Такая концепция приводит к необходимости считать ребенка остающимся по сути аморальным до тех пор, пока он не оказывается под контролем требований общества, но даже такой контроль никогда полностью не устраняет массы порочных импульсов, продолжающих свое подпольное существование.
Есть и еще одна причина, по которой Фрейд подчеркивает иррациональность ребенка. При анализе собственных сновидений его поразил тот факт, что даже у нормального, психически здорового взрослого могут быть обнаружены такие иррациональные влечения, как ненависть, ревность, амбиции. В конце XIX – начале XX века стала ощущаться резкая граница между больными и здоровыми. Было невозможно себе представить, чтобы нормальный, респектабельный гражданин был должен или мог хранить в себе столько «безумных» импульсов, как об этом свидетельствовали его сновидения. Как можно было объяснить присутствие этих импульсов в сновидениях, не разрушив концепцию здорового, «нормального» взрослого? Фрейд нашел разрешение этой трудности в предположении, что иррациональные влечения, проявляющиеся в снах, есть выражение во взрослом ребенка, которое все еще сохраняется и оживает в сновидениях. Теоретическая конструкция Фрейда сводится к следующему: некоторые импульсы ребенка делаются подавленными, но продолжают скрытое существование в подсознании и появляются в сновидениях, хотя и искаженными и завуалированными в силу потребности взрослого избежать полного их осознания даже во сне. Я приведу одно из сновидений Фрейда, которое он анализирует в своей книге «Толкование сновидений» как иллюстрацию этого положения.
«Сон состоял из двух мыслей и двух образов – за каждой мыслью следовала картина. Я, впрочем, перескажу только первую половину сновидения, поскольку вторая не имеет отношения к той цели, ради которой я описываю сон.
1. Мой коллега Р. был моим дядей. Я испытывал к нему глубокую привязанность.
2. Я видел перед собой его лицо, несколько изменившееся. Оно как бы удлинилось. Особенно ясно была видна окружающая лицо светлая борода.
За этим последовали две другие части сновидения, которые я опущу; опять же, за мыслью следовала картина.
Интерпретация сновидения происходила следующим образом.
Когда наутро я вспомнил сон, я рассмеялся и сказал: «Какая бессмыслица!» Однако сновидение не хотело уходить и преследовало меня весь день, пока наконец к вечеру я не стал упрекать себя: «Если бы один из твоих пациентов не придумал ничего лучше, чем назвать сон бессмыслицей, ты стал бы расспрашивать его и заподозрил, что за сном скрывается какая-то неприятная история и пациент старается избежать осознания этого. Примени тот же подход к себе. Твое мнение о том, что сон – бессмыслица, означает только, что ты испытываешь внутреннее сопротивление его истолкованию. Не позволяй себе отступиться». Так что я приступил к интерпретации.
«Р. был моим дядей». Что это могло значить? У меня всегда был только один дядя – дядя Иосиф[5]. С ним произошла неприятная история. Однажды – более тридцати лет назад – стремясь подзаработать, он позволил вовлечь себя в предприятие, сурово преследовавшееся законом, и оказался осужден. Мой отец, от горя за несколько дней поседевший, всегда говорил, что дядя Иосиф – человек неплохой, только простак. Так, значит, если Р. был моим дядей Иосифом, не имел ли я в виду, что Р. – простак?
Едва ли правдоподобно и очень неприятно! Однако было еще и лицо, которое я видел во сне, – удлиненное и со светлой бородой. У моего дяди действительно было такое лицо – удлиненное и окруженное красивой светлой бородой. Мой коллега Р. с молодости был очень темноволос, но когда темноволосые люди начинают седеть, они расплачиваются за красоту своей юности. Волос за волосом их черные бороды претерпевают неприятное изменение цвета: сначала делаются рыжевато-каштановыми, и только потом – явно седыми. Борода моего коллеги Р. в то время как раз проходила эту стадию, – так же как и моя собственная, как я с неудовольствием заметил. Лицо, которое я видел во сне, было одновременно и лицом Р. и лицом моего дяди. Это было похоже на одну из смешанных фотографий Гальтона (чтобы выявить семейное сходство, Гальтон снимал несколько лиц на одну и ту же пластинку). Так что не могло оставаться сомнений: я действительно имел в виду, что Р. – простак, как мой дядя Иосиф.
