой фототрилогии...»
На заре великой фототрилогии
всех снимали по другой технологии.
И на наши, извини, незалежности
смотрят прадеды сквозь слой безмятежности.
И не пялится никто, и не косится,
время в веке их легко переносится.
Там в лугах хранит пчела мысль о пчельнике,
в колыбелях спят вожди и подельники,
там терпение и труд награждаются,
и куда-то серебро осаждается.
7. «Останови мне эту птицу в полете...»
Останови мне эту птицу в полете,