У меня все еще не было никакого представления о том, какой могла быть цель такого сравнения, чему я продолжал сопротивляться. Сходство не могло быть очень глубоким, потому что мой дядя являлся преступником, а у Р. репутация была безупречна, если не считать штрафа за то, что он на велосипеде сбил мальчика. Не мог ли я иметь в виду этот проступок? Такое предположение было просто смешным. В этот момент я вспомнил другой разговор, с другим своим коллегой, Н., который состоялся за несколько дней до того и, как я теперь вспомнил, касался того же предмета. Я повстречал Н. на улице. Его тоже рекомендовали на должность профессора. Он слышал о той чести, которая была оказана мне, и стал поздравлять с ней, но я решительно отказался принять поздравления. «Вы – последний, кто мог бы так шутить, – сказал я ему. – Вы знаете, чего стоит подобная рекомендация, на собственном опыте». – «Кто может сказать? – ответил он, как мне показалось, не очень серьезно. – Против меня определенно были некоторые обстоятельства. Разве вы не знаете, что одна женщина подала на меня в суд? Мне не нужно говорить вам, что дело даже не дошло до разбирательства. Это была бессовестная попытка шантажа, и мне с трудом удалось избавить истицу от наказания. Однако, возможно, в министерстве используют тот случай как повод для того, чтобы меня не назначить. Но ведь у вас-то безупречная репутация». Теперь мне стало понятно, кто был преступником, и в то же время сделалось ясно, как следовало интерпретировать сон и какова была его цель. Мой дядя Иосиф совмещал в одном лице двух моих коллег, которых не назначили профессорами, – одного как простака, а другого как преступника. Я теперь также увидел, почему они представлены в таком свете. Если назначение моих коллег Р. и Н. откладывалось по причинам, связанным с вероисповеданием, мое собственное назначение тоже находилось под вопросом; если же отказ моим друзьям был связан с другими причинами, не приложимыми ко мне, то я все же могу надеяться. Такую процедуру избрал мой сон: показал, что если Р. – простак, а Н. – преступник, а я не был ни тем ни другим, то у нас не было ничего общего и я мог радоваться представлению на должность и не тревожиться о том, что ответ министерского чиновника Н. должен распространяться и на меня.
Однако я чувствовал, что обязан продолжать толкование сновидения; я чувствовал, что еще не завершил его удовлетворительно. Меня все еще смущало легкомыслие, с которым я принизил двух своих уважаемых коллег, чтобы оставить себе открытой дорогу к профессуре. Мое недовольство собственным поведением, впрочем, уменьшилось, когда я понял, какую цену следует приписывать образам сновидения. Я был готов категорически отрицать, что действительно считаю Р. простаком, и не верил в грязное обвинение, предъявленное Н., как не верил я и в то, что Ирма опасно заболела вследствие того, что Отто сделал ей инъекцию пропила. В обоих случаях сновидения выражали только мое желание, чтобы это было так. Ситуация с исполнением моего желания во втором сновидении казалась менее абсурдной, чем в более раннем, действительные факты в его конструкции использовались более искусно, как при тонкой клевете того типа, которая заставляет людей считать, что «в этом что-то есть». Ведь один из профессоров на своем факультете голосовал против моего коллеги Р., а Н. по наивности дал мне материал для подозрений. Так или иначе, должен повторить, что сон, как мне казалось, нуждался в дальнейшем прояснении.
Потом я вспомнил, что имеется еще часть сновидения, не затронутая интерпретацией. После того как у меня возникла мысль, что Р. – мой дядя, во сне я стал испытывать к нему теплое чувство. С чем это чувство было связано? Я, естественно, никогда не испытывал привязанности к моему дяде Иосифу. Мне нравился Р. и я уважал его на протяжении многих лет, но если бы я отправился к нему и стал выражать свои чувства – такие, какими они были в моем сновидении, – он, несомненно, очень бы удивился. Моя привязанность к Р. показалась мне неискренней и преувеличенной – как и оценка его интеллектуальных качеств, выраженная в смешении его личности с личностью моего дяди, хотя в этом преувеличение было бы обращено в противоположном направлении. Передо мной забрезжил новый свет. Привязанность во сне не относилась к скрытому содержанию, к мыслям, скрывавшимся за сновидением; она находилась в противоречии с ними и должна была скрыть истинную интерпретацию. Возможно, именно здесь крылся raison d’être [подлинный смысл]. Я вспомнил свое сопротивление тому, чтобы взяться за толкование, то, как долго я его откладывал, как объявил свой сон полной бессмыслицей. Опыт психоанализа научил меня, как следует интерпретировать подобные отрицания: они не имеют ценности как суждения, а просто являются выражением эмоций. Если моя маленькая дочь не хотела яблока, которое ей предлагали, она утверждала, что яблоко кислое, не попробовав его. И если мои пациенты вели себя по-детски, я знал, что их тревожит мысль, которую они хотели бы подавить. То же самое было верно в отношении моего сна. Мне не хотелось его интерпретировать, потому что интерпретация содержала что-то, против чего я боролся, – а именно, против утверждения, что Р. – простак. Привязанность, которую я чувствовал к Р., не могла быть выведена из скрытых сном мыслей, но, несомненно, произрастала из этой моей борьбы. Если мое сновидение было в этом отношении искажено и отличалось от своего скрытого содержания, – искажено до полной противоположности, – то явная привязанность во сне служила цели этого искажения. Другими словами, искажение в данном случае было намеренным и служило средством диссимуляции[6]